banner banner banner
Переводы Н. М. Карамзина как культурный универсум
Переводы Н. М. Карамзина как культурный универсум
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Переводы Н. М. Карамзина как культурный универсум

скачать книгу бесплатно


Карамзин зачастую сохранял и порядок слов, свойственный немецкому синтаксису, что особенно ясно проявлялось в необычной для русского языка постановке сказуемого на последнее место в придаточных предложениях:

Перевод Карамзина

«Антоний: Я <…> причинил бы зло Бруту и Кассию, которые, как известно вам, добрые люди суть» (82).

Это неудачная синтаксическая калька с немецкого: «so w?rd’ ich dem Brutus und Kassius Uebels zuf?gen, die, wie ihr alle wisst, ehrenwerthe M?nner sind» (395).

В редких случаях у Карамзина встречается и искажение смысла, вызванное, по-видимому, неправильным или не вполне адекватным пониманием немецкого текста. Так, фразу из реплики Брута «Wir wollen Opfrer seyn, keine Schl?chter» (359), которая точно воспроизводила оригинал («Let us be sacrificers, but not butcher», II, 1, 165) Карамзин перевел неверно: «Мы <…> хотим быть жертвою, а не жертвоприносителями» (43). На самом деле смысл был другой: «Мы <…> хотим быть жертвоприносителями, а не мясниками». Ошибка произошла потому, что Карамзин неправильно истолковал существительное «Opferer» (или редуцированное «Opfrer») как «жертву», в то время как оно означает «приносящий жертву». Точно такое же значение у Шекспира имеет «sacrificer», производное от глагола «sacrifice».

Вместе с тем «ученичество» Карамзина проявилось и в смешении стилей. Несмотря на то, что впоследствии он постоянно осуждал пристрастие к книжности и канцеляризмам (особенно в драматических переводах), сам он не мог избежать подобных недостатков в своем раннем опыте. Его перевод изобилует канцелярскими оборотами:

«Кассий: И будем клясться в непременном произведении в действо нашего предприятия» (40);

«Метелл: Он необходимо должен быть с нами» (42);

«Брут: … он мне друг, и имеет причину быть таковым» (45);

«Брут: Нетерпение в рассуждении моей отлучки…» (107).

В то же время молодой переводчик, не освободившись полностью от влияния классической иерархии трех «штилей», оформлял речи основных персонажей в торжественно-приподнятом тоне, тогда как для передачи живых диалогов горожан использовал разговорный, «средний» стиль. Он, по-видимому, специально вводил церковнославянизмы и архаизмы: «око», «глава», «ирой», «феатр», «мусикия», «чело», «дщерь», «постыждение», «рамена», «глас», «праводушие», «сретение», «елень», «владыка», «отвращать», «сокрыть», «зреть», «проницать», «облобызать», «соделать», «потщиться», «токмо», «сие», «толико», «колико», «паки», «есмь», «дабы», «оное», «тако» и т.д. В результате главные действующие лица, особенно в патетические моменты, говорят одинаковым выспренним языком в духе русских классицистических трагедий:

«Порция: Я жена, сие правда; но жена, которую удостоили боги быть дщерию Катоновою» (48).

«Лигерий: Повели токмо, и я невозможное исполнить потщуся…» (50).

Иногда смешение буквализмов, канцеляризмов и высоких славянизмов приводит к появлению корявых, неуклюжих фраз, вроде следующей:

«Октавий: … естьли словесный раздор приводит уже нас в пот, то доказательство оного будет иметь еще краснейшие капли последствием» (126).

Вместе с тем, несмотря на приверженность Карамзина к букве немецкого перевода, он все-таки допустил несколько сознательных «вольностей» в соответствии со своими художественными вкусами. Так, он внес поправки к характеристикам некоторых героев. Характер Брута он считал «изящнейшим». В предисловии к переводу относящийся к Бруту эпитет «edel» (благородный) он перевел как «изящный» (7).

В суждении Брута о Каске («Каким меланхоликом сделался этот человек», 126) определение темперамента Карамзин привнес от себя. В оригинале говорится о непонятливом (тупом, грубом) человеке: «What a blaunt fellow is this grown to be!» (I, 1, 300), что близко передано в немецком тексте: «Wie schwerf?llig der Mensch geworden ist», то есть: «Каким неуклюжим (неповоротливым) стал человек» (343).

Наконец, не оставил он без внимания и описание характера Кассия. Слова, которыми Цезарь объяснял Антонию свое недоверие к худощавым людям, и Кассию в особенности, во французском и немецком изданиях подтверждались ссылкой на Плутарха. Карамзин, кратко изложив суть традиционного примечания («Нечто подобное сказал Цезарь и у Плутарха»), сделал собственное добавление: «Следующее описание свойства Кассиева есть изящнейшее и живейшее описание темперамента холерического» (21). Этот единственный оригинальный комментарий важен для выяснения эстетических вкусов начинающего литератора. Карамзин задумывался над проблемой соотношения характера и темперамента, и героев трагедии он пытался определить для себя как психологические типы[62 - Позднее в одном из «Писем русского путешественника» («Лозана»), опубликованном в «Московском журнале» (1792), Карамзин пояснил, что он понимает под характером и темпераментом: «Темперамент есть основание нравственного существа нашего, а характер случайная форма его. Мы родимся с темпераментом, но без характера, который образуется мало помалу от внешних впечатлений. Характер зависит конечно от темперамента, но только отчасти, завися впрочем от рода действующих на нас предметов. Особливая способность принимать впечатления есть темперамент; форма, которую дают сии впечатления нравственному существу, есть характер. Один предмет производит разные действия в людях – от чего? От разности темпераментов, или от разного свойства нравственной массы, которая есть младенец» (154).]. Реплику Цезаря, вызвавшую его особые похвалы, он и перевести постарался как можно лучше: «Меня должны окружать люди тучные, люди круглощекие и такие, которые ночью спят. Кассий сух; он много думает; такие люди опасны» (21)[63 - Э. Г. Кросс относит это место к наиболее удачным в переводе: Cross A. G. N. M. Karamzin. A study of his Literary Career 1783–1803. Carbondale, Southern Illinois Univ. Press, 1971. P. 18.].

