banner banner banner
Эвмесвиль
Эвмесвиль
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Эвмесвиль

скачать книгу бесплатно


С такими вот исходными позициями отправляю я свою службу, причем, возможно, лучше многих других. Я ему ровня; разница лишь в одежде да в церемониях, которыми пренебрегают только глупцы; люди сбрасывают парадное одеяние, когда дело совсем уже дрянь.

То, что я сознаю свое равенство с Кондором, идет службе скорее на пользу; я настолько свободен, что исполняю ее легко и непринужденно, как танец. Часто служба затягивается допоздна, но, если дело спорилось, я мысленно хлопаю себя по плечу, прежде чем запереть бар, как артист, которому удался номер.

Власть имущие ценят такое настроение, особенно в узком кругу, в парвуло. Раскованность окружения добавляет им удовольствия. Правда, ее необходимо дозировать. Разумеется, я не пью, даже если меня угощают, а так бывает, когда приезжает Желтый Хан, – в таких случаях осторожность особенно уместна.

В разговоры я никогда не вмешиваюсь, хотя и внимательно за ними слежу; иногда они меня просто завораживают. Улыбка моя безучастна, она входит в мои служебные обязанности, но я никогда не смеюсь вместе с другими, даже когда есть повод. Я – часть обстановки, как гобелен.

Смею предположить, что Кондор мной доволен. Его «доброй ночи, Мануэло», когда он уходит из бара, звучит весьма благодушно. Временами он осведомляется о моих научных занятиях. Кондор имеет склонность к истории, особенно к эпохе диадохов, что понятно, учитывая ситуацию в Эвмесвиле. Интересуется Кондор и историей морских сражений; прежде чем захватил власть, он недолго командовал флотом. Переворот начался обстрелом города с моря.

Эта интерлюдия оставила в нем дилетантскую страсть к морской атрибутике. В касбе он, по-моему, чувствует себя как на корабле, на котором волею судьбы плывет сейчас по волнам времен. Напитки я заказываю на камбузе, стол в кают-компании сервируют стюарды. Башня касбы напоминает капитанский мостик; и женщин на борту нет.

Свой жизненный путь Кондор начал в пехоте; отец его был фельдфебелем, солдатом удачи. Однажды мне довелось слышать его разговор с Домо, который всегда сидит по правую руку от него. Речь шла о надежности войск; на первое место была поставлена гвардейская пехота. За ней шли кирасиры; на гусаров надежды мало. Сопоставления распространились далее на моряков и летчиков. Домо, отвечающий за государственную безопасность, очевидно, продумал этот вопрос и теоретически:

«Чем человек быстрее передвигается, тем внимательнее надо за ним следить».

7

Теоретическим их разговор был еще и потому, что у нас вообще нет речи о каких-либо войсках. Эвмесвиль со всей своей территорией и островами образует оазис между царствами диадохов, которыми правят великие ханы, и сателлитными городами-государствами. На севере наши земли граничат с морем; в зависимости от настроения я называю его то Средиземным морем, то Атлантическим океаном. На юге территория растворяется в пустыне. Подступы к ней охраняет пограничная стража.

От пустыни тянутся степи, поросшие жестким густым кустарником, затем девственные леса, которые после сильных пожаров стали еще гуще, и, наконец, опять океан. Во всех этих местах превосходная охота. Обилию дичи должны мы быть обязаны тем, что Желтый Хан простер над Эвмесвилем свою защищающую длань. Подготовка к его визитам составляет важнейшую часть внешней политики, а приезжает он ежегодно.

Организуют охоту по всем климатическим поясам, вплоть до крупной дичи отдаленных степей. К тому же нельзя забывать о развлечениях, о сюрпризах для избалованного гостя с железным здоровьем и ненасытным аппетитом. «В тяготах я наполняю колчан, опустошаю же его в удовольствии».

