Жорж Роденбах.

Выше жизни



скачать книгу бесплатно

Никто ничего более не сказал. После минуты глубокого молчания, во время которого только было слышно трепетание закоптелых, скудных ламп, заседание было закрыто.

Борлют вышел, присоединившись к маленькой группе, которая расходилась молча… Среди стен коридора это была черная масса, что-то неопределенное, машинальное, безмолвное движение, которое быстро прекратилось.

Борлют пошел наудачу, в сопровождении двух стрелков св. Себастиана, оставшихся ему верными. Эти тоже хранили молчание. Он быстро покинул их, затем углубился в темный город, один испытывая наслаждение от своего одиночества.

Он убегал как от кошмара, от встречи с призраком, который был его врагом. Ему вскоре показалось, что всего этого совсем и не было! Затем сознание действительности снова охватило его.

Он вспомнил вечер, свою напрасную речь, бледные силуэты, насмешливые лица Фаразэна и вождей лиги. Они одни, казалось, жили среди этих бесцветных образов. Можно было бы подумать, что они заседали, составляли трибунал. У Борлюта было такое ощущение, как будто он только что слышал, как красоту Брюгге приговорили к смерти! Все было обдумано заранее. Все эти публичные прения и разностороннее исследование вопроса были только маскою. Приговор был уже приготовлен. Ничто не могло помешать; и они получат свой морской порт! Борлют не мог бы тут ничего поделать, он ничего не достиг, никого не мог убедить. Это было столь же невозможно, как убедить теперь туман, окутывающий весь город ночью, паривший над водой, разрушавший мосты. Ах! Толпа! Бороться с Толпой! Все, что он воображал себе и что волновало его! Испарение в виде дыма того огня, который он всего более разжигал! Его речь, столь пламенная, на которую он надеялся, также окончилась, как дым, смешавшийся с другими струями дыма!..

Глава III

Началась настоящая война между Борлютом и должностными лицами города, которые, принадлежали, большею частью, к деловым людям и спекуляторам, принимали участие в предприятии морского порта. Борлют обвинял их. С тех пор он сделался для них подозрительным человеком, почти изменником. Вскоре его стали называть дурным гражданином и врагом общества. Газеты его противников не жалели ни для него, ни для его друзей оскорблений и нападок. Начались небольшие, трусливые и тайные придирки.

Общество стрелков св. Себастиана, председателем которого он был, получало ежегодно субсидию, с целью покупать несколько серебряных вещей, раздаваемых в виде призов на состязаниях стрелков в цель. Назначение суммы было отменено из желания уколоть Борлюта, а также потому, что Гильдия, казалось, разделяла с ним оппозицию этому проекту.

Но в особенности, против Бартоломеуса, художника, была начата целая кампания. Все знали, что он был очень дружен с Борлютом. Кроме этого, подозревали, что это он был автором карикатуры на Брюгге – морской порт, этого сатирического рисунка, на котором жители были изображены бегущими, с их домами на спинах, вслед за морем. Он только что кончил свои картины, большие фрески, заказанные ему для готической залы Ратуши.

Таким образом, представлялся, может быть, случай, удобный для возмездия.

Художник работал в течение нескольких лет и не хотел показать никому, даже Борлюту, четыре панно, составлявшие одно целое произведение. Он исполнил их, с точки зрения места их назначения, в гармонии со стилем памятника, цветов стен и резных украшений, изгибом плафона, скудным светом, проникающим через окна в этот пышный зал. Их надо было видеть только в их окончательном помещении.

Бартоломеус разместил их и, несмотря на свои обычные сомнения, свое вечное недовольство собой, он был удовлетворен, почти поражен, от того отдаления, которое вдруг приняли его картины, заключенные в рамы, точно углубившись в царство мечты и утратив связь с какой-либо эпохой.

Борлют увидел их, нашел их чудесными, взволновался, пришел в восторг.

Это была не столько живопись, сколько видение, – как будто столетние стены стали ажурными, и была, наконец, видна мечта камней.