В целом карамзинский перевод, несмотря на недостатки, явился важным фактом русской литературной жизни конца XVIII века. По-видимому, не следует переоценивать его художественный уровень, как это делалось в некоторых публикациях в связи с празднованием 250-летия со дня рождения Н. М. Карамзина. С другой стороны, представленный анализ убедительно доказывает роль посредничества в нем немецкого источника. Непонятны некоторые голословные утверждения о переводе этой трагедии Шекспира с языка оригинала. Несмотря на то, что результаты представленного исследования были опубликованы уже более 30 лет назад и получили одобрение научной общественности[64 - Кафанова О. Б. «Юлий Цезарь» Шекспира в переводе Н. М. Карамзина // Русская литература. 1983. № 2. С. 158–163.], к сожалению, ошибки повторяются[65 - См.: Фридштейн Ю. Г. Вместо вступления. «У англичан один Шекспир!» // Уильям Шекспир. Перевод Н.М. Карамзина. М.: Центр книги Рудомино, 2014. С. 9.].

Тем не менее, обращение юного Карамзина к немецкому тексту-источнику не только не умаляет его заслуг, но, наоборот, свидетельствует о его эрудиции, способности выбрать наилучший вариант для ознакомления русского читателя с «Юлием Цезарем». Это был первый русский перевод пьесы Шекспира, близкий к оригиналу, передающий его острую политическую направленность и до известной степени эстетическую ценность. В том же 1787 г. на достоинства этого перевода указал «Драматический словарь»: «Сие трагедия почитается лучшею в оригинале из сочинений сего писателя и на российском языке по точности перевода и редкости известной нам английской литературы должна быть уважаема»[66 - Драмматический словарь, или Показания по алфавиту всех российских театральных сочинений и переводов. М., 1787. С. 163.].

Предисловие к переводу имело самостоятельное значение: содержавшиеся в нем суждения о Шекспире были новым словом в истории русской литературы и критики. Не случайно почти полвека спустя Белинский исключительно высоко оценил предисловие к «Юлию Цезарю», не подозревая, что его составителем был Карамзин[67 - Белинский В. Г. Полн. собр. соч. Т. 2. М., 1953. С. 200. («Русская литературная старина», 1836).].

Некоторые исследователи полагали, что источником карамзинского предисловия послужила вступительная статья к французскому изданию Летурнера[68 - См.: Мордовченко Н. И. Русская критика первой четверти XIX века. С. 27–29; Кулешов В. И. История русской критики XVIII–XIX веков. С. 55.]; другие считали, что Карамзин обобщил мнение о Шекспире современных ему эстетиков Германии, и с первую очередь Гердера и Ленца[69 - Заборов П. Р. От классицизма к романтизму. С. 73.].

В действительности, как мне удалось установить, Карамзин вновь обратился к немецким источникам. Он воспользовался выборками из статьи Виланда «Der Geist Shakespeares», впервые опубликованной в «Der Teutsche Merkur» (1773). Отсюда он взял наиболее важные положения, и прежде всего описание достоинств Шекспира-психолога. Сравните:

Фрагмент статьи Виланда

«Welcher Schriftsteller hat jemals so tief in die menschliche Natur gesehen? Wer ihre geheimsten Triebr?der, ihre verdecktesten Bewegungen, alle ihre Gesetze, Abweichungen und Ausnahmen – wer das Unterscheidende jeder Leidenschaft, jedes Temperaments, jeder Lebensart, jeder Classe, jedes Geschlechts besser bekannt als Er?

Из предисловия Карамзина

«… Немногие из писателей столь глубоко проникли в человеческое естество, как Шекеспир; немногие столь хорошо знали все тайнейшие человека пружины, сокровеннейшие его побуждения, отличительность каждой страсти, каждого темперамента и каждого рода жизни, как удивительный сей живописец».

Карамзин несколько сокращает немецкий текст, изменяет форму изложения (вместо риторических вопросов употребляет утвердительные предложения), но в целом следует Виланду, причем не только его идеям, но и отдельным фразеологическим оборотам, образным выражениям. Например, он сокращает факультативные детали характеристики (alle ihre Gesetze, Abweichungen und Ausnahmen, т. е. «все законы, отклонения и исключения» человеческой природы). Именно поэтому акцентированными у Карамзина оказались психологические особенности человека. Вместе с тем он ввел отсутствующее у Виланда определение Шекспира как «удивительного живописца». Сравните фрагмент статьи Виланда:

«Wer besitzt einen gr?sseren Reichtum an Bildern, die von der Natur, unmittelbar abgedruckt sind? Wer hat in einem so hohen Grade diese Anschauungskraft, welcher, zu eben der Zeit da sie den ganzen Kreis der Menschheit umspannt die feinsten Z?ge, und die leichtesten Schattierungen der Individual-Formen nicht entwischen? Wer hat jemals jede Art und Classe von Menschen, jedes Alter, jede Leidenschaft, jeden einzelnen Charakter, die ihm eigenth?mliche Sprache so meisterlich reden lassen? F?r welchen Gedanken findet er nicht ein Bild, f?r welche Empfindungen nicht einen Ausdruck? F?r welche Bewegung der Seele nicht die geschickteste Wendung oder den richtigsten Schwung?»[70 - Der Geist Shakespeares // Der Teutsche Merkur,1773. Bd. 3. St. I. S. 185–186.]

Из предисловия Карамзина

«Все великолепные картины его непосредственно Натуре подражают; все оттенки картин сих в изумление приводят внимательного рассматривателя. Каждая степень людей, каждый возраст, каждый характер говорит у него собственным своим языком. Для каждой мысли находит он образ, для каждого ощущения выражение, для каждого движения души наилучший оборот»[71 - Юлий Цезарь, трагедия Шекспира. C. 6.].

В вышеприведенном отрывке самые удачные выражения Виланда используются Карамзиным, который опять устраняет некоторое многословие немецкого критика, вызванное влиянием на его стиль ораторских приемов. Вместо трех анафорических конструкций, начинающихся с вопросительного местоимения «wer?», т. е. «кто?», в русском тексте утвердительная констатация достоинств Шекспирахудожника, в котором Карамзин более всего ценит психолога.