* * *

Наверняка существует тесное родство между преследуемым и тем, кто его преследует. У каждого егермейстера свой тотем; главный из них надевает личину волка. Можно догадаться, кто охотится на льва, кто – на буйвола, а кто – на кабана. К этому добавляются движения и повадка. Не хочу обобщать, ведь есть не только соответствия, но и дополнения. Так, например, Желтый Хан, начиная охоту на слонов, выпускает против них вооруженных клинками карликов, которые незаметно подкрадываются к животным. Вообще к охоте он относится старомодно, почти не прибегает к пороху и оптическим приборам. Жестокий к людям, с животными он играет по рыцарским правилам.

Большая охота на краю непроходимых южных лесов. Там, должно быть, скрываются дикие звери, каких до сих пор никто не видел, о каких только ходят слухи. Многие считают их бредовым вымыслом авантюристов, дерзнувших углубиться в эти дебри и воротившихся оттуда в смертельной лихорадке.

Между тем именно эту часть охоты хан, видимо, считает венцом всего мероприятия. Он нанимает разведчиков, в первую очередь тех же карликов, которым нет равных в искусстве чтения следов; привлекает он и ученых, тех, что на факультетах не ко двору, наполовину мифологов, наполовину толкователей сновидений, над ними насмехается не только зоолог Рознер, но даже мой родитель. Он приравнивает их к алхимикам, которые в давние времена предлагали государям свои услуги, утверждая, что умеют делать золото. Вполне оправданная аналогия – и здесь, и там надежду возлагают на трансмутацию, хотя эти мечты неизменно бывают обмануты.

Без сомнения, эти леса полны чудес; на опушках нет-нет да и обнаруживают новых животных и находят новые растения. Так, подтвердились иные слухи, какие со времен Геродота считали сказками. Но речь не об этом. Раньше ученые полагали, что после потопов возникают не только новые виды, но и новые роды. Но теперь роль воды перешла к огню; изменения разделяются пылающими завесами.

* * *

Листая в люминаре старинные фолианты, напечатанные еще до времен великого Линнея, я часто натыкаюсь на изображения существ, живших исключительно в людских фантазиях, но столь прочно там утвердившихся, что их изображали, – например, единорога, летучего змея, козлоногого человечка, русалку. В особенности леса считали пристанищем всего диковинного и необычного и даже описывали разные чудеса; например, некий доктор Геснер описал лесного черта, «колдовское отродье», четвероногое, со шпорами на пятках, с венцом из женских грудей и человеческой головой. Его якобы поймали в Зальцбургском епископстве в 1531 году от Рождества Христова, но через несколько дней он умер, так как отказывался от пищи.

Это напомнило мне о случае, напугавшем Периандра[14 - Периандр – тиран Коринфа (ум. ок. 588 г. до н. э.).], который кой-какими чертами кажется мне похожим на Кондора. Один из пастухов показал Периандру некое существо, спрятанное у него под хламидой. Оно было рождено кобылой – жеребенок с человеческой головой. Периандр велел призвать Фалеса и попросил его истолковать находку. И Фалес посоветовал Периандру впредь не приставлять к лошадям молодых пастухов, разве только женатых.

В те времена мифическая эпоха была слишком недавним прошлым, чтобы ставить под сомнение возможность таких отродий – и вот сегодня, в Эвмесвиле, они вновь замаячили перед нами. Похоже, змея кусает себя за хвост.

* * *

Эти заметки не отклонение от темы; они как раз касаются сути, ведь именно по такой причине мне до`лжно не спускать глаз с Аттилы, который обычно сидит по левую руку от Кондора, особенно в поздний час – ибо, если кто и знает, что` разыгрывается в лесах, так это он, Аттила.

По всей вероятности, именно там он почерпнул сокровенное знание о наркотиках и целебных средствах. Синтетическую их структуру он знал и раньше. Я, виночерпий, имею с ним дело, когда он прописывает Кондору или его гостям какие-либо добавки. При этом не могу не отметить, что обращается он к чудодейственным средствам, слывущим суеверием и давно исчезнувшим из аптек. Так, я обязан смешивать иные напитки в скорлупе морского кокоса, сиречь пальмового плода, который плавает в бухтах Суматры и считается плодом дерева, растущего на морском дне. Однако же кое-кто полагает, что их приносит туда птица гриф. Ювелиры оправляли их скорлупы в золото, делали кубки – ведь это якобы верное средство, даже против сильнейшего яда.

