Читать книгу Письма к Фелиции (Франц Кафка) онлайн бесплатно на Bookz (6-ая страница книги)
bannerbanner
Письма к Фелиции
Письма к Фелиции
Оценить:
Письма к Фелиции

4

Полная версия:

Письма к Фелиции

Разумеется, я хочу услышать о Твоих прежних путешествиях, и как можно больше! Мне с самого начала показалось странным, что Ты для отдыха избрала такую поездку, во время которой и на природе не побудешь, а с другой стороны, и незнакомые или по крайней мере интересные города не посмотришь. Родичи, если уж так жаждут повидаться, пусть сперва переберутся на Ривьеру и приглашают в гости туда. Кстати, в той поездке я, хоть и ненавязчиво, но все же иногда Тебя сопровождал. У меня в Бреслау тоже есть добрый знакомый (но не тот набожный, о котором я тебе однажды писал, тот живет в деревне, по профессии землемер, и его адрес мне пришлось бы сперва долго отыскивать в Библии, которую он подарил мне на память); надобно заметить, что из-за моей нерадивости в переписке доброе это знакомство поддерживается по большей части безмолвно. Но к тому времени, когда Ты, по моему расчету, должна была уже быть в Бреслау, я ему написал – по меньшей мере после месячного перерыва, – чтобы хоть письмом приобщиться к городу, где Ты как раз гостила. Возможно, я не вполне отдавал тогда себе в этом отчет, но так оно и было, да и не было у того письма никакого иного повода.

Кстати, ведешь ли Ты дневник? Или, может, вела раньше? И в связи с этим же еще вопрос: почему Ты ничего больше не пишешь о своей подруге, которую сама же называла очень близкой?

Прощай, любимая. Угрозы, которая, как Ты могла прочесть в начале, повисла над нами, мы лучше касаться не будем до тех пор, пока не сможем перемолвиться друг с другом настоящим изустным, а не только письменным словом. Ты ведь тоже так думаешь?

Прошу тебя, не рассматривай сегодняшнее письмо как рецидив, я по-прежнему живу в новом времени, просто оно несколько омрачено затором моего писательства. Твою руку, Фелиция!

Франц.


Не могу не упомянуть, чем завершилось выполнение основной задачи моей командировки, ибо и это тоже знаменательно характеризует зловредный характер всей поездки. А именно – мне сопутствовал успех, вернее, не мне, а моей конторе. Ибо сам-то я рассчитывал отспорить от силы крон 300, а выбил 4500, то есть на 4000 больше. «Надо было противиться этому успеху», – говорил я себе на обратном пути, не отрывая глаз от ворон на заснеженных полях.


27.11.1912

Любимая, было уже почти без четверти двенадцать дня, мне удалось ненадолго удрать от всех своих работ, я пребывал почти в прежнем своем волнении и уже начал письмо к Тебе, первые строки которого прилагаю ниже. Тут, на счастье, пришла от Тебя открытка с фотокарточкой. (Твое понедельничное письмо я тоже получил лишь сегодня.) Да, любимая, вот так хорошо, это то, чего я хотел, хоть какую-нибудь весточку, а уж такую, давно обещанную, – пусть даже и столь крохотную, – обязательно. Я, к примеру, вовсе не хочу, чтобы Ты писала мне ночами, и продолжаю на этом твердо стоять, предполагаю даже, что моя вчерашняя посредственная работа тем и объясняется, что Ты вчера в то же самое время писала мне («Боже, сделай так, чтобы это было правдой!» – молю я в глубине души), но если уж ночное письмо написано, я желаю его получить. В открытке своей Ты пишешь, что писала мне в понедельник ночью, и, как видишь, этого письма у меня нет. Что прикажешь мне делать? И это при том, что каждая строчка Твоя так нужна мне! Судя по открытке, я, видимо, должен ожидать завтра два письма, а получу наверняка в лучшем случае одно, а то и вовсе ни одного. От беспомощности, от стремления к Тебе у меня просто руки опускаются, вернее, сами падают со стола.

Разумеется, и все мои письма тоже пропадают, из Крацау, из Райхенберга, сегодняшнее утреннее, простые, заказные, с уведомлением, заказные срочные – просто все. Ты, например, уверяешь, что я в воскресенье ночью написал Тебе всего несколько строк, а я послал Тебе не меньше 8 страниц и еще бесконечно долгий вздох в придачу. Любимая, если почта в самое ближайшее время не прибьет нас друг к другу, мы можем так никогда и не встретиться.