К немецкой статье восходит и защита Шекспира от «колких укоризн некоторых худых критиков» и «знаменитого софиста Волтера», в особенности[72 - Ср.: Юлий Цезарь, трагедия Шекспира. C. 4–5; Der Geist Shakespeares // Der Teutsche Merkur, 1773. Bd. 3. S. 185–186.]. Фрагмент, посвященный характерам, взят из примечаний Эшенбурга. Возможно, предисловие последнего повлияло и на то, как Карамзин изложил принципы и цели перевода. Эшенбург предназначал свое издание для «проницательного читателя» (Leser von Einsicht), способного сравнить его перевод с переводом Виланда, и оба – с оригиналом (Vorbericht. S. 5). Карамзин, заявив о своих переводческих принципах, добавил: «Впрочем, пусть рассуждают о сем могущие рассуждать о сем справедливо»[73 - Юлий Цезарь, трагедия Шекспира. С. 7.].

Однако, несмотря на компилятивный характер, в предисловии Карамзин не ограничился просто переводом (или пересказом) статьи Виланда, но связал наиболее важные его положения собственными суждениями и пояснениями. Он начал свое предисловие с кратких сведений об английском драматурге и распространении его славы на родине. Перечисляя главные достоинства «британского гения» и излагая, по Виланду же, критику Шекспира со стороны Вольтера, Карамзин делился своими собственными соображениями. Причиной «неправильности» английского драматурга он считал его «пылкое воображение, не могшее покориться никаким предписаниям». Следующее затем яркое сравнение Шекспира с орлом («Дух его парил яко орел, и не мог парения своего измерить тою мерою, которою измеряют полет свой воробьи»), 5 отсутствует у Виланда и принадлежит, по-видимому, Карамзину.

В целом начинающий литератор отверг традиционное для классицизма отношение к Шекспиру как художнику-варвару и для поддержания своей позиции прибегнул к авторитету передовых немецких критиков, впервые сделав достоянием русского читателя суждения Виланда и Эшенбурга. Этим прежде всего и определяется значение выпущенного юным переводчиком «Юлия Цезаря» в истории русского шекспиризма и русской критики.

Известно, что переводу Карамзина предшествовало его довольно основательное изучение творчества английского драматурга. Перевод появился в 1787 г., предисловие датировано 15 октября 1786 г. Вместе с тем знакомство Карамзина с Шекспиром началось еще ранее, в 1785 г., что выясняется из переписки с А. А. Петровым. В ряде писем другу (5 мая, 20 мая, наконец, 11 июня) Петров поначалу не без иронии упоминает увлечение Карамзина Шекспиром, затем уже с уважением говорит о важности проблем шекспировского творчества в кругу многих вопросов, его волновавших[74 - Петров А. А. Письма Александра Андреевича Петрова к Карамзину. Сообщ. Я. К. Грота, коммент. М. Лонгинова // Русский архив, 1863. Вып. 5/6. Стб. 475, 478, 480.].

Именно в это время Карамзин приобрел «твердое» знание о Шекспире, которое позволило ему свободно апеллировать к произведениям и образам английского драматурга в подтверждение собственных мыслей и чувств. В оригинальных литературных и критических произведениях он будет упоминать многие пьесы драматурга, среди которых: «Буря», «Сон в летнюю ночь», «Отелло», «Виндзорские проказницы», «Венецианский купец», «Король Лир», «Гамлет».

В связи с обращением к Шекспиру Карамзин впервые коснулся проблемы характера, которая стала одной из центральных в эстетике сентиментализма. Впоследствии он постоянно затрагивал ее как критик и пытался решить как художник. Не только в ранний период своего творческого развития, но и в пору зрелости, Карамзин считал Шекспира великим знатоком человеческого сердца, сумевшим запечатлеть всю неповторимую сложность характеров. Английский драматург был для него эталоном, к сравнению с которым он прибегал при оценке различных, в том числе и современных ему произведений[75 - В рецензии на роман Т. Холкрофта «Анна Сент-Айвз» («Anna St. Ives», 1792) он писал: «Роман, каких мало! Произведение истинных дарований, произведение любимца Аполлонова! Характеры Ст-Айвс, Франка Генлея и Клифтона изображены почти так, как Шекспир изображал характеры //Московский журнал. 1792. Кн. 2, август. С. 256.].

Помимо характерологического аспекта Карамзин постоянно развивал и другую связанную с ним линию, намеченную в предисловии к «Юлию Цезарю». Впервые в русской литературно-теоретической мысли в нем был поставлен вопрос о несостоятельности догм классицизма. Шекспир навсегда остался для Карамзина антагонистом холодной рассудочности и вдохновителем новых принципов прекрасного в искусстве[76 - В «Письмах русского путешественника» Карамзин не раз противопоставлял глубоко правдивое и эмоциональное искусство Шекспира риторичной французской трагедии. В рецензии на русского «Сида» Я. Б. Княжнина он соотнес французскую Мельпомену с садово-парковой традицией классицизма, а шекспировский театр сравнил с естественной природой. («Московский журнал, 1791. Ч. III. Кн. 1, июль. С. 95–96).].

В 1801 г., пытаясь дать историческую оценку творчества английского драматурга в «Письмах русского путешественника», Карамзин затронул проблему подвижности идеала и вкуса, от которого зависим самый значительный художник, в том числе и Шекспир:

«Всякой Автор ознаменован печатию своего века. Шекспир хотел нравиться современникам, знал их вкус и угождал ему; что казалось тогда остроумием, то ныне скучно и противно: следствие успехов разума и вкуса, на которые и самой великой Гений не может взять мер своих. Но всякой истинный талант, плятя дань веку, творит и для вечности; современныя красоты исчезают, а общия, основанныя на сердце человеческом и на природе вещей, сохраняют силу свою, как в Гомере, так и в Шекспире» (368).