Кажется, Аттила верит и в силу единорога; возможно, это его тотемное животное. Сегодня известно, что витой рог принадлежит вовсе не белому коню, прячущемуся под сенью лесов, а киту северных морей. Такие рога хранили в сокровищницах. И когда врачи прекращали лечить безнадежно больного, достаточно было добавить в чашу с вином щепотку растертого рога, чтобы поставить умирающего на ноги.

Не менее ценным слывет и корень мандрагоры, с которым я имею дело чаще. Он служит прямо-таки волшебным средством, особенно для укрепления мужской силы. Говорят, только благодаря мандрагоре Желтый Хан обладает поистине геркулесовыми способностями на означенном поприще. Это лакомство для великих мира сего, ведь чтобы выбрать корни надлежащей величины и свойств, требуется соблюсти множество условий. Дикие растения, а целебны только они, уединенно произрастают в глухих уголках вокруг Кукунора; там их называют женьшенем. Тот, кто знает такое место, хранит его в тайне; помечает секретным знаком и выкапывает корень в нужный час полнолуния.

В баре корень хранится под замком, ибо китайские повара падки на него, как наркоманы на опиум. Мне известно кодовое название коктейля, куда я добавляю корень. Когда Желтый Хан в поздний час вдруг изъявляет такое желание, значит, лупанариям западной окраины предстоит выдержать монгольский набег.

8

Когда я еще колебался, стоит ли принимать должность, именно Виго настоятельно советовал мне согласиться:

«Мартин, там вы сможете увидеть многое, что станет для вас неоценимым опытом».

Он имел в виду наблюдение способов, какими решаются и воплощаются в жизнь вопросы власти, – живое познание методики на практической модели. Историка здесь ожидало бесценное зрелище, особенно в парвуло.

Виго отличает взгляд хирурга от взгляда анатома; первый хочет оперировать, второй интересуется только строением. Для первого время ограничено, второй располагает им по своему усмотрению. Историку не найти места более благоприятного, чем Эвмесвиль, ибо в нем умерли все ценности. Исторический материал истребил себя в страсти. Идеи выродились, и странными представляются жертвы, принесенные когда-то на их алтарь.

С другой стороны, картины набирают отчетливости, ибо их не затемняют пустые мечтания. Когда, например, Кондор разыгрывал роль чего-то среднего между просвещенным деспотом и откровенным тираном, он таким образом воссоздавал прошлое. И, по мнению Виго, я должен ради эксперимента понаблюдать за этим вблизи и сместить акцент – стоя за стойкой бара, я окажусь ближе к действительности, чем тот, кто в силу серьезного к ней отношения всего лишь ее имитирует.

До сих пор я всегда мог следовать советам учителя и из этих соображений принял пост. Не стану утверждать, что они были единственной причиной, ибо подобные решения весьма сложны. С должностью были связаны немалые плюсы: много свободного времени для научной работы, доступ к люминару, приличное жалованье, фонофор с серебряной полосой и аура близости к властителю.

Очень скоро я заметил, что одного только исторического взгляда недостаточно. Лишенный истории человек становится свободнее, но и власть, которой служат по обязанности, непредсказуемо меняется. Ночами, когда я обслуживаю парвуло, мне порой становится просто жутко. Обсуждаются вещи, о которых Виго не желал знать, в которые не вникал и не встревал, как долго пытался и я. Когда господа молчат, атмосфера словно накаляется еще сильнее, чем когда они роняют полузатушеванные слова, какие даже в своем кругу опасаются произносить. Тогда Домо делает мне знак. Я должен разрядить обстановку и сгладить страсти.

Без сомнения, то же касается леса. Там ожидают трофеи и опасности, напоминающие скорее о походе аргонавтов, чем о великих эпохах исторической и даже доисторической охоты.