К этой новой фотографии у меня странное чувство. Маленькая девочка мне как-то ближе, ей-то я все мог сказать, а перед этой дамой немного робею; если это тоже Фелиция, думаю я, то она тут уже совсем взрослая барышня, а барышней она не может быть как бы между прочим. Она весела, маленькая девочка тоже не была печальной, но ужасно серьезной; барышня выглядит румяной и пухлощекой (хотя это, вероятно, всего лишь эффект вечернего, так мне кажется, освещения), маленькая девочка была бледна. Если бы в жизни пришлось между ними выбирать, я бы, конечно, не кинулся без всяких раздумий к маленькой девочке, этого я не хочу сказать, но очень медленно все же двинулся бы только к ней, продолжая, правда, то и дело оглядываться на взрослую барышню, дабы не упустить ее из виду. А лучше всего, конечно, было бы, если бы потом маленькая девочка отвела бы меня к взрослой барышне и представила ей.

Что это, кстати, была за фотография, из которой Ты себя вырезала? Почему я не могу получить ее целиком? Это что, плохой снимок? Ты все еще не можешь поверить, что даже на плохой фотографии я увижу в Тебе только хорошее? По кусочку белого кружева на шее, краешек которого виднеется на снимке и которое, конечно, может быть просто воротничком блузки, я даже начинаю подозревать, что Ты запечатлена тут в роли Пьеро; если это правда так, тогда с Твоей стороны довольно нехорошо утаивать от меня весь снимок, да и вообще это грех, резать фотографию, особенно посылая ее кому-то, кто изголодался увидеть Тебя так же, как я.

Ваше предприятие я в общем и целом представлял себе правильно, но вот чего уж я совсем не мог предположить, так это того, что от вас ежедневно исходит адский шум аж от полутора тысяч граммофонов. Сколько нервов истрепано при Твоем соучастии, об этом, милая дама, Ты подумала? Было время, когда меня прямо-таки преследовала навязчивая идея, что где-нибудь поблизости от нашего дома появится граммофон и это будет моя погибель. По счастью, ничего подобного не случилось, Ваш пражский филиал (адреса которого я все еще не знаю, как и его руководителя, которому я никогда не забуду, что он однажды был с Тобой в Градчанах), похоже, не слишком-то утруждается, надо бы Тебе как-нибудь нагрянуть к ним с однодневной – а лучше недельной, а лучше на всю жизнь – проверкой. Но 1500 граммофонов! И каждый, прежде чем его упакуют и отправят, по меньшей мере один раз должен что-то прогорланить! Бедная Фелиция! Хватает ли там у вас прочных стен, чтобы уберечь Тебя от полутора тысяч этих первых родовых воплей? Вот из-за этого и Твой аспирин. И уж кому-кому, а мне вовсе не надо слушать граммофон, одно их существование на свете я ощущаю как угрозу. Только в Париже они мне нравились, там на каком-то из бульваров фирма Пате открыла салон с патефонами, где за мелкую монетку Ты можешь прослушать поистине бесконечную программу на свой вкус (по выбору из толстенного каталога). Вот бы и вам в Берлине так же сделать, если вас еще не опередили. А пластинки вы продаете? Я закажу тысячу штук с Твоим голосом, который будет говорить мне только одно: что разрешает мне столько поцелуев, сколько мне требуется, чтобы забыть всю свою тоску-печаль.

Твой Франц.


Любимая, прошу Тебя, попробуй все-таки завести привычку, когда у Тебя нет времени написать мне подробно, посылать мне коротенькую, из трех слов, открытку – что у Тебя все хорошо.


27.11.1912

Любимая, к чему заключать поцелуями только письма, когда письма сами по себе настолько не важны, а перед Твоим чаемым и все же невообразимым присутствием бумага и перо вообще мигом обратились бы в ничто, чем они уже и сейчас, в сущности, являются. В самом деле, Фелиция, когда я вот так, в полном одиночестве, сижу здесь, в ночи, и мне, как сегодня, да и вчера, не особенно хорошо пишется – что-то кое-как движется, вяло и равнодушно перекатываясь, а необходимая ясность вспыхивает лишь на секунды – и когда я, пребывая в этом, отнюдь не лучшем своем состоянии, пытаюсь вообразить себе наше свидание, я иногда начинаю бояться, что просто не вынесу встречи с Тобой, на улице ли, у Тебя на работе или дома, не вынесу, если кто-то из посторонних, или даже Ты сама, при этом будут на меня смотреть; начинаю бояться, что вынести эту нашу встречу мне будет возможно, только если я настолько погрязну в душевном разброде и тумане, что, по сути, не буду достоин перед Тобой предстать. Но Ты-то, по счастью, не статуя, Ты живая и живешь весьма энергично, быть может, едва только Ты протянешь мне руку, все снова будет хорошо и мое лицо, возможно, уже вскоре примет человеческое выражение.