Заключение Карамзина звучит удивительно современно, несмотря на метафорический и даже поэтический язык:

«Величие, истина характеров, занимательность приключений, откровение человеческого сердца и великия мысли, рассеянныя в драмах Британского Гения, будут всегда их магиею для людей с чувством. Я не знаю другого Поэта, который имел бы такое всеобъемлющее, плодотворное, неистощимое воображение; и вы найдете все роды Поэзии в Шекспировых сочинениях. Он есть любимый сын богини Фантазии, которая отдала ему волшебный жезл свой; а он, гуляя в диких садах воображения, на каждом шагу творит чудеса!» (368–369).

Шекспир был для Карамзина апостолом «обыкновенного», а, следовательно, и «истинного» (369). Ю. Д. Левин справдливо считал, что «понятие “натуры” у Карамзина близко к нашему понятию “действительности”, и, прославляя Шекспира за “подражание натуре”, русский писатель тем самым утверждал, что основным достоинством драматурга является воссоздание жизни во всем ее “многоразличии”»[77 - Левин Ю. Д. Шекспир и русская литература XIX века. Л.: «Наука», 1988. С. 15.].

Именно на такой подход к изображению сложной действительности опирался Пушкин при создании своей «шекспировской» трагедии «Борис Годунов».

Глава 3. Первый театральный перевод: «Эмилия Галотти» Лессинга

Перевод «Эмилии Галотти» (1788) необычное явление для Карамзина, потому что он был сделан специально для театральной постановки трагедии[78 - В сокращенном виде анализ перевода опубликован: Kafanova O. B. Nikolay Michaylovic Karamzin (1766–1826) // Wegbereiter der deutch-slawischen Wechselseitigkeit. Berlin: Akademie Verlag, 1983. S. 167–174.]. Можно предположить, что более ранний перевод пьесы, выпущенный петербургским типографом Б. Ф. Брейткопфом в 1784 г., по мнению Карамзина, не удовлетворял этой цели[79 - Емилия Галотти, трагедия в пяти действиях господина Лессинга, переведена с немецкого госп. А. СПб., Печатана у Брейткопфа, 1784. – 162 с. (Ниже ссылки на перевод даются с указанием страниц в тексте). По мнению Г. А. Гуковского, перевод выполнен Г. Апухтиным. См.: Гуковский Г. А. Очерки по истории русской литературы и общественной мысли XVIII века. Л.: «Художественная литература», 1938. С. 247. Это предположение кажется обоснованным, поскольку перевод подписан инициалом «А». Однако Г. М. Фридлендер, вслед за Н. Н. Бахтиным, приписывает перевод В. А. Петину. (Фридлендер Г. М. Лессинг: очерк творчества. М.: ГИХЛ, 1957. С. 234).].

Таким образом, перевод «Эмилии Галотти» Лессинга заставил Карамзина задуматься о своеобразии драматического перевода, имеющего свои особенности по сравнению с переводами произведений для чтения.

Из краткого обращения «К читателю», предпосланного Карамзиным его переводу, выясняется, что существовал первый вариант, впоследствии им отвергнутый: «Переводив сию трагедию для представления на театре, спешил я перевести ее поскорее, и оттого не мог перевести исправно. После заметил я, что было переведено дурно и решился перевод мой исправить и напечатать, чтобы некоторым образом загладить поступок свой перед людьми, которые, зная истинные красоты драмы, любят Лессинговы творения и сожалели, что переводчик Эмилии Галотти не чувствовал многих красот сея трагедии, и потому и не показал их в своем переводе»[80 - Эмилия Галотти, трагедия в пяти действиях, сочиненная Лессингом. Перевод с немецкого. М.: В унив. типографии у Н. Новикова, 1788. С. 2. (Ниже страницы перевода даются в тексте).].

По-видимому, трагедия Лессинга, впервые представленная в 1786 г. в Петровском театре в Москве, основывалась на переводе Карамзина[81 - Асеев В. Н. Русский драматический театр от его истоков до конца XVIII века. М.: Искусство, 1977. С. 451.]. В настоящее время уточнена дата ее постановки – 22 ноября 1786 г.[82 - История русского драматического театра: в 7 т. Т.1. От истоков до конца XVIII века. М.: Искусство, 1977. С. 483.]. Скорее всего первый вариант перевода Карамзина был готов уже в конце 1786 г., а исправленная его редакция появилась в самом начале 1788 г (предисловие датировано 13 января)[83 - Если же допустить, что в 1786 г. «Эмилия Галотти» была поставлена по тексту анонимного перевода, тогда непонятно, почему Карамзин замечал, что «спешил» перевести трагедию «скорее» для «представления на театре». Кроме того, маловероятно, что московская труппа почти одновременно использовала два разных перевода.].

В отличие от большинства предыдущих русских переводов комедий и драм Лессинга[84 - См.: Данилевский Р. Ю. Г. Э. Лессинг и Россия: Из истории русско-европейской культурной общности. СПб.: Издательство «Дмитрий Буланин», 2006. С. 15–39.], карамзинский перевод был на редкость полным: в нем сохранено точное деление на акты и явления, переданы все авторские ремарки и имена действующих лиц. В русском переводе 1784 г. персонажи страдали одинаковым косноязычием и пристрастием к казенно-канцелярским оборотам. Текст изобиловал архаизмами и высокими славянизмами («учиниться», «учреждать себя», «отсулить», «отверзты», «сей», «оный», «поелику», «толико», «ин», «инде»), германизмами («она взяла прибежище к чтению» – ср.: «Sie hat zu den B?chern Zuflucht genommen») и наивными неологизмами («придворный скакальщик» – «Hofm?nnchen»).

Карамзин не только исправил ошибки и неточности, допущенные его предшественником, но сумел избежать буквализмов и смешения стилей, свойственного его переводу «Юлия Цезаря»:

Лессинг

«Marinelli: Sie schienen gestern so weit entfernt, dem Prinzen jemals wieder vor die Augen zu kommen» (291)[85 - Текст трагедии приводится по изданию: Lessing G. E. Gesammelte Werke. Berlin; Weimar: Aufbau Verl., 1968. Bd. II. S. 239–318. Ниже страницы указываются в тексте.].

Перевод 1784 г

«Вчера казалось, что вы так удалены, чтоб когда-нибудь государю на глаза казаться» (107).

