banner banner banner
Мужчины не ее жизни
Мужчины не ее жизни
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Мужчины не ее жизни

скачать книгу бесплатно


– Да… грустнее, – сказал тогда Тед.

Так Рут и лежала без сна в доме, за стенами которого что-то водилось, что-то большее, чем мышь, и она прислушалась к единственному звуку, которому удавалось успокоить ее, хотя от этого же звука она впадала в меланхолию. Это было еще до того, как она узнала, что такое «меланхолия». Это был звук пишущей машинки – звук историй. Став писателем, Рут так никогда и не перешла на компьютер – она либо писала от руки, либо печатала на машинке, которая производила самый старый звук из всех опробованных ею печатных машинок.

Тогда (в то лето 1958 года) она не знала, что ее отец начинает писать историю, которая станет ее любимой. Он работал над ней все лето, и она стала единственным литературным произведением, созданию которого «способствовал» будущий секретарь Теда – Эдди О’Хара. И хотя ни одна из детских книг Теда Коула не знала такого коммерческого успеха и международной славы, как «Мышь за стеной», книга, начатая Тедом той ночью, стала самой любимой для Рут. Называлась она, конечно, «Шум – словно кто-то старается не шуметь», и для Рут она всегда была особенной, потому что именно Рут вдохновила отца на ее создание.

Несчастные матери

Детские книги Теда Коула невозможно было классифицировать по возрастным категориям. «Мышь за стеной» рекламировалась как книга для чтения детям в возрасте от четырех до шести лет; книга эта имела успех на рынке, как и следующие книги Теда. Но, скажем, двенадцатилетние часто заново перечитывали Теда Коула. Эти более умудренные читатели нередко писали автору письма, в которых говорилось, что они раньше считали его детским писателем, но потом обнаружили в его книгах глубинные смыслы. Эти письма, демонстрировавшие разную степень владения или невладения пером и грамотностью, служили обоями в мастерской Теда.

Он сам называл это «мастерской», и позднее Рут спрашивала себя, уж не выражало ли это мнение ее отца о себе с большей резкостью, чем это казалось тогда ей, ребенку. Эта комната никогда не называлась «студией», потому что ее отец давно уже перестал считать свои книги произведениями искусства; в то же время «мастерская» – это звучало более претенциозно, чем «кабинет»: этим словом Тед тоже никогда не пользовался, потому что считал свою работу творческой. Он обижался, слыша распространенное мнение, что его книги – всего лишь бизнес. Позднее Рут поняла, что отец более ценил себя как рисовальщика, чем как писателя, хотя никто не мог бы сказать, что успех или слава «Мыши за стеной» и других детских книг Коула определялись иллюстрациями.

По сравнению с той магией, которая, может, и таилась в самих историях, неизменно страшных, кратких, написанных ясным языком, иллюстрации, на взгляд любого издателя, были рудиментарными и немногочисленными. И тем не менее читатели Теда, эти миллионы детей от четырех до четырнадцати, а иногда и чуть старше (не говоря уже о молодых матерях, которые были главными покупателями книг Теда Коула), никогда не жаловались. Эти читатели никогда бы не догадались, что отец Рут проводил гораздо больше времени за рисованием, чем за писанием, – для каждой иллюстрации, появлявшейся в книге, делались сотни набросков. Что же касается его рассказов, составивших ему славу… ну, обычно-то Рут слышала стук пишущей машинки только по ночам.

Представьте себе бедного Эдди О’Хару. В 1958 году летним июньским утром он стоял около причалов Пиквод-авеню в Нью-Лондоне, штат Коннектикут, в ожидании парома, который должен был доставить его в Ориент-Пойнт на Лонг-Айленде. Эдди думал о своей будущей работе в качестве секретаря писателя, даже не подозревая, что ему в этой роли практически не придется пользоваться авторучкой. (О карьере художника Эдди и не думал.)