Ты спрашиваешь, как я собираюсь провести рождественские каникулы. У меня, к сожалению, нет под рукой календаря. Отпуск у меня, конечно, только в два праздничных дня, но поскольку в этом году у меня накопилось еще три свободных дня за переработку (сокровище, одна возможность использования которого уже несколько месяцев придает мне сил), а праздники, как я слышал, на сей раз выпадают так, что если присовокупить к ним два из этих трех заветных дней да еще и воскресенье прихватить в придачу, получается то ли пять, то ли даже шесть дней каникул, так что мой отпуск, если прибавить к нему те два дня, даже на что-то будет похож. Только вот я был полон решимости посвятить это время своему роману, может быть, даже завершению романа. И теперь, когда роман вот уже больше недели лежит без движения, а новая история хоть и движется к концу, но вот уже второй день наводит меня на подозрения, что я второпях в чем-то с ней просчитался, – я, по сути, должен бы как можно тверже этого намерения держаться. Один из рождественских дней я и так уже потеряю из-за свадьбы сестры, это будет 22-го. Я, кстати, и не припомню, уезжал ли когда-нибудь на Рождество; сперва долго катить куда-то, чтобы потом, уже через день, столько же катить обратно, – бесполезность подобных предприятий всегда меня удручала. А каковы, любимая, Твои виды на рождественские каникулы? Останешься в Берлине, несмотря на Твою настоятельную потребность как следует отдохнуть? Ты ведь хотела в горы, только куда? Куда-нибудь, где Ты будешь для меня достижима? Видишь, я был полон решимости до завершения романа вообще не показываться на люди, а теперь спрашиваю себя, но это, правда, только сегодня вечером, смогу ли я по окончании с чуть более спокойной – или, по крайней мере, чуть менее нечистой – совестью взглянуть Тебе в глаза. И не важнее ли, чем пожертвовать неистовству писания вольницу этих шести дней и ночей кряду, наоборот, насытить наконец мои несчастные глаза лицезрением Тебя? Ответь Ты, я со своей стороны вывожу крупное «Да».

Франц.


28.11.1912

Любимая Фелиция, клятая почта нас дурачит, вчера я получил Твое вторничное письмо и оплакивал пропажу понедельничного, так оно приходит сегодня, рано утром в четверг. Где-то в недрах этой выверенной, как часы, почтовой организации сидит, похоже, некий бес-чиновник, задумавший играть нашими письмами и посылать их в путь, когда ему вздумается, – так если бы он хоть все их посылал! Кроме того, я получил еще Твое ночное вторничное письмо, то бишь, по сути, дьявольский (но сколь же безмерно благотворный!) раскат хохота в ответ на мою просьбу не писать по ночам. Не делай этого больше, Фелиция, хоть меня это и осчастливливает, не делай, слышишь, не делай, по крайней мере до тех пор, пока нервы Твои не успокоились. Как, кстати, обстоит с Твоим плачем? Как и когда он на Тебя накатывает? Совсем без причины? Ты сидишь за столом и вдруг, ни с того ни с сего, начинаешь плакать? Но, любимая, тогда Тебе надо в постель, а вовсе не на репетиции. Плач меня особенно пугает. Сам я плакать не умею. Поэтому плач других людей представляется мне непостижимым и неведомым явлением природы. За много-много лет я только месяца два-три назад однажды вдруг расплакался, но, правда, рыдания буквально сотрясали меня в моем кресле, два приступа с коротким перерывом, я даже испугался, что своими сдавленными всхлипами разбужу родителей за стенкой, дело было ночью, а причиной послужило одно место в моем романе. Но Твой плач, любимая, вызывает беспокойство, Ты вообще так легко плачешь? Или это по моей вине? Ну конечно, по моей. Скажи, хоть один человек, обязанный Тебе исключительно и только хорошим, мучил ли Тебя вот так же, как я, совсем без причины – то есть когда Ты никакого повода не давала? Не отвечай, не надо, я и так знаю, но я ведь без умысла, Ты же тоже это знаешь или чувствуешь. Но Твой плач меня преследует. Он не может происходить лишь от общего беспокойства, Ты не настолько неженка, у него должна быть особая, заслуживающая скрупулезного описания причина. Скажи мне ее, прошу Тебя, Ты, наверно, еще совсем не знаешь, какую власть имеет надо мной одно только Твое слово, так воспользуйся же ей до последнего, если только Твое беспокойство и этот плач имеют ко мне отношение. Отвечая на это письмо, расскажи обо всем с предельной отчетливостью. Может, всему виной наши и вправду слишком частые письма.