Перевод Карамзина

«Казалось, что вчера были вы очень далеки от свидания с принцем» (96).

Карамзину удалось при всей верности оригиналу сделать речь действующих лиц живой и естественной. Из его собственного отзыва о постановке пьесы в театре видно, что более всего писатель ценил в Лессинге способность проникать во внутренний мир человека и создавать правдивые характеры, не только положительные (Одоардо, Аппиани), но и смешанные, противоречиво сочетающие в себе плохие и хорошие черты (принц, Орсина, Клавдия).

«Живое чувство истины», которое, по мнению Карамзина, дала немецкому драматургу «натура», проявилось и в речи действующих лиц, ситуационно и характерологически обусловленной. «Диалог же всегда так натурален, – отмечал он в рецензии, – что и актер и зритель может забыть – один, что он на театре, другой – что он в театре[86 - Московский журнал, 1791. Ч. 1. Кн. 1, январь. С. 73. Любопытно, что во втором издании «Московского журнала» Карамзин выразился иначе, словно желая пояснить, что он подразумевает под «натуральностью». Ср.: «Разговор же всегда так пристоен к месту и к лицам…» (1802. Ч. 1. Кн. 1, январь. С. 77).].

В этом замечании косвенно указывался новый критерий оценки актерского мастерства, обусловленный сменой исполнительского стиля: декламационную статичность, принятую в театре классицизма, вытеснила экспрессивность. Все драматургические компоненты в целом способствовали эмоционально-психологическому воздействию на зрителей, т.е. главной, по его мнению, цели театрального представления. Карамзин подкреплял свой анализ текстом собственного перевода, в котором ему удалось передать психологизм автора.

Карамзинский перевод выдержан в едином стиле, ориентированном на разговорное начало. В нем преодолена затрудненность форм русской литературной речи XVIII в. и присутствует определенная экспрессивная дифференциация речевых характеристик. Необычность стиля перевода Карамзина была замечена современниками. По утверждению П. Н. Арапова, «Эмилия Галотти» была «первая <…> драма в хорошей разговорной прозе; она подвигла многих к переводам сценическим»[87 - Арапов П. Н. Очерк постепенного хода и усовершенствования русского театра //Драмматический альбом с портретами русских артистов и снимками с рукописей. М.: В Университетской тип. и В. Готье, 1850. С. LVI.].

«Правильность» языка Карамзина вместе с тем ничуть не повредила передаче гражданского пафоса трагедии. Р. Ю. Данилевский, признавая художественные достоинства карамзинского перевода считает, что «несколько архаическое словоупотребление первого переводчика точнее передавало гражданскую патетику оригинала[88 - Данилевский Р. Ю. Г. Э. Лессинг и Россия. С. 33.]. Однако, несмотря на смягчение отдельных грубых и бранных выражений («der Narr», «der Tor» – «безумный», «глупец»; «der Halunke» – «плут»), общая тональность перевода убедительно воссоздавала свободолюбивый смысл подлинника. Герои Лессинга и у Карамзина в полный голос утверждают свои человеческие права. Орсина «вопиет» об отмщении за свое поруганное чувство:

Лессинг

«Ha! (wie in der Entz?ckung) welch eine himmlische Phantasie! Wenn wir einmal alle, – wir, das ganze Heer der Verlassenen, – wir alle in Bacchantinnen, in Furien verwandelt, wenn wir alle ihn unter uns h?tten, ihn unter uns zerrissen, zerfleischten, sein Eingeweide durchw?hlten, – um das Herz zu finden, das der Verr?ter einer jeden versprach und keiner gab! Ha! Das sollte ein Tanz werden! Das sollte» (302).

Перевод Карамзина

«О! (в восторге). Какая небесная мечта! Когда бы мы все… все оставленные… превратясь в жриц Вакховых, превратясь в фурий, на него бросились, его растерзали, исторгнули его внутренность… чтобы найти то сердце, которое изменник обещал каждой из нас, но ни которой не отдал! О! Какая была бы радость! Какое торжество!» (115)

Трудно дать лучший вариант перевода этого страстного выкрика исступленной женщины[89 - Уже отмечались исключительные достоинства перевода Карамзина и его способность выдержать сравнение с переводами, появившимися столетием позже. См.: Шибанов И. П. Творчество Лессинга в оценке русской революционно-демократической критики // Известия Воронежского гос. пед. ин-та. 1956, Т. XXI. С. 167; Ковалевская Е. Г. Иноязычная лексика в произведениях Н. М. Карамзина // Материалы и исследования по лексике русского языка XVIII века. М.; Л.: Наука, 1965. С. 233.]. Очень важно понять причины обращения Карамзина к этой пьесе Лессинга. Очевидно, еще совсем молодой литератор, он смог почувствовать своеобразие поэтики немецкого драматурга, до сих пор вызывющей разнообразные споры и интерпретации. Лессинг – безусловный просветитель, разделящий эстетику рационализма; однако он в то же время и разрушитель рационального изображения человека[90 - Dilthey W. Das Erlebnis und die Dichtung: Lessing, Goethe, Novalis, H?lderlin. Vier Aufs?tze. Leipzig: Druck und Verlag von B. G. Teubner, 1906; BaeumlerA. Kants Kritik der Urteilskraft, ihre Geschichte und Systematik. Bd. I. Das Irrationalita?tsproblem in der Aesthetik und Logik des 18. Jahrhunderts bis zur Kritik der Urteilskraft. Halle: M. Niemeyer, 1923; Mann O. Lessing. Sein und Leistung. Hamburg: Schr?der, 1948; Krause S. Das Problem des Irrationalen in Lessings Poetik. (Dissertation). K?ln, 1962; Перфильева З. Е. Иррациональное в эстетике и драматургии Г. Э. Лессинга. Диссертация и автореферат по ВАК РФ 10.01.03 канд. филол. наук, 2009, Самара; Lessing und die Sinne. Herausgegeben von Alexander Ko?enina und Stefanie Stockhorst. Hannover: Wehrhahn Verlag, 2016.].

