
Полная версия:
Мы уносим с собой
И есть одна деталь, которая особенно не даётся лёгким объяснениям. Вера не меняла ничего. Глубоко верующий и вовсе неверующий видели одно и то же и одинаково обретали покой. А ведь будь это просто работой культуры или исполнением желаний, всё было бы иначе: верующий встречал бы рай, каким его рисует церковь, а атеист не видел бы ничего. Но нет — приходило одно и то же, поверх всякой веры и неверия.
Как это выглядит с атеистической стороны, показал случай, ставший знаменитым далеко за пределами хосписов, — и он стоит короткого отступления. Летом 1988 года в лондонской клинике подавился куском копчёного лосося сэр Альфред Айер — один из влиятельнейших философов-рационалистов двадцатого века, человек, полвека доказывавший, что всякий разговор о загробном — попросту бессмыслица. Сердце его стояло четыре минуты. Очнувшись, он обнаружил, что ему, убеждённому атеисту, есть что рассказать: ярчайший красный свет, болезненный, даже когда отворачиваешься, и странное знание, что свет этот «отвечает за управление вселенной». И вот что примечательно: ни рая, ни встречающих — ничего из того, что «положено» видеть по церковной прописи; но и под его неверие опыт подстраиваться не стал — вышел чужим, ни на что не похожим. Айер описал всё в газетной статье и закончил фразой, которую стоит привести дословно: пережитое «слегка ослабило моё убеждение, что моя подлинная смерть, которая уже не за горами, станет моим концом, — хотя я продолжаю надеяться, что так и будет». Атеистом он остался; через несколько дней даже уточнил, что ослабла не сама его уверенность, а её непреклонность. Через год его не стало. А для нашей главы здесь важно одно: опыт у порога не спрашивает разрешения у убеждений — он приходит и к тем, кто всю жизнь доказывал, что его быть не может, и приносит им не то, чего они ждали, и не то, чего боялись.
И картина эта — не открытие одного хосписа в Буффало. За полвека до Керра тот же вопрос задали в куда более широком масштабе, и на двух континентах сразу. В конце пятидесятых исследователь Карлис Осис разослал десять тысяч анкет американским врачам и медсёстрам — тем, кто по роду службы стоит у смертных постелей чаще всех, — с простым, в сущности, вопросом: что вы видели у умирающих? Вернувшиеся ответы покрывали наблюдения за тридцатью пятью тысячами смертей: сотни видений — и почти всегда за ними покой, тихая просветлённость, у иных отступала даже боль. А затем Осис вместе с исландским психологом Эрлендуром Харальдссоном сделал ход, который и превратил любопытство в настоящее исследование: повторил тот же опрос в Индии. Замысел прозрачен: если видения умирающих — продукт культуры, то христианская Америка и индуистская Индия должны увидеть у последней черты совсем разное.
Вышло интереснее — в два слоя. Лица и вправду оказались местными: американцам являлись чаще всего умершие родные, индийцам — куда чаще посланцы бога смерти; культура одевает видения в свои одежды, и тут скептик прав. Но сам сюжет оказался общим: и там и там к умирающему кто-то приходит — почти всегда умерший или неземной, почти всегда «за ним», — и там и там эта встреча чаще приносит умиротворение, чем страх. В их материалах есть сцены, которые трудно забыть. Индийский больной вдруг говорит родным: «У него тележка — это, должно быть, ямдут! Он дразнит меня, что заберёт. Но я не пойду, я хочу остаться с вами», — просит держать его крепче и умирает. А в пенсильванской больнице десятилетняя девочка, уже переломившая пневмонию — врачи считали кризис позади, — спокойно говорит матери, что ангел взял её за руку, и умирает через минуту, тихая и безмятежная, безо всяких медицинских предвестий.
Честности ради, у этой широты есть цена. Ответили лишь единицы из разосланных тысяч, и — главное — рассказывали не сами умирающие, а те, кто стоял рядом: каждый случай прошёл через две человеческие памяти, прежде чем лечь на бумагу. Керр десятилетия спустя закроет ровно эту брешь — станет спрашивать самих умирающих, заранее и напрямую. Но широкая картина Осиса и Харальдссона добавляет к его тысяче четырёмстам пациентам то, чего один хоспис дать не может: два континента, две несмешивающиеся веры — и один и тот же сюжет у последней черты.
И всё же применим наш нож и здесь. Тот самый, которым мы во второй главе научились разделять каждую историю надвое.