В общем, Бартоломеус нашел новый способ для стенной живописи, в которой предметы показывались через туман так, как они должны представляться воображению сомнамбул, как они сохраняются в памяти. Человеческие размеры исчезали. Все становилось одной ступенью выше. Камни старых набережных увядали, как цветник. Колокола двигались, подобно сгорбленным старушкам. Лица теперь имели только жесты вечности, красоту бесцельных движений.

Борлют, в качестве городского архитектора, присутствовал при их размещении; он созвал затем комиссию искусств, которая должна была принять их. Он сам участвовал в ней, с головой и некоторыми членами городового совета.

Те были разочарованы, ужасно ошеломлены.

Они спрашивали объяснения у Бартоломеуса, находившегося тут же.

– Какой сюжет ваших картин? – спросил городской голова.

Художник отвел их на середину зала, откуда было самое лучшее освещение, и после колебания, точно закусив удила, как бы забывая о том, что они были здесь, он стал объяснять:

– Вот, все это составляет одно целое. Симфония о сером городе, которым является Брюгге; следовательно, симфония белого и черного оттенка. С одной стороны, лебеди и монахини; с другой колокола и плащи, и все это соединяется окружающим пейзажем, который продолжается и придает всему единство.

Члены комиссии смотрели друг на друга, недовольные, суровые, предполагая какую-то иронию со стороны художника, не удостаивавшего их каких-либо объяснений и замыкавшегося в неясные формулы, в облака своей гордости. К тому же, они быстро пришли к заключению, что живопись подходит к этой тарабарщине. Неужели они обезобразят, сделают смешною готическую залу этими непонятными рисунками?

Надо было подумать. Произведение может и не быть принятым. Ведь за него не было заплачено.

Судьи ходили взад и вперед, перешли на другую сторону, стали перед панно, изображавшим монахинь.

Один член совета заметил с усмешкой:

– Монастырь в действительности совсем не таков. Бартоломеус нашел бесполезным спорить с ним. Другой заметил:

– Нет перспективы…

– У Мемлинга тоже ее нет, – отвечал Борлют, который не мог сдерживать себя и стал восторгаться в ту же минуту прекрасным фоном, на котором Бартоломеус изобразил пути, поднимающиеся, словно дым к небесам, – как у примитивных фламандцев.

Собственно говоря, комиссия не могла ничего понять, к тому же она была враждебно настроена, возбуждена городским головою, тем самым, который незадолго перед тем председательствовал на митинге и из-за карикатуры, приписываемой художнику, искал случая отомстить ему, и мимоходом – Борлюту.

Последний принял вызов храбро. Перед умалчиванием и глупою критикою комиссии он высказал свой восторг:

– Эти картины – шедевры. Позднее это поймут. Судьба каждого нового искусства, – сперва сбивать с толку, даже не нравиться! Брюгге владеет теперь еще одним сокровищем и великим художником, имя которого будет жить в будущем.

Городской голова и члены совета протестовали против урока, который хотели им преподать У них было свое мнение, столь же законное, – может быть, – более справедливое.

– Г. Бартоломеус – ваш друг! Мы же, мы свободны в своих суждениях, – заметил один гневным тоном.

Совещание перешло в спор. Городской голова, более осторожный и хитрый, прервал его, заявляя, что он и его коллеги доложат обо всем совету, и все разошлись.

Через несколько дней художник получил официальное письмо, извещавшее его, что город, – согласно заключению комиссии, может принять декоративные картины для Ратуши только под условием некоторых изменений и переделок, которые будут ему указаны впоследствии в обстоятельной записке.

Это был трусливый, хотя и давно предвиденный удар. Бартоломеус сейчас же ответил, что он не притронется более к своему произведению, долгое время созревавшему и уже вполне оконченному; что заказ был сделан без всяких условий и что поэтому он считает его отмену невозможной.