Вся пьеса занимает особое место в драматургии этого, по мнению немецких литературоведов, умелого полемиста, размышляющего в своей теории драмы о двух главных понятиях – «страхе» и «сострадании». Лессинг сумел поставить в ней сложные вопросы и не дать окончательных ответов[91 - Dre?ler T. Dramaturgie der Menschheit – Lessing. Stuttgart. Wimar: Verlag J. B. Metzler, 1996. S. 245–324.]. Не случайно Ф. Кох отметил иррациональность финальной сцены трагедии «Эмилия Галотти»[92 - Koch F. Lessing und der Irrationalismus // Deutsche Vierteljahresschrift f?r Wissenschaft und Geistesgeschichte. Bd. VI, 1928. S. 114–143.]. Именно эта сцена стала центральной в карамзинском переводе. Эмилия в сцене свидания с отцом предстает смятенной, не понимающей себя. Она признается отцу в том, что не уверена в себе, полная соблазнов дворцовая жизнь и обольстительный принц могут ее увлечь к падению, поколебать ее нравственные принципы. Эта боязнь себя самой заставляет ее просить отца об избавлении от этого смятения в чувствах. И Одоардо, увидев Эмилию и услышав ее признания, поступает импульсивно, закалывая собственную дочь. Но эти иррацтональные порывы героев оборачиваются вполне осмысленным политичским протестом. Эмилия, по утверждению Г. Н. Бояджиева, «решается на смерть, потому что предпочитает честь бесчестию». Одоардо, не в меньшей степени, чем его дочь, является героем трагедии, носителем ее морального пафоса[93 - Бояджиев Г. Н. Немецкий театр // Бояджиев Г. Н. История западноевропейского театра. Т. 2. С. 480.]. Вот этот синтез рационализма и иррационализма в поэтике пьесы Лессинга и был, по-видимому, чрезвычайно привлекательным для Карамзина, который сумел средствами родного языка передать постепенное перерастание семейной проблематики в общественную. Гневным обвинением деспотизму звучат последние слова Одоардо:

Лессинг

«Ich gehe und liefere mich selbst in das Gef?ngnis. Ich gehe und erwarte Sie als Richter. – Und dann dort erwarte ich Sie vor dem Richter unserer aller!» (318).

Перевод Карамзина

«Я сам пойду в темницу. Пойду и буду ожидать там вас как судию… А потом… потом… буду ожидать вас перед всеобщим судиею нашим» (141).

На основании карамзинского отзыва о постановке «Эмилии Галотти», в котором главное внимание уделялось эстетическим и психологическим проблемам, многие исследователи утверждали, что он в своем переводе приглушил социальную направленность трагедии[94 - См.: Мордовченко Н. И. Русская критика первой четверти XIX в. С. 31–32; Шибанов И. П. Творчество Лессинга в оценке русской революционно-демократической критики. С. 168; Кряжимская И. А. Театрально-критические статьи Н. М. Карамзина в «Московском журнале» // XVIII век. Сб. 3. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1958. С. 271; Кулакова Л. И. Эстетические взгляды Н. М. Карамзина // Русская литература XVIII века: Эпоха классицизма. М.; Л.: «Наука», 1964. С. 166; Кислягина Л. Г. Формирование общественно-политических взглядов Н. М. Карамзина (1785–1893). М.: Изд-во Моск. ун-та, 1976. С. 60.]. Однако он не только не «смягчил» идейный пафос трагедии Лессинга, но, напротив, усилил его по сравнению с предшествующим переводом. Заметнее всего это ощущается в монологе Одоардо, возмущенного беззаконными поступками принца, который, влюбившись в Эмилию, велел поместить девушку в своем дворце, предварительно устранив ее жениха:

Лессинг

«Wie? – Nimmermehr! – Mir vorschreiben, wo sie hin soll? – Mir sie vorenthalten? Wer will das? Wer darf das? – Der hier alles darf? Was er will? Gut, gut, so soll er sehen, wie viel auch ich darf, ob ich es schon nicht d?rfte! Kurzsichtiger W?terich! Mit dir will ich es wohl ausnehmen…» (308).

Перевод 1784 г

«Как? – нет, никогда! Мне предписывать, где ей жить? Отымать ее у меня? Кто это хочет – кто это осмеливается? тот, кто все здесь смеет делать, что хочет. Добро, добро! Так увидите же и то, что я смею, хотя б я и не смог сметь! Неосторожный преступник! с тобою мы переведаемся…» (141).

Перевод Карамзина

«Как!… мне предписывать, куда ей ехать… У меня отнимать ее? Кому? Кто смеет так думать?… Тот, кто здесь все то делать смеет, что захочет? хорошо! Пусть же увидит, что и я делать смею, хотя я и не государь! Слепой тиран! Я переведаюсь с тобою…» (124).

Анонимный переводчик оказался осторожнее Карамзина, ни разу не употребив слова «тиран», в то время как Карамзин специально ввел отсутствующее у Лессинга слово «государь», недвусмысленно подчеркивая, что обвинение направлено против самого монарха.

Карамзин, таким образом, ясно и эмоционально убедительно передал тираноборческий пафос трагедии и реализовал весь драматургический потенциал оригинала, используя при переводе лексику, синтаксис и пунктуацию, способствовавшие общей психологизации стиля. Вместе с тем пьеса была приближена к условиям постановки на российской сцене. Принц, например, обращался у Карамзина не только к Маринелли, своему ближайшему слуге, но и к живописцу Конти на «ты», что соответствовало русским обычаям общения монарха с подчиненными, тогда как у Лессинга в обоих случаях вежливая форма.

Ни разу не переиздававшийся перевод оказался поразительно живучим. Спектакль, поставленный в 1786 г. в московском, т.е. более демократическом по сравнению со столичным, театре, сохранялся в репертуаре до 1802 г. и приобрел «большое общественное и художественно значение»[95 - История драматического театра. Т. 2. С. 127.]. В 1831 г., когда на основе карамзинского же перевода[96 - Там же. Т. 3. С.336. Новый перевод «Эмилии Галотти», выполненный А. Яхонтовым, появился лишь в 1865 г.] (и это спустя почти полвека!) «Эмилия Галотти» была возобновлена на петербургской сцене, цензура потребовала ее сокращения.