Что здесь можно проверить, а что нельзя? Была ли мать, умершая сорок лет назад, в тот вечер и вправду рядом с дочерью — этого мы проверить не можем: нет ни прибора, ни способа, и пока не видно, откуда бы им взяться. Это остаётся на тарелке «только с их слов». Но вот что Керр проверил и измерил по-настоящему: что это переживание случается — почти у всех. Что оно поразительно похоже у разных, незнакомых друг с другом людей. Что оно успокаивает, а не пугает. Что оно не похоже на спутанный, обрывочный бред умирающего мозга, а ясное и связное. И что вера на него не влияет. Всё это — не чьи-то слова, а публичные, сосчитанные факты.
Видишь, как всё разложилось? Доказать, что мёртвые и вправду приходят за нами, эти данные не могут — такое вообще не по силам никакому опросу, сколько бы тысяч человек он ни охватил. Но кое-что поскромнее — и куда прочнее — из них всё же следует: что умирающие, почти все, поверх любой веры, в свои последние дни встречают нечто, что их утешает. И что медицина целый век принимала это «нечто» за бред и глушила, вместо того чтобы хотя бы выслушать.
Стоит сказать и о самом Керре, потому что в этом ключ к доверию. Он не заявляет лишнего. Он не говорит «я доказал жизнь после смерти». Он документирует явление и его утешающую силу — и честно молчит о том, откуда оно. Именно эта сдержанность и позволяет верить его числам. Он не сулит нам тот свет. Он просто вернул умирающим право быть услышанными.
Так где мы теперь? Мы ушли от одной драматичной постели — от Пэм Рейнольдс, которую всегда можно повернуть так и эдак, — к тысячам тихих, и под ногами стало заметно надёжнее: эти свидетельства собраны заранее, в реальном времени, у верующих и неверующих одинаково. И всё-таки самая сердцевина опять осталась на той, недосягаемой тарелке: мы знаем, что умирающих кто-то навещает, — но не знаем кто.
И тут начинается самое странное.
Потому что главная загадка этих палат — не в том, что видят умирающие. А в том, что иногда то же самое видит кто-то ещё — тот, кто просто сидит рядом: живой, бодрствующий, здоровый человек, которому в тот час ничего не грозило.
С них и продолжим.
Глава пятая. Здоровые у постели

Дочь сидела у постели умирающего отца, держала его за руку и не спала уже вторые сутки. И вдруг — она потом будет повторять это, сама себе не веря, — комната переменилась. Воздух будто загустел и посветлел. В изножье кровати она ощутила чьё-то присутствие, тёплое и знакомое, хотя там никого не было. На одно мгновение её саму словно потянуло куда-то вместе с отцом — мягко, без страха, — а потом отец сделал последний вдох, и всё схлынуло. Она была совершенно здорова. Бодрствовала. И не умирала.
Такие рассказы собирают давно, и у них есть имя: совместные переживания смерти. Человек, сидящий рядом с уходящим, вдруг как будто на миг заглядывает туда же, куда уходит тот. Видит свет или дымку. Чувствует, как меняется комната. Иногда — узнаёт давно умершего родственника, пришедшего, как кажется, встретить умирающего. Иногда говорит, что проводил его часть пути и повернул назад у какой-то черты. Раймонд Моуди, врач, который полвека собирал такие истории, заметил то, мимо чего трудно пройти.
Вот это «мимо чего трудно пройти» — главное в нашей главе, и я хочу, чтобы ты почувствовал его в полную силу, прежде чем мы применим наш нож.
Всю дорогу над нами висело одно объяснение, удобное и сильное: всё, что видят умирающие, рисует им умирающий мозг. Кислородное голодание, последний залп угасающих клеток — вот тебе и свет, и встречающие. Этим можно отмахнуться и от Сикориа, и от Рейнольдс, и даже от тысяч пациентов Керра. Но как отмахнуться вот этим? Здесь видит не умирающий. Здесь видит тот, кто стоит рядом — с целым, здоровым, бодрствующим мозгом, которому ничто не угрожает. Если свет и встречающие — всего лишь химия гаснущих нейронов, то почему их видит человек, чьи нейроны в полном порядке? Кажется, мы наконец нашли то самое — случай, на который «просто умирающему мозгу» уже нечего ответить.
Кажется. И вот тут я обязан остановить нас обоих — потому что иначе мы сделаем ровно то, против чего написана эта книга.
Применим наш нож. Но в этот раз — не к чужому объяснению, а к собственному восторгу.