* * *

Когда я вступил в должность, мой родитель повел себя как истинный либерал – с одной стороны, ему было неловко оттого, что я стал кельнером, с другой стороны, он еще больше укрепился в своих политических воззрениях. В глазах Кадмо – так зовут моего брата – я просто заделался княжеским холопом. Старик – патриций, словно пришедший с шембартлауфа[15 - Шембартлауф – карнавальное шествие в Южной Германии.], а братец – закоренелый анархист, правда, лишь до тех пор, пока ничем не рискует. Степени свободы, когда человеку можно и дозволено все, чужды обоим.

Возвращаясь из касбы, я живу с ними в одном доме; за столом у нас случаются неприятные разговоры. Они оба не могут отступиться ни от политических, ни от социальных тем. Вот почему я с большей охотой иду в сад Виго или в маленькую городскую гостиницу у моря, где снимаю мансардную комнату старого здания, которое раньше составляло часть бастиона. Из окна я могу забросить удочку, но рыбины, медленно шевелящие плавниками внизу, кормятся в стоках нашей Субуры, и у меня нет ни малейшего желания их есть. Иногда на подоконник садится чайка. Внизу, под моим окном, стоят на улице столики винного кафе, а в доме расположена колбасная лавка, где чайкам всегда есть чем поживиться.

Мансарда голая и скудная; крошащиеся стены инкрустированы, словно инеем, морской солью. Я бываю там, чтобы медитировать и смотреть в морскую даль, вплоть до островов и дальше – особенно на закате. Обстановка в комнате простая – стол, кресло, брошенный на пол матрац. На подставке умывальный таз, под ним кувшин. Вдобавок ночной горшок, чье содержимое я выливаю в окно, поскольку, особенно когда я пьян, хождение по лестницам меня сильно утомляет. На стенах ни картин, ни полок с книгами, вместо них – зеркало над тазом, как уступка Ингрид, которую я привожу сюда после нашей работы в библиотеке или посещения Виго за стенами города. Она задерживается у меня на час, не больше; это что-то вроде надлежащего вознаграждения учителю.

Дома я появляюсь, только чтобы пообедать, да и то не всегда. Собственно, даже профессиональные наши разговоры бесплодны, так как ведутся с позиций, не имеющих между собой ничего общего – с позиции метаисторика, покинувшего поле истории, и с позиции его партнеров, воображающих, что они все еще на этом поле. Это приводит к временным разрывам внутри наблюдения: они еще роются в трупе, а для меня он давным-давно стал окаменелостью. Иной раз даже забавно – когда они горячо отстаивают ценности, которые в Эвмесвиле уже выглядят разве что пародией. Оба они типичны для нашей эпохи, и в таком смысле их можно даже принять всерьез.

* * *

Если я охотно называю своего старика родителем, это не значит, что я невысоко его ценю. Наоборот, только вот он не соответствует взятой на себя роли и в лучшем случае похож на комедианта, наклеившего бороду рождественского деда. Поденщик, рыбак, портовый грузчик исполняют свои роли более достоверно. Удивительно, что именно такие свободолюбцы, как родитель, требуют уважения в пределах иерархий, уничтоженных еще их дедами.

Женат он был дважды. Здесь, в Эвмесвиле, обычное дело, что, начиная подниматься по общественной лестнице, какой-нибудь функционер без разбору берет в жены первую попавшуюся. Если ему сопутствует успех, эта первая жена перестает его удовлетворять – что молодостью и красотой, что умением себя подать. И он меняет ее, так сказать, на символ статуса. В нашем расовом котле яркое тому свидетельство, что цвет кожи у новой жены куда светлее.

Тот, кто начинает с более высокой ступени, ведет себя иначе; сначала делает карьеру и достигает прочного положения. Только когда он прочно сидит в седле, в середине жизни, в нем зарождаются другие желания. Теперь Афродита требует от него запоздалой жертвы. И порой случаются промахи. Один высокопоставленный генерал недавно попал в ловушку известной городской потаскушки. В касбе такие вещи воспринимают с юмором. Я как раз прислуживал в парвуло, когда Домо рассказывал об этом Кондору. Тот рассмеялся: «Теперь у него нет недостатка в шурьях». У самого Домо, как говорили в старину, тоже есть «пятна на жилете», но в случае чего он становится весьма высоконравственным.