Всего хуже было то, что уплаты не было еще произведено. Борлют, возмущенный этим, разоблачил в газете всю эту гнусную и невежественную махинацию. Он грозил администрации процессом со стороны художника, который, разумеется, выиграл бы его. Что касается Бартоломеуса, то он в особенности беспокоился за судьбу своих картин. Он охотно отказался бы от платы. Но ему хотелось, чтоб они оставались в готической зале Ратуши, слились с судьбой знаменитого памятника, сделавшись как бы его телом, как образы – с создавшим их мозгом. Разве он не изобразил мечту Брюгге, и разве эта мечта не должна была отныне увековечиваться в Общественном Доме?

Он думал в особенности о славе, о будущем. Будут ли приходить – смотреть его произведение в течение будущих веков, как приходят в Больницу, пересекая светлые коридоры и зеленые сады, чтобы созерцать произведения Мемлинга? Ах! это горделивое сознание, что его творчество не умрет, победит смерть и небытие, станет хлебом и вином искусства, будет достойным Избранного Меньшинства в будущем! Так мечтал Бартоломеус, жрец Искусства-Религии.

Борлют напечатал однажды в это время захватывающую характеристику своего друга, столь бескорыстного и благородного, который мог бы стать честью и украшением, троном и скипетром, живым маяком города.

Но эти дифирамбы и угрозы только испортили дело. Заступничество Борлюта было менее действительным, чем вредным, из-за вражды, которую он возбудил, становясь на сторону оппозиции в деле морского порта. Уже почти было решено удалить картины: официальным путем. В эту минуту городской совет вмешался, немного взволнованный вызванным шумом, не осмеливаясь брать на себя ответственность в этом вопросе. Были завязаны переговоры с художником, сделаны попытки примирения.

Усталые от борьбы, обе стороны согласились на третейский суд комиссии, всецело состоявшей из художников, причем каждая заинтересованная сторона должна была выбрать половину членов. Было решено, что на пост президента комиссии будет избран, с целью обеспечить полное беспристрастие решения, один знаменитый французский художник, который часто выставлял свои картины во Фландрии.

Вот что произошло далее: когда эти художники собрались перед фресками Бартоломеуса, ими овладел единодушный порыв, у них вырвался крик удивления и восторга, вызванный этим произведением, полным единства, – символизм которого был в общем ясен, так как оно свидетельствовало о поразительном знании, уверенности в своем искусстве, понимании смысла линий и согласовании тонов. Они почувствовали, что перед ними – выдающийся мастер, делающий честь фламандскому искусству и городу Брюгге.

Доклад был составлен в этом смысле и передан городскому совету.

Борлют радовался, шумно торжествовал. Кампания была успешна. Очевидность была достигнута. Он осыпал насмешками тех, кто не видел ясно, раскрывал их невежество, равно как и ничтожество их душ. Борлют испытывал сильное удовольствие от этой борьбы. Он наслаждался Делом. Он жил как бы в огне и дыме.

Эта борьба за Бартоломеуса была только победоносною стычкою, после той борьбы, которая происходила в вечер митинга и кончилась неудачей, казалась поражением от руки невидимого врага в ночное и дождливое время. Борьба будет продолжаться, борьба против морского порта, борьба во имя идеала и искусства, во имя красоты города. Эта красота Брюгге, еще неоконченная, была его произведением, его каменными фресками, которые он должен был защищать, как Бартоломеус – свое творчество, от тех же самых врагов.

Дело! Дело! Опьянение одиночества и победы! Может быть, и здесь он восторжествует. Но сколько препятствий и нападений! Борлют отдавал себе отчет в этом и думал, не без меланхолии, что великие люди достигают значения только вопреки желанию века.

Глава IV

Борлют с жаром отдался героической лихорадке Дела! Он был быстро приговорен к молчанию, неподвижной жизни, мрачным размышлениям побежденного.

Не привыкнув заранее размышлять и взвешивать, он не сообразил, что зависел, в общем, от города и должностных лиц, против которых он вел борьбу, сначала – чтобы противодействовать морскому порту, затем – чтобы защищать своего друга Бартоломеуса.

Его заставили поплатиться за эту двойную смелость. Через несколько времени он получил извещение от городского совета, что из-за его враждебного отношения к той власти, от которой он зависел, он лишается своего места городского архитектора.