Помнишь, откуда мы только что пришли? От Керра — тысяча четыреста пациентов, серия рецензируемых работ, расспросы в реальном времени, по горячему следу. Это была твёрдая земля. А здесь — собрания историй, рассказанных потом, людьми, убитыми горем, в самую тяжёлую минуту их жизни; без контрольной группы, без систематического исследования, без всего того, что делало данные Керра данными. И тот же человек, что сидел у постели, — он ведь любил уходящего больше всего на свете. А любящий, истощённый, не спавший двое суток ум в миг утраты — это самая благодатная почва для того, чтобы увидеть желаемое. Ожидание, внушение, милосердие собственной психики, накрывающее боль.
Видишь, какая злая ирония? То самое, что делает эти случаи такими сильными, — что свидетель здоров, — сидит на самой зыбкой почве, какую мы держали в руках за всю дорогу: сила заявления огромна, а опора под ним — самая тонкая. Чем громче слово, тем тоньше под ним лёд.
Итог выходит двоякий. Совместные переживания смерти и вправду лишают скептика его любимой опоры — потому что здоровый мозг не спишешь на умирание. Но опереться на них в ответ мы не можем — потому что это рассказы, а не исследование. Они снимают одно возражение и тут же ставят другое. Так и будем их держать: как поразительную возможность, а не как доказательство.
И всё же не дадим скептику закрыть тему слишком легко, потому что одно в этих историях по-настоящему упрямо. Объяснение «убитый горем ум увидел желаемое» хорошо работает, пока свидетель один. Но в некоторых случаях одно и то же в один и тот же миг видели несколько человек в комнате сразу. А ещё бывало, что свидетель замечал деталь, которой знать не мог, — и она потом подтверждалась. Один скорбящий ум можно списать на горе. Но как горе одного показывает одно и то же сразу троим? Вот здесь объяснение начинает скрипеть. Не ломается — мы по-прежнему имеем дело с рассказами, — но скрипит ощутимо.
Так где же мы оказались на этот раз? В странном месте. Перед нами феномен, который, окажись он тем, чем выглядит, снял бы главное возражение скептиков разом. И при этом он приходит к нам в самой ненадёжной из всех одёжек — как история, рассказанная у свежей могилы, а не как протокол. Опереться нельзя. Отмахнуться — тоже не получается до конца. Остаётся честно положить его на стол и идти дальше с тем же ножом.
А идти есть куда. Потому что до сих пор мы не отходили от одного-единственного места — от смертного одра. Свет, встречающие, покой — всё это мы ловили только там, у последней черты, куда человека приводит умирание.
Но в ту же самую страну, оказывается, ведёт не одна дверь. И по некоторым из этих дорог можно пройти нарочно — трезвым, по своей воле, под наблюдением, в лаборатории. С них и продолжим.
Глава шестая. Другие двери

Трое людей, которые никогда не встретятся, в один и тот же миг оказываются в одном и том же месте.
Первый умирает в больничной палате — сердце сдаёт, и его выносит в тёплый свет, где его ждут. Второй лежит на кушетке в лаборатории Лондонского университета, в вену ему медленно вводят ДМТ, он трезв, здоров, опутан датчиками — и его выносит в тёплый свет, где его ждут. Третий сидит в позе для медитации в монастыре, дышит, считает дыхания тридцатый год подряд, — и растворяется в том же тёплом свете, где исчезают границы между ним и всем остальным.
Никто из них не умирал по-настоящему, кроме первого. И всё же все трое вернутся с почти одинаковым отчётом: гиперреальная ясность, любовь без условий, чувство, что это и есть дом, — и потом, на всю оставшуюся жизнь, ослабевший страх смерти.
До сих пор мы стояли только у одной двери — у смертного одра. Но в эту страну, выходит, ведёт не один вход. И вот это открытие — что к одному и тому же пейзажу можно прийти совершенно разными дорогами — поначалу кажется сильнейшим доводом в пользу того, что пейзаж настоящий. Если место видят и умирающий, и трезвый доброволец, и монах, — значит, рассуждаем мы, место существует само по себе, а не есть бред конкретного гаснущего мозга. Дверей много — комната одна.
Красивая мысль. И ровно она же, если додумать её до конца честно, оборачивается против самой себя.