Профессора охотно женятся на студентках – из тех, что сидят на лекциях в первом ряду, околдованные интеллектуальными чарами. Иногда все кончается хорошо. Мой родитель закрутил с секретаршей и ради нее развелся; первая его жена до сих пор живет в городе. Она родила отцу Кадмо; расстались они мирно – время от времени старик навещает ее, чтобы освежить воспоминания.

Моя мать умерла рано, я учился в младших классах. Ее смерть я воспринял как второе рождение. Меня, теперь я понимаю, просто вышвырнуло в яркий, холодный и чуждый мир.

С ее смертью мир изменился. Дом стал неуютным, сад – голым. Цветы утратили краски и аромат. Они лишились ее материнской заботы, и обнаружилось это не постепенно, а сразу же. Пчелы над ними больше не летали, бабочки не порхали. Цветы чувствуют не меньше, чем животные, но тоньше, и на ласку человека отвечают симпатией.

Я искал укромные уголки в доме, в саду. Часто подолгу сидел на лестнице, ведущей на темный чердак. Плакать не мог, невидимая петля туго сдавливала мне горло.

* * *

Боль потери сравнима с тяжелой болезнью; если мы одолеваем болезнь, она более нас не тревожит. Мы получаем прививку от укуса этой змеи. Рубцы не чувствуют ее жало. Остается бесчувственность. Одновременно уходит и страх. Я стал настолько же острее воспринимать окружающий мир, насколько уменьшилось мое в нем участие. Мог оценить его опасности и преимущества. Позднее это пошло на пользу историку. Тогда, в детстве, когда я сидел впотьмах, не видя выхода, в душе моей сформировалось убеждение в несовершенстве и суетности мира, и с тех пор оно не покидает меня. Я остался чужаком в отчем доме.

Боль не отпускала меня целый год, а может, и дольше. Потом она начала остывать, как остывает вулканическая лава, образуя прочную корку, по которой можно ходить без опаски. Так происходило рубцевание, я понял правила игры общества, окружавшего меня. Стал лучше учиться, учителя обратили на меня внимание. Потом были уроки фортепьяно.

Родитель смотрел на меня с растущей благосклонностью. Я мог бы вступить с ним в более доверительные отношения, но мне было неприятно, когда он клал руку мне на плечо или в своей фамильярности переступал границы необходимого.

Что ни говори, я был плодом любви, в отличие от брата, духовно более близкого отцу и считавшего себя законным сыном, а меня вроде как бастардом. Я признаю`, что его суждение покоилось не только на ревности, но родители так ускорили развод, что я родился законным сыном. К тому же в Эвмесвиле не принято тщательно подсчитывать сроки.

* * *

Мать была для меня целым миром; личностью она становилась постепенно. Позднее, уже в зрелые годы, когда родитель был на каком-то конгрессе, я воспользовался возможностью ближе познакомиться со своей предысторией. Историк немыслим без склонности рыться в архивах, и он сохраняет то, что иные люди по окончании событий обычно уничтожают. За смертью хозяина огненной жертве предают его архивы; так происходит почти всегда.

И моему родителю, наверное, стоило бы сжечь письма, которыми он обменивался с матерью в самые напряженные три месяца. Видимо, он не мог с ними расстаться и сохранил на чердаке. Там я извлек их из необозримого моря бумаг и в сумерках углубился в изучение первых месяцев моего земного бытия.

Так, я узнал момент, когда оно началось, и место – картографический зал исторического института. Этот зал мне знаком: посетители заходят туда редко; и карты – прекрасное укрытие для мимолетных любовных приключений. Тем не менее такой прыткой горячности я в своем родителе никак не предполагал.

Должно быть, есть женщины, которые мгновенно видят и чувствуют, что вспыхнула искра. Вряд ли это объяснимо физиологически, но моя мать принадлежала именно к такому сорту женщин. Намеками, но очень недвусмысленно, она писала, что я появился, или, по меньшей мере, стал заметен. Родитель, вроде как не понимая, пытался отговорить ее, твердил, что она ошибается, – чисто теоретически, еще на третьей неделе, когда я уже принял форму тутовой ягоды и начал понемногу дифференцироваться. Я был покуда не больше рисового зернышка, но уже различал право и лево, и сердце двигалось у меня внутри, как скачущий кончик иглы.