Говорилось, что Тед Коул бросил Гарвард и поступил в не очень престижную художественную школу; на самом деле это была дизайнерская школа, куда поступали ребята средних способностей и скромных амбиций, пределом мечтаний считавшие карьеру в промышленности. Ни травление, ни литография его не интересовали – он предпочитал одно рисование. Он говорил, что любимый его цвет – темнота.

Для Рут отец всегда ассоциировался с карандашами и ластиками. На его руках вечно были черные и серые пятна, а на одежде – катыши ластика. Но еще более постоянным признаком Теда (даже если он только что принял ванну и оделся во все свежее) были пальцы, запачканные чернилами. Цвет чернил менялся от книги к книге.

– Это черная книга или коричневая? – бывало, спрашивала у отца Рут.

«Мышь за стеной» была черной книгой – исходные рисунки делались китайской тушью, любимыми черными чернилами Теда. «Шум – словно кто-то старается не шуметь» стал коричневой книгой – именно этот цвет и передавал летний дух 1958 года; для коричневого цвета он из всех чернил предпочитал кальмаровые – хотя они по цвету ближе к черному, но имеют коричневатый оттенок и (при определенных условиях) пахнут рыбой.

Эксперименты Теда по сохранению кальмаровых чернил были еще одним камнем преткновения в его и без того уже натянутых отношениях с Марион, которой пришлось научиться не трогать зачерненные емкости в холодильнике, стоявшие в опасной близости к поддончикам со льдом. (Позднее тем же летом Тед пытался сохранять эти чернила в самих поддончиках; результат был жуткий – и комический в то же время.)

И одна из первых обязанностей Эдди О’Хары (в качестве не секретаря писателя, а лицензированного водителя) состояла в том, чтобы отправляться в сорокапятиминутную поездку до Маунтока и обратно; только рыбный магазин в Маунтоке брался сохранять кальмаровые чернила для знаменитого автора и иллюстратора детских книг. Когда хозяина магазина не оказывалось поблизости, его жена неизменно сообщала Эдди, что она «беззаветная поклонница» Теда.

Мастерская отца Рут была единственным помещением в доме, где на стенах не висели фотографии Томаса или Тимоти. Рут спрашивала себя: может, ее отец не в состоянии думать или работать в присутствии своих погибших мальчиков?

И если отца не было в его мастерской, то эта комната – единственная из всех в доме – становилась недоступной для Рут. Может, там таилось что-то опасное для нее? Какие-то жуткие острые инструменты? Там лежало без счету металлических перышек, которые легко было проглотить, хотя Рут была не из тех детей, что суют в рот всякие незнакомые предметы. Но какими бы опасностями ни грозила комната отца – если только там и в самом деле были какие-то опасности, – свободу четырехлетней девочки не было нужды ограничивать, как не было никакой необходимости в замке на мастерской. Одного запаха кальмаровых чернил было достаточно, чтобы она держалась оттуда подальше.

Марион никогда не подходила к мастерской Теда, но Рут, лишь когда ей перевалило за двадцать, поняла, что мать отпугивал не только запах кальмаровых чернил. Марион не хотела встречаться – видеть не могла натурщиков Теда, и даже не самих детей, потому что дети никогда не приходили без сопровождения своих мамаш. Только после того, как дети успевали попозировать раз пять-шесть, матери приходили позировать в одиночку. Когда Рут была ребенком, ей и в голову не приходило задаться вопросом, почему в книгах отца в итоге оказывалось так мало изображений матерей с детьми. Конечно, поскольку отец делал детские книги, в них никогда не было ню, хотя Тед рисовал их множество; с этих молодых матерей рисовались буквально сотни ню.

Отец говорил Рут: «Ню – необходимое, фундаментальное упражнение для любого художника». Она поначалу считала, что они необходимы в той же степени, что и пейзажи, хотя Тед почти не рисовал пейзажей. Рут думала, что пейзажи не интересны отцу, потому что земля – такая однообразная, ровная, словно заасфальтированная дорога, устремленная к морю; ей казалось, что земля такая же однообразная и ровная, как само море, не говоря уже о громадных и нередко наводящих тоску небесных просторах над головой.