Пишу в большой спешке, мне еще много нужно было Тебе сказать, но у меня отнимают всю вторую половину дня сегодня и, возможно, еще несколько в ближайшее время. Можно поцеловать Твои прекрасные мокрые глаза?

Франц.


28.11.1912

Любимая, измочаленный, как дровосек, я все-таки отваживаюсь написать Тебе несколько строк, потому что должен. Вторую половину дня пришлось пожертвовать конторе, я не спал, а значит, и писать не могу, но как раз тогда-то, с обычным для него коварством, и подкатывает неодолимое желание писать. Побоку его! Придут ли лучшие времена? Фелиция, открой глаза и позволь мне заглянуть в них: если я увижу в них себя нынешнего, почему бы не увидеть и своего грядущего?

Я, между прочим, сегодня тоже со многими разными людьми говорил, в особенности с одним берлинским художником, и при этом заметил, что, незаметно для себя (для себя, но не для Тебя, любимая), в своем домашнем затворничестве стал, должно быть, совершенно несносным человеком. Когда оказываешься среди людей, то первое, правда скоро преходящее, их воздействие на тебя благотворно: кажется, что сбрасываешь с себя большую часть чувства ответственности, которым в ходе беспрерывного и раздраженного общения с самим собой ты поневоле переполнен до самых кончиков пальцев. Начинаешь надеяться, что тяготы, на тебя взваленные, быть может, у всех людей общие, а значит, и несут их все спины сообща, пусть и втайне. Красивая мысль, но в корне неверная! Отовсюду видишь участие, со всех сторон к тебе спешат доброхоты, желающие помочь, и даже упрямца и рохлю с небывалой, специально для такого случая извлекаемой на свет оживленностью все его окружение пытается подтолкнуть к его счастью. Вот и меня если кто из людей радует, то радость эта просто не ведает границ. Я испытываю радость от одного прикосновения к ним и не могу нарадоваться досыта; сколь бы неприлично это ни выглядело, я хватаю их под руку, потом снова выдергиваю руку, чтобы тут же сунуть ее обратно, когда мне вздумается; я то и дело побуждаю их говорить, но при этом заставляю их рассказывать не о том, что им интересно, а о том, что сам хочу от них услышать. Вот этот художник, к примеру (его автопортрет прилагается), имел настоятельное желание разглагольствовать о своих теориях искусства, внутренне, быть может, ослепительно истинных, но внешне крайне смутных и недолговечных, как зыбкое мерцание свечи.

Я же снова и снова хотел (для чего хватать бедного живописца под руку и то и дело встряхивать понадобилось с удвоенным усердием) услышать от него только, что он уже год как женат, счастлив, целый день работает, живет в двух комнатах в загородном доме в Вильмерсдорфе и прочие подобные вещи, вызывающие зависть и прилив сил. Спокойной ночи.

Франц.


29.11.1912

Сегодня, любимая, я получил только Твое ночное письмо от среды и, следовательно, с утра четверга, когда Ты бросила письмо в почтовый ящик, ничего о Тебе не знаю. А с тех пор, между прочим, немало времени прошло. Но я, подчиняясь Твоим требованиям, совершенно не волнуюсь, правда, мое спокойствие продлится лишь до той поры, пока я буду уверен, что и Ты спокойна. А ты, судя по всему, из-за этих репетиций живешь сейчас в чудовищном сумбуре, я буду страшно за Тебя рад, когда все это кончится.

Первая Твоя фотография бесконечно мне дорога, ведь этой маленькой девочки больше не существует, и снимок – это все, что от нее осталось. Другой же снимок – это нежный знак Твоего сегодняшнего присутствия, и, глядя на него, испытываешь такое влечение, что взгляд невольно сам устремляется поверх волнующей картины. «Духовный гений» – это слово как будто из сновидения, бессмысленное и внутренне истинное, я ничуть не удивился, найдя на следующей странице рассказ о Твоем сне. Почему, кстати, первая фотокарточка продырявлена?