Когда не думать обо мне было уже нельзя, он взялся за меня практически. Не стану вдаваться в подробности. Но так или иначе, плавая в околоплодных водах, я, точно Синдбад-мореход, подвергался множеству опасностей. Родитель искал способ избавиться от меня с помощью ядов и колющего оружия, даже нашел пособника на медицинском факультете. Однако мать твердо держала мою сторону; она хотела моего рождения, к счастью для меня.

По версии моего брата я был для нее средством заполучить старика – что ж, вполне возможно, но это лишь практичная сторона ее стихийного чувства. Как мать, она хотела сохранить меня как личность, она имела право на благополучие.

* * *

Вообще судить о таких их взаимоотношениях следует комплексно, неоднозначно. Что я и делаю, благодаря не только Виго, но еще и Бруно, моему наставнику в философии.

Я помню его лекцию, когда он в мифологическом аспекте излагал концепцию времени и пространства. По его мысли, отец выступает в роли времени, а мать – в роли пространства; в космологическом смысле он – небо, а она – звезды; в теллурическом – он вода, а она – земля; он творит и уничтожает, она принимает и сохраняет. Времени присуще неутолимое беспокойство, каждый следующий миг упраздняет предыдущий. Древние представляли время в образе Кроноса, пожирающего своих детей.

Как титан – отец пожирает свое порождение, как бог – приносит его в жертву. Как царь – растрачивает его в войнах, которые сам же и затевает. Биос и миф, история и теология дают тому множество примеров. Мертвые возвращаются не к отцу, а к матери.

* * *

Кроме того, Бруно останавливался на различиях между трупосожжением и погребением. Не знаю, верно ли я его цитировал. Мне все же кажется, что вода скорее присуща матери; христиане отождествляют воду с духом. Именно вопросы соподчинения становились поводом к длительным войнам. Кирилл[16 - Кирилл Александрийский (444 г.) – патриарх Александрии с 419 г., один из Отцов Церкви.] считает воду важнейшим из четырех элементов и самым изменчивым веществом. Результаты космических полетов как будто подтверждают это ex negativo[17 - От противного (лат.).].

Знакомым с мифом известно, что огромность моря есть лишь его обманчивая поверхность. В Эвмесвиле, где уже много поколений мыслят сугубо количественно, это едва ли поймут. В записках одного русского странника я читал, что глоток воды, поднесенный жаждущему в горсти, больше семи морей. То же можно сказать и об околоплодных водах. Во многих языках слова «мать» и «море» созвучны.

9

Так или иначе должен признать, что, преследуя меня, мой родитель вел себя совершенно естественно. Как анарх я не могу не признать, что он отстаивал свои права. Ведь все отношения основаны на взаимности.

Здесь полным-полно сыновей, которые точно так же спаслись от отцов. По большей части это остается неведомым. Эдиповы отношения редуцированы до недовольства индивидов друг другом. Утрата уважения неизбежна, но люди как-то уживаются.

Меня меньше коробит собственная предыстория, то, что по причине своего отцовства старик требует уважения. Требует чести, которой ему не полагается, упирает на тот факт, что некогда жили отцы, государи, профессора, заслужившие так называться. Ныне все это не более чем пустая молва.

Когда он начинает чваниться, меня порой так и подмывает напомнить ему о картографическом зале и о хитростях, с какими он подступал к матери. Она прятала меня от него в своем чреве, как Рея прятала Зевса от пожирающего детей Сатурна.

Разумеется, я не делаю такого хода; я и здесь осознаю свой недуг – несовершенство. Некоторые истины надо умалчивать, если мы хотим и дальше сосуществовать; мы кое-как продолжаем игру, но доску не переворачиваем.

Сдержанностью я опять-таки обязан Бруно, который распространяет свой курс на магическое и даже на практическое поведение. Он говорил: «Если с ваших уст готово слететь слово, поднесите руку к левой стороне груди, словно хватаетесь за бумажник. Тогда вы сбережете колкую остроту; она добавится к вашему капиталу. Вы ощутите свое сердце».