Отца так мало, казалось, интересовали пейзажи, что позднее она удивлялась, когда он негодовал, глядя на новые дома; «архитектурные чудовища» – так он их называл. Новые дома без всякого предупреждения поднимались на этом ровном фоне картофельных полей (прежде это и был пейзаж, который по большей части наблюдали Коулы) и разрушали его.

«Нет никаких оснований строить такие экспериментально-уродливые здания, – заявлял за обедом Тед тем, кто желал его слушать. – Мы ни с кем не воюем. Нет нужды возводить уродины, отпугивающие парашютистов». Но негодующие тирады ее отца в конечном счете приелись; архитектура летних домов в этой части мира, названной Гемптонами[4 - Гемптонами называют два городка – Саутгемптон и Ист-Гемптон в округе Суффолк, штат Нью-Йорк, на южной оконечности Лонг-Айленда. Широко известное место летнего отдыха, где многие ньюйоркцы имеют летние дома.], не представляла такого интереса – и для Рут, и для ее отца, – как более привлекательные ню.

Почему молодые замужние женщины? Почему все эти матери? Уже учась в колледже, Рут задавала отцу вопросы более прямые, чем в любое другое время ее жизни. И опять же во времена ее студенчества ей в голову пришла одна тревожная мысль. Какие еще натурщицы, а иным словом – любовницы, у него были? С кем еще он постоянно встречался? Конечно же, молодые матери были из тех, кто узнавал его, кто подходил к нему.

«Мистер Коул? Я вас знаю: вы – Тед Коул! Дочка у меня такая стеснительная – я вам за нее скажу: вы ее любимый писатель. Вы написали книжку, от которой она просто без ума…» А потом упирающаяся дочка (или смущающийся сын) выталкивалась вперед, чтобы пожать руку Теду. Если мать нравилась Теду, то он предлагал ребенку вместе с матерью попозировать ему, может для следующей книги (вопрос о том, не стоит ли мамаше попозировать одной и в обнаженном виде, поднимался позднее).

– Но ведь обычно это замужние женщины, – говорила Рут отцу.

– Да… я думаю, именно поэтому они так несчастны, Рути.

– Если бы для тебя были так важны твои ню – я имею в виду рисунки, – ты бы приглашал профессиональных натурщиц, – сказала ему Рут. – Но я подозреваю, что тебя всегда больше интересовали женщины, чем твои ню.

– Отцу трудно объяснять дочери некоторые вещи, Рути. Но… если нагота – я хочу сказать, ощущение наготы – и есть то, что должно быть передано с помощью ню, то ни одна нагота не может сравниться с той, которую ощущает женщина, обнажаясь перед кем-то в первый раз.

– Да, о профессиональных натурщицах вопрос закрыт, – сказала Рут. – Господи, папа, неужели тебе это необходимо?

К тому времени она, конечно же, уже знала, что его ничуть не интересовали его ню или портреты матерей с детьми, а потому он даже не хранил их; но он и не продавал их частным образом и не отдавал в свою галерею. Когда очередной роман заканчивался – а заканчивался он обычно очень быстро, – Тед Коул отдавал накопившиеся рисунки последней молодой матери. А Рут задавала себе вопрос: если молодые матери обычно так несчастны в браке – или просто совершенно несчастны, – то может ли этот дар, эти произведения искусства, хотя бы на мгновение сделать их счастливее? Но ее отец никогда не называл свои работы «искусством», и художником он тоже никогда себя не называл. Не называл он себя и писателем.

– Я затейник для детей, Рути, – нередко говорил он.

– И любовник их мамаш, – добавляла она.

Даже в ресторане, когда официант или официантка пялились на его пальцы в чернильных кляксах, это никогда не вызывало у Теда реакции вроде «Я-художник» или «Я-автор-иллюстратор-детских-книг»; скорее уж отец Рут говорил: «Я работаю с чернилами» или – если официант или официантка пялились на его пальцы со слишком уж осуждающим видом – «Я работаю с кальмарами».