Потому что стоит присмотреться ко второй двери внимательнее — и красивая мысль даёт трещину. Доброволец в лаборатории не умирал. Его мозг не голодал без кислорода. С ним не случилось ничего, кроме одной молекулы, отмеренной шприцом. И этого хватило, чтобы получить весь набор: свет, существ, любовь, обзор, ощущение «реальнее реального». А раз известное вещество, введённое в здоровую вену, надёжно, повторяемо, в любой вторник воспроизводит то самое переживание, — то простейшее объяснение напрашивается само, и звучит оно сурово: переживание это и есть состояние мозга. Его можно вызвать химией, потому что оно химией и порождается. И тогда смертный одр — лишь ещё один способ запустить тот же механизм: умирающий мозг сам, без всякого шприца, выбрасывает то, что доброволец получает из ампулы.
Это, пожалуй, самое сильное, что есть у скептика за всю нашу книгу. И было бы нечестно протащить его скороговоркой и побежать дальше. Если одну и ту же дверь открывает и смерть, и наркотик, то бритва Оккама указывает не на иной мир, а на нейрохимию. Я должен сказать это прямо, потому что обещал, что наш нож различает в обе стороны: сейчас он поворачивается к самой надежде — и всерьёз.
Что можно ответить — не в оправдание, а по-честному?
Первое. «Ближе всего» — не значит «то же самое». Самое тщательное сравнение, какое проводили, сопоставило тысячи отчётов о ста шестидесяти пяти веществах с рассказами переживших клиническую смерть. Ближе всех к околосмертному опыту подошёл кетамин — ближе всех, но не вплотную. Остался зазор. Пережившие настоящую смерть описывают что-то, чего нет в наркотическом трипе, — чувство необратимости, «точки невозврата», иное качество реальности. Сходство огромно. Тождества нет.
Второе, тоньше. То, что мозг можно заставить произвести переживание, само по себе ещё не доказывает, что переживание только мозгом и создаётся. Химия и умирающий мозг могут действовать на сознание так же, как удар действует на старый радиоприёмник: стукни его — и он издаст звук. Но из этого не следует, что вся музыка, которую он вообще играет, рождается у него внутри, а не приходит по волнам откуда-то ещё. Возможно, и химия, и умирание просто на время приоткрывают один и тот же клапан. Возможно. Но честность требует тут же добавить: это лишь возможность, логическая лазейка, а не доказательство. Сама по себе она ничего не весит — она только не даёт скептику закрыть дверь окончательно.
Так что взвесим без самообмана. На одной чаше — поразительное схождение: один пейзаж, добытый смертью, химией и тишиной ума, поверх всех различий. На другой — простое и тяжёлое наблюдение: если таблетка делает то же, что смерть, то проще считать это работой мозга. И этот раунд остаётся за скептиком — признаем это прямо. У этой двери счёт не в нашу пользу: схождение входов само по себе не открывает иной мир, и проще предположить, что у всех этих состояний общая нейрохимическая подкладка.
Но запомним слово «раунд». Это один довод, а не весь спор — мы пока только раскладываем фигуры на доске.
И всё-таки одно остаётся — не как доказательство, а как заноза, которую материализм не вынимает до конца. Пусть переживание рождается в мозге. Но почему оно меняет людей навсегда? Обычная галлюцинация проходит, как сон, не оставляя следа. А эти — и вызванные веществом вроде ДМТ, и предсмертные, — годами, а то и десятилетиями держат человека другим: без страха смерти, мягче, добрее. Большой опрос нескольких тысяч людей, переживших под ДМТ встречу с иным существом, показал: у восьми из десяти пережитое не прошло бесследно — они говорят, что оно навсегда изменило их картину реальности. Но у этого сравнения, честности ради, есть слабое место. За предсмертным опытом можно проследить вперёд, годами наблюдая одних и тех же людей, — так и сделал ван Ломмель. Такого же долгого, заранее спланированного наблюдения именно для ДМТ пока не проводили: есть только то, что люди сами вспоминают о пережитом спустя годы, а не то, что было зафиксировано заранее и перепроверено потом. Если это просто химический морок, отчего морок перестраивает жизнь прочнее любого реального события? Ответа у нас пока нет ни с той, ни с другой стороны — и заноза остаётся сидеть, где сидела.
А пока подведём итог этой двери: пейзаж один, входов много, и сам этот факт, как ни горько для романтика, кренит весы к нейрохимии, а не от неё.
Но есть ещё кое-что, о чём я нарочно молчал всю главу.
Все эти двери — и смерть, и ампула, и медитация — у нас открывались в свет. В тепло, в любовь, в чувство дома. Будто там, за порогом, по какой дороге ни приди, ждёт одно и то же сияние.