Вот так и я веду себя с моим дражайшим папашкой. Иной раз я даже испытываю благодушие. И советую Виго поступать так же, когда ему хочется отплатить на злобную критику той же монетой.

* * *

Мне не хватает отца именно потому, что я не признаю оного в моем родителе, но это отдельная тема. Я ищу отца, к которому могу испытывать уважение. Такое возможно и в Эвмесвиле, хотя и в порядке исключения. Мы ищем духовных отцов. С ними нас связывают узы более прочные, нежели кровные.

Подобные высказывания следует, конечно, воспринимать с осторожностью, ибо в них всегда присутствует и нечто материальное. Ведь благодаря отцу мы вплетены в бесконечную вязь. Актом зачатия он совершает неведомую ему самому мистерию, в которой может погибнуть его самость. Так что возможно, мы больше сродни дяде или отдаленному предку, чем отцу. Специалистам по генеалогии да и биологам хорошо знакомы такие сюрпризы, часто взрывающие их системы. Объем наследственности необозрим; ее царство простирается до неживого мира. Из нее могут вынырнуть давно вымершие существа.

* * *

Думаю, этот экскурс показывает, почему я предпочитаю усыновление естественному родству. Отцовство становится духовным; мы – родственники не по крови, но по выбору. Стало быть, Эрос должен властвовать и в духовном родстве, наставник есть крестный отец на более высоком уровне. Мы выбираем крестного отца, pater spiritualis[18 - Духовного отца (лат.).]; он заново познает себя в нас – принимает нас. Вот этому соприкосновению мы обязаны жизнью, жизнью, дерзну сказать, вечной. Не стану пускаться в душевные откровения, здесь им не место.

Думаю, рождение и окружение, в котором я оказался, проясняют, почему я испытываю чувство такого родства к трем моим академическим учителям, трем профессорам. Будь я призван к ремеслу, искусству, религии, военному делу, у меня были бы другие образцы, и опять же совсем другие, если б я выбрал путь преступлений.

Я вижу, как тяжко трудится на ловле тунца раис[19 - Раис – в арабских странах: начальник.] со своими рыбаками; их подчинение ему – как бы панцирь доверия, связывающего их с ним; он – глава, они выбрали его. Здесь чувствуется больше отцовства, даже когда он с ними суров, он больше отец, чем мой старик, плавающий в застойных водах, когда мы сидим за одним столом.

* * *

От философа ждут системы; у Бруно искать ее бесполезно, хотя он свободно ориентируется в истории философской мысли. Его курс о развитии скепсиса со времен Гераклита занимает целый год; он скрупулезен, на чем и зиждется его мастерство. Этот курс охватывает практическую часть его учения, в известной мере ремесленную. Прослушавший его, не зря потратил деньги на обучение; он будет доволен. Одаренные ученики, уже ставшие учителями, прекрасно пользуются результатом. Тот, кто учит нас думать, делает нас повелителями людей и фактов.

Им не стоит беспокоиться, что здесь скрывается нечто большее; это лишь собьет их с толку. Кстати, все, о чем он умалчивает, оказывает воздействие и на них, пронизывая рационализм его лекций. Молчание укрепляет авторитет сильнее, чем слова; это касается как монарха, который может быть и неграмотным, так и учителя высокого духовного ранга.

Хотя мне посчастливилось близко узнать Бруно, в наших разговорах оставалось много невысказанного, даже в те вечера, когда успевали осушить не один бокал. Он любит вино, которое не покоряет его, но делает ярче горящий в его душе огонь.

Бруно коренаст, широкоплеч; лицо полное, чуть красноватое. Глаза у него слегка навыкате, что придает им необычный блеск. Когда он говорит, лицо становится смелым, дерзковатым и краснеет еще больше. Улыбка сопровождает иронические замечания почти незаметно, но при этом дружелюбна, словно комплимент. Сама же сентенция – как дегустация изысканного вина – предназначена только для знатоков. Часто, когда я сидел напротив, он делал рукой легкий свободный жест, словно приподнимал завесу перед тихим ангелом, открывая путь в царство бессловесного. Согласие приходило на смену пониманию.