В подростковом возрасте (а раз или два – в ее сверхкритические студенческие годы) Рут посещала писательские конференции вместе с отцом, который выступал там в роли детского писателя среди более серьезных, как считалось, беллетристов и поэтов. Рут забавляло, что эти последние, излучавшие куда более солидную литературную ауру, чем аура неухоженной красоты и испачканных чернилами пальцев Теда Коула, не только завидовали популярности его книг – этих сверхлитературных типов раздражало то, что Коул относится к себе без всякого пиетета, что он выставляет себя ужасающим скромником!

– Вы ведь начинали свою литературную карьеру как романист, верно? – мог спросить Теда кто-нибудь из этих сверхлитературных типов.

– Но это были ужасные романы, – обычно отвечал отец Рут. – Чудо, что так много рецензентов обратили внимание на первый из них. Хорошо еще, что мне понадобилось написать всего три, чтобы понять, что я – не писатель. Я затейник для детей. И мне нравится рисовать.

В доказательство он поднимал пальцы и при этом всегда улыбался. Что это была за улыбка!

Как-то раз Рут сказала своей товарке по комнате в колледже (она же делила с ней комнату и в академии): «Клянусь, можно расслышать, как женские трусики сами соскальзывают на пол».

Именно на писательской конференции Рут впервые столкнулась с тем фактом, что ее отец спит с одной молодой женщиной – еще моложе, чем сама Рут, студенткой из того же колледжа.

– Я думал, что ты меня одобряешь, Рути, – сказал Тед.

Когда она высказывала ему свое осуждение, он обычно напускал на себя такой жалобный тон, словно она была мамашей, а он – ребенком, что отчасти отвечало действительности.

– Я одобряю тебя? – сердито спросила она его. – Ты соблазняешь девчонку моложе меня и ждешь, что я буду тебя одобрять?

– Но, Рути, она ведь не замужем, – ответил ее отец. – И она еще не мать. Я думал, ты одобряешь это.

В конечном счете писательница Рут Коул так стала говорить о роде занятий своего отца: «Несчастные матери – вот его поле деятельности».

Но каким образом Тед, увидев несчастную мать, узнавал в ней таковую? Так ведь сам Тед (по крайней мере пять первых лет после гибели сыновей) жил с самой несчастной из всех матерей.

Марион, ожидание

Ориент-Пойнт, северная стрелка Лонг-Айленда, выглядит так, как и должен выглядеть, – окончание острова, омываемое водой. Растительность здесь редкая, чахлая из-за соли, согбенная из-за ветров. Песок грубый, перемешанный с ракушками и камушками. В тот июнь 1958 года, когда Марион Коул ожидала паром из Нью-Лондона, который должен был доставить Эдди О’Хару через Лонг-Айлендский пролив, вода стояла низко, и Марион равнодушно отметила, что сваи пристани, обнажившиеся после отлива, влажны. Над той отметкой, выше которой вода не поднималась, сваи были сухи. Над пустой пристанью висел шумный хор чаек, но потом птицы принялись парить над самой водой, которая слегка рябилась и постоянно меняла цвет в изменчивом свете солнца – от синевато-серого до сине-зеленого, а потом снова обретала сероватый оттенок. Парома еще не было видно.

Неподалеку от причала припарковалось около десятка машин. Поскольку солнце то появлялось, то скрывалось за облаками, а с северо-востока задувал ветерок, большинство водителей ждали в машинах. Поначалу Марион стояла рядом с машиной, опершись на переднее крыло, потом она села на крыло, а на капоте раскрыла экземпляр Экзетеровского ежегодника за 1958 год. Вот тогда-то на Ориент-Пойнте на капоте своей машины Марион впервые внимательно рассмотрела недавние фотографии Эдди О’Хары.

Марион ненавидела опаздывать и была неизменно невысокого мнения об опаздывающих. Ее машина была припаркована первой из всех, ожидающих прибытия парома. Еще больше машин стояло на площадке, где люди ждали погрузки на паром, чтобы обратным рейсом отправиться в Нью-Лондон, но Марион не обращала на них внимания. Марион, находясь на публике (что случалось нечасто), редко на кого обращала внимание.