А теперь, любимая, мне пора заканчивать, отсылаю эту половинку письма, потому что не знаю, буду ли сегодня до ночи еще писать.

И опять было совпадение. В последнем письме Ты напоминаешь мне про мою фотографию, и как раз в то мгновение, когда я получил это Твое письмо, Тебе, должно быть, вручили мое вчерашнее послание с вложенным фотоснимком. Но есть и несбывшееся. В обоих письмах мы мечтаем встретиться, но этого не случится.

Это случайное совпадение, что диктографы производятся на Твоей фирме как раз со времени Твоего туда поступления, или Ты специально пришла в этот отдел, когда его только образовывали? Ты у меня, по-моему, просто погребена под грудой вопросов. Но с ответами можешь не торопиться. Прощай – но не надолго. У меня сегодня особенно красивый почерк, не так ли?

Твой Франц.


30.11.1912

Измучена, Ты, наверно, совсем измучена, моя Фелиция, когда возьмешь в руки это письмо, так что я постараюсь писать как можно разборчивее, чтобы не утомлять Твои слипающиеся от усталости глаза. А может, Тебе лучше отложить пока это письмо, не читая, и несколько часов спокойно отоспаться после шума и свистопляски этой недели? Письмо никуда от Тебя не улетит, оно будет послушно лежать на одеяле, дожидаясь Твоего пробуждения.

Не могу Тебе точно сказать, который сейчас, когда я пишу эти строки, час, потому что часы лежат на кресле в нескольких шагах от меня, но я не решаюсь к ним подойти и посмотреть, наверно, уже совсем скоро утро. Но я и за стол-то сел на сей раз только после полуночи. По весне и летом, наверно, уже не удастся – по опыту не могу сказать, ведь мои ночные бдения начались относительно недавно, – так безотрывно по многу часов работать, предрассветные сумерки обязательно загонят в постель, но сейчас, в эти неизменные долгие ночи, мир забывает о тебе, даже если сам ты о нем забыть не можешь.

К тому же и работал я до того отвратительно, что сна вообще не заслужил и, по идее, должен быть приговорен провести остаток ночи возле окна за тупым созерцанием. Понимаешь ли Ты, любимая, что это значит: знать, что пишешь плохо, и все равно писать, если не хочешь подпасть отчаянию совсем уж беспредельному. Вот как ужасно приходится искупать счастье часов, когда пишется хорошо! Вроде бы и не быть по-настоящему несчастным, не ощущать в себе свежий шип боли, а просто смотреть на страницы тетрадки у себя под руками и видеть, как они без конца заполняются вещами, которые тебе ненавистны, вызывают у тебя отвращение или в лучшем случае мрачное безразличие – и которые ты должен, должен писать, просто чтобы жить. Вот проклятье! Если бы можно было страницы, что я написал за последние 4 дня, уничтожить так, словно их никогда и не было!

И это называется пожелания доброго утра? Разве так встречают пробуждающуюся возлюбленную в первые часы дивного воскресного дня? Что ж, каждый встречает ее так, как он устроен, да Ты наверняка и не хочешь, чтобы было иначе. Что до меня, то я буду доволен, если своим нытьем не вполне успел разогнать Твой сон и Ты погрузишься в него снова. А на прощание скажу Тебе еще, что все наверняка и совершенно непременно будет гораздо лучше и у Тебя совсем не будет никаких забот. Меня нельзя напрочь выбросить из писательства, раз уж я несколько раз, как мне кажется, оказывался в самой его сердцевине и грелся его теплом.

Но теперь ни слова больше, одни поцелуи, сегодня особенно много по тысяче причин – потому что воскресенье, потому что праздник на фирме позади, потому что хорошая погода или, наоборот, скверная, потому что я пишу плохо и потому что, возможно, буду писать лучше, потому что я так мало о Тебе знаю и только в поцелуях можно узнать хоть что-то по-настоящему, а еще потому, в конце концов, что Ты такая сонная и совсем не можешь сопротивляться.

Спокойной ночи! И доброго воскресенья!

Твой Франц.