Так вот: не всегда. Иногда дверь открывается совсем в другое. И к этим — тёмным — дверям мы сейчас и подойдём.
Глава седьмая. Тёмная сторона

Не все возвращаются из света.
Шесть глав подряд мы шли за людьми, которых у последней черты встречали тепло, любовь и сияние, и легко было поверить, что так бывает всегда. Так бывает не всегда. Часть вернувшихся рассказывает совсем другое — и долго эти рассказы почти никто не хотел слушать, ни верующие, ни врачи, потому что они портят красивую картину обеим сторонам.
Одни описывают пустоту. Не тьму с чудовищами, а кое-что страшнее — абсолютное, бесконечное одиночество. Сознание есть, а вокруг нет ничего и никого, и нет надежды, что когда-нибудь будет, и это «никогда» ощущается как окончательный приговор. Другие — те самые редкие случаи — рассказывают про места, до жути похожие на ад из старых проповедей: серые пространства, скрежет, стоны, фигуры, отдалённо напоминающие людей, искажённые и мучающиеся. А третьи переживают всё то же, что и счастливцы, — тот же тоннель, тот же свет, — но переживают это как угрозу: свет не обнимает, а надвигается, и от него хочется бежать.
Психиатры Брюс Грейсон и Нэнси Эванс Буш, которые первыми взялись изучать эти случаи всерьёз, разделили их на эти три рода — перевёрнутый, пустотный и адский. И по самым осторожным подсчётам тяжёлый опыт переживает примерно каждый пятый. Цифра эта, скорее всего, занижена, и причина проста и человечна: о светлом ОСО рассказать легко и приятно, а о том, что ты побывал в аду, молчат — из стыда, из страха, из нежелания возвращаться туда даже памятью.
Остановимся, потому что здесь — поворот, ради которого стоило заводить эту тяжёлую главу.
Помнишь, чем кончилась прошлая? Раунд остался за скептиком: если химия умирающего мозга так похоже воспроизводит свет и покой, проще считать, что мозг их и сочиняет. Объяснение было — гипоксия и эндорфины дарят гаснущему сознанию блаженство напоследок, милосердный наркоз перед концом. Хорошее объяснение. Ровно до этой главы.
Потому что если умирание — это химический подарок, последняя щедрость гаснущих нейронов, то откуда ад? Зачем мозгу, отключаясь, дарить одному бесконечный покой, а другому — бесконечное одиночество? Гипотеза «приятной химии» предсказывает блаженство для всех. А получается блаженство для большинства и ужас для заметного меньшинства. И это меньшинство — камень в ботинке у простого объяснения. Тёмная сторона ничего не говорит нам о том, есть ад или нет, — но она ломает ленивую картинку, в которой ОСО — это всегда умиротворяющий сон угасающего мозга. Сон так не работает. Кошмар — другое дело.
И ещё одно делает тёмные случаи упрямыми — и тут стоит вспомнить прошлую главу. Там дверь ДМТ била по нам: трезвый доброволец видел тот же свет, что и умирающий, и скептик торжествовал — вот, всё та же химия. Но за той же самой дверью бывает и другое. Доброволец под ДМТ, трезвый и здоровый, иногда возвращается не со светлыми проводниками, а с встречей с чем-то злым и осуждающим. Один из первых исследователей этого вещества свернул свои опыты в том числе потому, что слишком многие его участники возвращались по-настоящему напуганными. Десятилетия спустя большой опрос больше двух тысяч таких встреч подтвердил то же самое: у восьми из десяти существа были добрыми — а почти у каждого десятого злонамеренными, и почти половина опрошенных в момент встречи испытывала неподдельный страх, что бы ни было дальше. Видишь, что вышло? Нет, химия этим не опровергнута — химии как раз не привыкать действовать по-разному: то же вино одного веселит, а другого делает мрачным, и загадки в этом нет. Удар приходится точнее. Скептик ведь говорил не просто «это химия» — он говорил «это химия милосердия», покой, которым угасающий мозг напоследок укрывает сознание. Но та же молекула, что приносит свет, приносит и ужас — а значит, встроенного милосердия в ней нет, и от уверенного «в конце нас ждёт покой» остаётся только «в конце может быть что угодно». А это уже не объяснение, а пожатие плечами: оно ничего не предсказывает — ни света, ни тьмы, ни того, кому что выпадет. И снова то же схождение, что и со светом, только в обратном, тёмном регистре: разные двери — и за частью из них один и тот же мрак.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
Всего 10 форматов