* * *

Бруно тоже считает положение в Эвмесвиле благоприятным – исторический материал исчерпан. Никто уже не воспринимает всерьез ничего, кроме грубых удовольствий и требований повседневной жизни. Тело общества напоминает путника, который, устав от скитаний, просто предается покою. Теперь главное – образы.

Эти мысли имели практическое значение для моей службы. Виго посоветовал мне как историку: я должен вникнуть в исторические модели, которые, не задевая и тем паче не воодушевляя меня, регулярно повторяются. Так изучают чеканку монет, давно вышедших из употребления. На рынке они уже ничего не стоят, но по-прежнему завораживают любителя.

Бруно добавлял сюда следующее: предчувствие, что на стене, с которой уже сыплется штукатурка, проступят давно забытые, но дремлющие в тебе идолы, – сграффито мощи пред- и праистории. Тогда науке придет конец.

* * *

Внимание, с каким я стою за стойкой, нацелено в трех временных направлениях. Во-первых, на удовлетворение желаний Кондора и его гостей – это настоящее время, сейчас. Далее, я внимательно слежу за их разговорами, за возникновением их желаний, за переплетениями их политических оценок. Для них все это, пожалуй, актуально; для меня, в духе Виго, – модель, которую именно малые государства демонстрируют яснее, чем великие империи. Макиавелли было достаточно одной Флоренции. Я убежден, что Домо очень внимательно штудировал флорентийца; иные его фразы будто взяты из «Государя».

После полуночи, когда они уже в подпитии, я удваиваю бдительность. Сыплются слова, фразы, явно о лесе; я складываю осколки в мозаику. Воспоминания Аттилы образуют крупные куски и фрагменты; он долго жил в лесу и не скупится на рассказы из той своей жизни. Правда, их трудно согласовать с временем и с реальностью; они требуют скорее чутья мифолога, нежели знаний историка. Лесной отшельник живет словно в горячечном бреду.

Я слежу за разговорами, как охотничий пес за дичью, вникая не только в слова, но и в мимику, в жесты и даже в молчание. Что там зашевелилось в чаще – это ветер или на поляну выскочит неведомый зверь? Желание запечатлеть миг на письме набирает силу; таков инстинкт, живущий в каждом историке, и я знаю, как быть.

В мои служебные обязанности входит ведение регистрационного журнала; надо непременно записывать, какие напитки и продукты с камбуза проходят через бар. И речь здесь не столько о счетах, сколько о безопасности.

Значит, никто не обратит внимания, если я возьму в руки карандаш и произведу подсчет. Правда, журнал надо показывать Домо. Его интересуют, в частности, вкусы и привычки каждого гостя. Однако практически невозможно, чтобы он заметил спрятанную в тексте тайнопись. Я придумал систему точек и незаметно выделяю нажимом определенные буквы. Для меня речь идет не столько о том, чтобы зафиксировать внешние впечатления, сколько о том, чтобы выделить главное. И тут я опять возвращаюсь к важности молчания. Мне необходимо контролировать и обстановку, и в те минуты, когда чувствую, что в воздухе повисает нечто неприятное, я позволяю себе известные вольности, еще больше усиливая напряжение.

В конечном счете я так наметал глаз, что мне теперь достаточно только почерка; я смотрю на почерк как в зеркало времени. Одну деталь в этой связи я бы опустил, если бы она не объясняла методику Бруно.

Что почерк может поведать обо всем, от домашнего хозяйства до высочайших подвигов духа, известно каждому, но графолог знает, что сведущему человеку почерк открывает и характер пишущего. Бруно пошел еще дальше: для него почерк – зеркало, которое ловит миг и вновь высвобождает, если внимательно в него всмотреться. Почему люди в странствиях несли с собой синайские скрижали? Ведь все и так знали текст наизусть. И все же скрижали сообщали нечто большее, чем просто заповеди: они символизировали власть. Поэтому первосвященник втайне рассматривал их перед жертвоприношением – а может, и прикасался к ним.