Развернутую характеристику трагедии Карамзин дал в рецензии на театральную постановку пьесы. Знаменательно, что она помещена в первой книжке «Московского журнала», как бы знаменуя ориентацию всего журнала на глубокий психологизм и новые преромантические тенденции в искусстве:

«Не много найдется драм, которые составляли бы такое гармоническое целое, как сия трагедия, – в которых бы все приключения так хорошо связаны и все характеры так искусно изображены были, как в “Эмилии Галотти”. Главное действие возмутительно, но не менее того естественно. <…> Что принадлежит до характеров, то не знаю, в каком наиболее удивляться искусству авторову. Гордый, благородный Одоардо; чувствительная, пылкая Эмилия; сладострастный, слабый, но притом добродушный принц, могущий согласиться на великое злодеяние, когда то способствует удовлетворению его страсти, но всегда достойный нашего сожаления; Маринелли, злодей по воспитанию и привычке; Орсина, от ревности с ума сошедшая, но умная в самом своем сумасшествии; Клавдия, слабая женщина, но нежная мать; граф Аппиани, которого зритель любит еще прежде, нежели он на сцену выходит, и который обнаруживает в себе столько чувствительности и любви в разговоре с Эмилиею и столько благородства в ссоре с Маринелли; советник Камилло Рота, который, сказав только несколько слов, заставляет нас почитать в себе мужа редкой добродетели; ученый живописец с своею пластическою натурою и с Рафаэлем без рук; честный разбойник и убийца и, наконец, всякий слуга, который выходит на сцену, – все, все показывает, что автор наблюдал человечество не два дни, и наблюдал так, как не многие наблюдать удобны; что натура дала ему живое чувство истины, которое и автора и человека делает великим»[97 - Московский журнал, 1791. Ч. 1. Кн. 1, январь. М. 63–73.].

Своим переводом и рецензией на постановку трагедии Карамзин привлек внимание И. Х. Буссе, издателя петербургского «Journal von Russland». Не найдя в его труде прямых следов влияния немецких эстетиков, он удивился его оригинальности. «Как глубоко иностранец должен был постичь своеобразнейший дух немецкого языка и искусства драмы, чтобы так суметь оценить “Эмилию Галотти”!», – с восхищением писал он[98 - Journal von Russland, J. I, 1794. Bd. I, St. 4, Oktober, S. 255–256, 258.].

Позднее, рецензируя в «Московском журнале» спектакли московского театра, в репертуаре которого было много переводных пьес, Карамзин постоянно обращал внимание на качество драматического перевода. Критерии его оценки вытекали из специфики театрального воздействия, непосредственного и эмоционального.

Часть II. «Московский журнал»: переводы в роли отсутствующих сотрудников

В «Московском журнале» оригинальные и переводные сочинения были подчинены утверждению сентиментализма, искусства «чувства». Принципы отбора переводных произведений обусловливались желанием дать художественные образцы этого направления и одновременно теоретически обосновать его основные философско-эстетические и этические положения. Журнал строился Карамзиным по образцу лучших европейских периодических изданий. В «Предуведомлении» к первой части он писал: «Множество иностранных журналов лежит у меня перед глазами; ни одного из них не возьму я за точный образец, но всеми буду пользоваться»[99 - Московский журнал. 1791. М.: Университетская тип. у В. Окорокова. Ч. I. С. 5.]. Тем не менее, известно, что наибольшей любовью молодого автора отмечены два «Меркурия» – немецкий («Der Neue Teutsche Merkur», 1773–1810), выпускаемый К. М. Виландом, и французский – «Mercure de France» (1724–1820).

Несмотря на обилие публикаций, демонстрирующих широту и «всемирность» интересов издателя, в журнале преобладали переводы с немецкого и французского языков. Во многом роль посредника между итальянским или восточным дискурсами выполнял «Der Neue Teutsche Merkur», откуда были взяты материалы о судебном процессе над Калиостро или фрагмент индийской драмы Калидасы «Сакунтала». Материалы из журнала Виланда «отвечали», в основном, за «наполнение» рубрик критического и эстетического содержания в издании Карамзина.

Влияние французского «Mercure» особенно явно проявилось в структуре «Московского журнала», где наряду с разделами, посвященными русской и иностранной словесности, а также критике («О книгах», «О иностранных книгах»), присутствовали постоянные рубрики «Московский театр» и «Парижские спектакли». Разделы переводной беллетристики и парижского театра заполнялись преимущественно французскими материалами.

Позиция Карамзина-переводчика и издателя в «Московском журнале» была вполне ясной: он в основном принимал и одобрял то, что переводил, выражая свое согласие в специальных предисловиях и примечаниях, развивая и закрепляя многие идеи в собственных сочинениях[100 - Кафанова О. Б. «Московский журнал»: Н. М. Карамзин в амбивалентной роли автора и переводчика (к 250-летию со дня рождения Н. М. Карамзина) // Вестник Санкт-Петербургского университета и дизайна. Серия 2. Искусствоведение, Филологические науки. 2017, № 1. С. 92–100.]. Французский дискурс присутствующий как в переводных, так и в оригинальных сочинениях Карамзина, коррелировал с английским и немецким дискурсами. Происходило как бы своеобразное распределение функций – французские авторы и критики в основном давали образцы художественной прозы и театральной рецензии, а немецкие отвечали за философско-эстетическую обоснованность направления журнала. При этом было бы неправильным полностью отрицать вклад «французов» в философскую составляющую «Московского журнала», но в общей массе материалов доля их была значительно меньшей. Например, можно отдельно говорить о значении философского эссе Бернардена де Сент-Пьера «Суратская кофейня» («Le Cafе de Surate», 1791) или фрагмента из книги Ж. Ж. Бартелеми о путешествии Анахарсиса: «Платон, или О происхождении мира» («Discours de Platon sur la formation du monde»). Но в целом философский аспект во французском дискурсе уступает место художественно-беллетристическому, если можно так выразиться, и театральному.

Принципы отбора переводных произведений в «Московском журнале» обусловливались желанием дать художественные образцы этого направления и одновременно теоретически обосновать его основные философско-эстетические и этические положения.