Это был ужасный удар для Борлюта. Горе без возможности жаловаться и без выхода! Ах! опьяняющее удовольствие, связанное с Делом, было так коротко! Они постарались быстро уничтожить его. Теперь он был убит! И самою подлою местью! Его поразили с самой чувствительной стороны его жизни. Он должен был предвидеть, удержать себя. Но разве он мог допустить, чтобы убили его мечту? Он отдался тогда Делу только потому, что на этот раз оно согласовалось с Мечтой. Более, чем он сам, была побеждена его мечта, мечта о красоте Брюгге. Он был ее верным стражем, неутомимым работником. Сколько неоконченных работ! И сколько еще предвиделось других, которые сразу стали не нужны, были принесены в жертву, потеряны. Как раз в это время он представил на рассмотрение план реставрации Академии, которая была бы достойным товарищем Gruuthuse. Много фасадов ожидали своей очереди, чтобы он нашел время, подошел со своими кропотливыми руками, осмотрел их, освободил от лепного ангела, водосточной трубы, детской головки… Никто не имел – и никто не будет иметь – его осторожного искусства и умения реставрировать, не обновляя, только подпирать, разъединять отдельные части, обнажать не изменившиеся детали, находить под всеми позднейшими наростами, точно паразитами, первоначальную оболочку камней.

Отныне все его творчество уничтожалось. На его место, конечно, назначат какого-нибудь каменщика!..

Он огорчился именно от этого, а не из-за потери денег, так как у него были средства, не из-за утраты почетного места. Он всегда смотрел на жизнь с высоты и жалел, впав в немилость, только о будущем разрушении своего творчества, неизменном вторжении дурного вкуса, ложном архаизме, старающемся уничтожить эту гармонию серого и красноватого оттенка, которую он создал во всем городе.

Это творчество красоты Брюгге, – его творчество, для которого он исключительно жил, подчиняя ему все свое время, мысли, привязанности, желание уехать и убежать, когда жизнь в его доме становилась слишком невыносимой, это творчество, которое он надеялся привести в гармонию, закончить и увенчать последними, еще не созданными им скульптурными гирляндами, решили отнять у него. Он ничего не мог поделать! Но это было печально, как похищение молодой девушки, увезенной в ту минуту, когда ее хотели нарядить в самое красивое платье.

Барбара, со своей стороны, очень рассердилась на смещение Жориса; она делала ему жестокие упреки, обвиняла его еще раз в легкомыслии, обычной слепоте. Новый и беспрестанный повод к обвинению! Она утверждала даже, что это был позор, и что она страдала от него. Она должна, будто бы, выносить насмешки, оскорбительные намеки на этот счет. Взволновавшись по этому случаю, она перенесла снова период высшей экзальтации. Она не переставала сердиться, набрасывалась на Жориса, устраивала сцены из-за всего. Она осыпала его оскорблениями, бесконечными упреками. Она вспоминала в то же время всю историю его с Годеливой, их низкую измену. Состояние ее здоровья все ухудшалось; у нее были нервные припадки, она падала во весь рост, с. мертвым лицом, искривленным ртом, вдруг замыкавшимся и походившим на рубец, в то время как ее ноги двигались, а руки бились в воздухе. Казалось, точно ее хотят распять на каком-нибудь горизонтальном кресте, и она не дается…

Мрачные крики, сдавленные призывы заканчивали припадок, заполняли дом, растворялись, наконец, в приступе слез и жалоб. Она призывала смерть, изливая в воплях свое отвращение к жизни.