30.11.1912

Любимая, везде и всюду должно думать только о Тебе, вот почему я пишу Тебе здесь, за столом своего начальника, которого как раз замещаю. Какую же Ты мне сегодня доставила радость своим большим письмом и двумя открытками! Последние, кстати, самым безумным образом пришли уже после пятничного ночного письма, позже них написанного. Я бы (тут как раз меня вспугнул телефонный звонок директора, а я его даже почти не испугался). Так вот, я был в киоске, покупал марки для письма, которое Ты получишь в воскресенье, если почте будет угодно (любимая, ну пропадают, пропадают же письма, или у меня мания преследования?), как вдруг прямо передо мной откуда ни возьмись наш почтальон, на самом верху твое письмо, я так рванул его к себе, что чуть не рассыпалась вся пачка…

…Но теперь мне и правда пора заканчивать, начальник не должен на работе писать любовные письма. У нас в отделе почти семьдесят служащих, если все они начнут брать пример со своего шефа, как это, в сущности, им и положено, тут ужас что начнется.

В придачу к письму посылаю Тебе приглашение на чтение. Я прочту там посвященную Тебе небольшую историю. Ты тоже там будешь присутствовать, хоть и будешь в Берлине, Ты уж поверь. Для меня это будет странное чувство – появиться в обществе с Твоей историей, то есть в известной степени с Тобой. История, кстати, очень печальная и малоприятная, выражения радости на моей физиономии во время чтения никто не поймет.

Франц.


1.12.1912

Фелиция, любимая, закончив сражаться со своей историей – третья часть, но теперь уже со всей определенностью (как же неуверенно, со сколькими смысловыми ошибками я пишу, пока снова не вживусь в действительный мир) последняя, начала понемногу выстраиваться, – я непременно должен еще пожелать Тебе спокойной ночи, хоть и брошу это письмо в ящик лишь завтра вечером. Просто страшно, любимая, как я к Тебе привязан, с моей стороны это грех, я все время себе это повторяю, – только бы Ты, любимая, никогда этого не сказала, – а отпустить Тебя все равно не могу. Боюсь, если бы я был с Тобой рядом, я бы вообще никогда Тебя одну не оставлял, – а ведь потребность в одиночестве у меня неизбывная, – мы бы оба страдали, но такое счастье никаким страданием оплатить не жалко.

О Твоей комнате я знаю еще так мало, любимая, так что когда в мыслях я пытаюсь за Тобой туда последовать, мне делается слегка не по себе, словно я немного витаю в пустоте. Когда я по памяти накладываю на нее Твои письма, то нахожу только упоминание о «миленьком письменном столике», который Ты, впрочем, частенько подменяешь кроватью, потом где-то в другом месте, в связи с ночной непогодой, поминаются жалюзи, шкатулка для писем, разумеется, тоже здесь, ну и, наконец, книги, покопавшись в которых Ты однажды отыскала для меня ту любимую мою фотографию. (Кто знает, может, если поискать, там и другие снимки обнаружатся? Тебя в детстве наверняка много фотографировали, и после двенадцати лет тоже. Стоит нескольким девчушкам собраться вместе, как тут же сам собой возникает групповой снимок, иначе просто и быть не может.)…


Сегодня у меня опять пропадет вся вторая половина дня, сперва родственники, потом чтение Ойленберга (Ты что-нибудь его читала?) и прочие мелкие оказии. Поработать опять не получится, я не могу сосредоточиться, а выкрики из соседней комнаты (там составляется список гостей на свадьбу, каждое новое имя – новый общий вскрик) доводят меня до полного одурения.

Интересно, как Ты там проводишь воскресенье. Началось оно, надеюсь, вполне счастливо с того, что я Тебя перепугал. Пришлось все-таки послать письмо экспрессом, я просто ничего не мог с собой поделать. Если это была глупость с моей стороны, прости мне ее, если же все было правильно, так моей заслуги тут нет. Наперед никогда не знаешь, что хорошо, а что не очень. В конце концов я спросил себя, что бы выбрал я: Твое письмо вкупе с испугом и неприятностями или никакого письма и покой, – и мне не осталось ничего иного, как срочно бежать на почтамт. Впрочем, – поскольку у Тебя есть письмо с испугом в придачу, а у меня ни письма, ни придачи, – мы по меньшей мере квиты. А вообще я полагаю, что мы должны, невзирая на все потерянные или чересчур скоропалительные письма, неизменно быть добры и милы друг к другу. Если Тебе это по душе, я сделаю это своим внутренним приказом. Всего хорошего, любимая, и попытайся теперь как следует отдохнуть, не обращая внимания на дела, домашних, меня, улягся в шезлонг и нежься там сколько душе угодно, это мебель для сибаритства, а вовсе не для рыданий.

bannerbanner