Глава 1. «Слезная повесть», или «нравоучительная сказка»: Мармонтель, Флориан, Коцебу и другие авторы

Иностранная словесность почти безраздельно была представлена «Новыми нравоучительными сказками» Ж. Ф. Мармонтеля. Французский энциклопедист, ученик Вольтера, драматург и романист, Мармонтель (Marmontel, 1723–1799), прославился созданием нового прозаического жанра, который впоследствии развивали многие европейские беллетристы, в том числе и Жанлис. Отказавшись (за редким исключением) от элементов фантастики и внешнего ориентализма, Мармонтель обратился к современной, по преимуществу французской, действительности. В отличие от своих предшественников, например, Кребийона-сына, с его обличительным и сатирическим пафосом, Мармонтель сосредоточил внимание на позитивной, «идеальной» стороне жизни. Глубоко усвоив просветительскую веру в добрую природу человека и могущество воспитания, он стремился воплотить в художественной форме свой нравственный идеал. Эстетические взгляды писателя, далекие от строгой нормативности теории классицизма, отражали новые литературные веяния эпохи[101 - Подробнее о Мармонтеле и его творчестве см.: Bauer H. J. J. F. Marmontel als Literarkritiker, Dresden, 1937. P. 13–37; Lenel S. Un homme de lettres au XVIIIe si?cle, d’apr?s des documents nouveaux et inеdits. Gen?ve: Slatkine Reprints, 1970 (1-е изд.: Paris, 1902); Sainte-Beuve C. A. Mеmoires de Marmontel in «Causeries du Lundi». T. IV, Paris, 1852. P. 395–413; Buchanan M. Marmontel: un auteur ? succ?s du XVIIIe si?cle // Studies on Voltaire and the Eighteenth Century. Vol. 55. Oxford, The Voltaire Foundation, 1967. P. 321–331. О рецепции творчества Мармонтеля в России см.: Кафанова О. Б. Н. М. Карамзин – переводчик Мармонтеля // Проблемы метода и жанра. Вып. 6. Томск,1979. С. 157–176; Kafanova O. B. Karamzin, traducteur et interpr?te des Contes moraux de J.– F. Marmontel et de S. F. de Genlis // Revue des еtudes slaves. T. 74. Fas. 4. Le sentimentalisme russe. 2002–2003. P. 741–757; Разумова Н. Е. В. А. Жуковский – переводчик Мармонтеля: некоторые наблюдения// Проблемы метода и жанра. Вып. 7. Томск, 1980. С. 158–169; Шарыпкин Д. М. Радищев и роман Мармонтеля Велизарий // Радищев и литература его времени. XVIII век. Вып.12. Л.: Наука, 1977. С. 166–182; Шарыпкин Д. М. Пушкин и «нравоучительные рассказы» Мармонтеля // Пушкин: исследования и материалы. Т. 8. Л., 1978. С. 107–136.].

Новаторство французского беллетриста проявилось в разработанном им новом жанре: вместо многотомного романа был создан тип емкого прозаического произведения с несложным сюжетом, сжатой композицией и непременным моральным конфликтом. «Нравоучительная сказка», возникшая вне иерархии жанров системы классицизма и генетически связанная со «слезной» комедией, ориентировалась на обыденную жизнь человека. Неотъемлемым художественным признаком conte moral была своего рода документальность повествования, которая достигалась точной локализацией места действия, специальными оговорками и пояснениями автора. Творчество Мармонтеля отличалось некоторой тенденциозностью. Главной целью писателя в последних призведениях, написанных уже после революции 1789–1794 гг., было «сделать добродетель привлекательной»[102 - Marmontel J. F. Cuvres compl?tes. T. III. Paris, 1819. P. XIV.].

В. Клемперер говорил о содержащихся в них «примерах морали», в которых «по-детски контрастно изображаются порок и добродетель» и утверждается «вера в скорое торжество божественного правосудия»[103 - Klemperer V. Geschichte der franz?sischen Literatur im 18. Jahrhundert. S. 279.].

Тем не менее, несмотря на некоторый рационализм своего метода (чувства рассматривались им в их подчиненности разуму) Мармонтель своей установкой на невымышленность описываемого вызывал эмпатию читателей, пробуждая их чувствительность. Он первым ввел также приемы динамизации повествования: начал опускать вводные слова и пояснения при передаче диалогической речи. Преимущества такого нововведения он обосновал в предисловии к первому циклу «Cones moraux», которое было переведено на русский язык П. Фонвизиным в 1864 г.: «В сей книге при описании разговора двух особ слова “сказал он”, “отвечала она”, “прервал он” и тому подобные, уничтожаются для сделания повествования живее и стремительнее»[104 - Нравоучительные сказки г. Мармонтеля … Ч. 1. М., 1764. (Известие).].

Мармонтель создал два прозаических сборника: «Нравоучительные сказки» («Contes moraux», 1761–1765) и «Новые нравоучительные сказки» («Nouveaux contes moraux», 1790–1794). Во время своего пребывания во Франции Карамзину, по-видимому, не удалось познакомиться с уже состарившимся писателем. Однако в «Письмах русского путешественника» он выразил свое мнение о его творчестве и описал его внешность: «Я видел Автора прекрасных сказок, который, в самом, кажется, легком, в самом обыкновенном роде сочинений, умеет быть единственным, неподражаемым: Мармонтеля. <…> Физиогномия» Мармонтелева очень привлекательна; тон его доказывает, что он жил в лучшем Парижском обществе. Вообразите же, что один Немецкий Романист, которого имени не помню, в журнале своего путешествия описывает его почти мужиком, то есть самым грубым человеком! Как врали могут быть нахальны! – Мармонтелю более шестидесяти лет; он женился на молодой красавице, и живет с ней счастливо в сельском уединении, изредка заглядывая в Париж» (255).

В этой характеристике облик писателя несколько мистифицирован и приближен к добродетельным героям его «новых сказок», которые находят взаимную любовь и способны наслаждаться счастьем вдали от света. Мармонтелю было в 1790 г. уже 67 лет.