Возобновилось самое худшее: она вдруг бежала к окну, быстро раскрывала его, грозила выброситься, потом поспешно выходила, блуждала по набережным вдоль каналов, смотрела в воду с высоких мостиков, точно привлеченная своим собственным отражением, как бы излечившимся и таким спокойным, показывавшим ей то, чем она могла бы быть и чем она будет…

Жорис отгадывал этот соблазн самоубийства, бросался за ней. Он дрожал теперь прежде всего от боязни скандала, из-за древнего фламандского имени, которое он носил, наследственность которого тяготела над ним, – сознавая, что оно пострадало бы, по его вине, от пролитой крови; затем из страха угрызений совести, которые сделались бы резкими и постоянными, если б Барбара убила себя. У него было одно из тех сердец, которые живут прошлым. Разумеется, он много вынес от нее. Но он все же знал, что, если б он потерял ее, он вернулся бы в мыслях, чтобы сожалеть о ней, к самому отдаленному прошлому к той поре, когда он любил ее, любил ее слишком красный ротик…

Ни одной минуты он не хотел останавливаться на мысли, что для него это было бы освобождением. Каждый раз он с ужасом отгонял эту мысль, точно он задумывал преступление, точно он сам хотел толкнуть Барбару в окно или в воду.

К тому же, что он стал бы делать теперь, если б вдруг стал свободен? Он был бы еще более одиноким. Это было хорошо во время любви Годеливы, но она тоже покинула его.

«Если б Богу было угодно!» Маленькая фраза снова послышалась ему, пролетела через границы его памяти, парила там, грустила. Где была Годелива в это время? Что она делала? О чем она думала? Почему она покинула его? Теперь, когда город отверг его, он мог бы уехать с ней, бросить все, начать сызнова жизнь!

Он переносил раздражительность Барбары, свою мрачную или полную шума семейную обстановку, все свое тревожное и печальное существование только из любви к своему творчеству, потому что он сжился с ним, не мог бы жить вне его, чувствовал бы везде влечение к башне, не имея сил расстаться с Брюгге. Теперь сам Брюгге покидал его.

Увы! В то время, когда они были бы свободны, могли бы уехать, Годеливы не было возле него. «Если бы Богу было угодно!» Жорис ощущал, что он снова начинает сожалеть о Годеливе. Он снова искал в башне маленькую элегическую фразу, которая когда-то поднималась с ним, шла впереди него по лестнице, спускалась снова ему навстречу, точно задыхаясь от бега по ступенькам и от своей любви.

К счастию, его не лишили еще обязанностей carillionneur'а, не потому, чтобы у них оставалось расположение к нему или благодарность за его услуги, но потому, что публичное состязание и избрание всем народом, более чем утверждение властями, сделали из этой обязанности его неотъемлемую собственность.

У Борлюта, таким образом, сохранился его приют. Он перестал подниматься туда как в царство своей мечты, в башню своей гордости. Башня стала снова для него прибежищем, забвением самого себя, восхождением, путешествием в область прошлого и воспоминаний. Через стеклянные окна он не имел более смелости смотреть на город, находившийся во власти других. Он уединился, отдался своим личным воспоминаниям, пережил снова часы присутствия Годеливы… Здесь она сидела; она смеялась, она дотрагивалась до клавишей. Там он обнял ее, – это была высокая минута… аромат белого тела, казалось, еще был слышен на этом месте.

Ах, Годелива! Она была единственною светлою точкою в его мрачной жизни, светлым колокольчиком, в который он заставил ее воплотиться в то время, и который господствовал над черным потоком других колоколов. Снова теперь, когда его дни окончательно омрачились, только один светлый колокольчик парил над всем, распространял хоть небольшую радость над великими водами его Печали. Он хорошо знал его; он знал, какой клавиш надо ударить, чтобы он зазвонил.

Тогда словно душа Годеливы возвращалась к нему! Сожаления о ней охватили Жориса, вместе с желанием – увидеть ее еще раз, может быть, убедить ее. Он не знал, как он снова стал думать о ней, представлять ее себе, произносить ее имя, неизвестно почему, – это нежное имя, корнем которого является слово God, т. е. Бог.

Еще так недавно ему казалось, что он почти забыл ее.

Теперь увлечение ею возобновилось, доходило до мечтаний о ней по ночам. Существуют таинственные возвращения, обновление чувств, точно годовщины сердца. Может быть, здесь говорил и инстинкт! Что, если Годелива была несчастна, не привыкла к монастырю и хотела покинуть Общину? Тогда она должна была вернуться, и, следовательно, он думал о ней только потому, что она находилась уже на пути к нему.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19

Поделиться ссылкой на выделенное