А вот на нее смотрели все. Они просто не могли сдержаться. В тот день на Ориент-Пойнте Марион Коул было тридцать девять. Выглядела она на двадцать девять, а то и немного меньше. Когда Марион сидела на крыле своей машины и пыталась удержать страницы ежегодника, которыми играли порывы северо-восточного ветра, ее красивые и к тому же длинные ноги были по большей части скрыты длинной с запбхом юбкой неопределенно бежевого цвета. Однако ничего неопределенного в том, как сидела на ней юбка, не было – сидела она идеально. На Марион была белая футболка на размер-другой больше, чем надо было, а поверх футболки – расстегнутый кашемировый джемпер светло-розового цвета, какой бывает внутри некоторых ракушек, – розовый цвет, более обычный для тропических берегов, чем для чуждого экзотике лонг-айлендского побережья.

Спасаясь от прохладного ветерка, Марион плотно закуталась в расстегнутый джемпер. Футболка сидела на ней свободно, но Марион обхватила себя рукой ниже груди. То, что талия у нее осиная, не вызывало сомнений, очевидно было и то, что груди у нее полные и налитые, но при этом имеют хорошую и естественную форму. Что же до ее волнистых волос длиной до плеч, то в лучах переменчивого солнца они изменяли цвет от янтарного до светло-медового, а ее чуть загоревшая кожа светилась. Она была практически безупречно красива.

Однако при более пристальном взгляде в одном из ее глаз обнаруживалось нечто необычное. Лицо у нее было миндалевидной формы, как и ее темно-голубые глаза. Но в радужке ее правого глаза виднелось ярко-желтое шестиугольное пятнышко. Словно осколок алмаза или кусочек льда попал ей в глаз и теперь постоянно отражал солнце. В определенном свете или под каким-нибудь непредсказуемым углом это желтое пятнышко превращало ее правый глаз из голубого в зеленый. Не менее пугающим был и ее идеальный рот, потому что ее улыбка, когда она улыбалась (а в последние пять лет ее улыбки почти никто не видел), была жестокой.

Листая ежегодник в поисках самых последних фотографий Эдди О’Хары, Марион хмурилась. Год назад Эдди был в туристическом клубе, теперь она его там не нашла. И еще – в прошлом году ему нравился Юниорский дискуссионный клуб; в этом году он больше не состоял его членом, но при этом не вошел в элитарный кружок шести юношей, именовавшихся командой мудрецов академии. Неужели он просто оставил и туризм, и дискуссионный клуб? – спрашивала себя Марион. Ее мальчиков тоже не интересовали клубы.

Наконец она нашла его среди группки самоуверенного и нагловатого вида парней, которые были издателями (и главными авторами) Экзетерского литературного журнала «Маятник». Эдди стоял в конце среднего ряда, напустив на лицо модное безразличие, словно опоздал к снимку и лишь в последнюю секунду влез в кадр. Если другие позировали, намеренно поворачиваясь к камере профилем, то Эдди смотрел прямо в объектив. Как и на фотографиях ежегодника 1957-го, вызывающая тревогу серьезность и красивое лицо делали его старше, чем на самом деле.

Что же касается «литературности», то единственным ее видимым признаком у него были темная рубашка и еще более темный галстук; такие рубашки обычно не носили с галстуками. (Томасу, насколько то помнила Марион, нравился такой стиль, а Тимоти – более молодому, или более обыкновенному, или и более молодому и более обыкновенному – нет.) При мысли о том, что может представлять собой «Маятник», Марион стало тошно: туманные стихи и болезненно автобиографические подростковые истории – претенциозные варианты сочинения на тему «Как я провел лето». Марион считала, что мальчишки такого возраста должны интересоваться спортом. (Томас и Тимоти ничем другим, кроме спорта, не интересовались.)

Внезапно ей стало холодно на этом ветру под облачным небом, а может быть, ей стало холодно по другой причине. Она закрыла ежегодник и села в машину, где снова открыла книгу, положив ее на рулевое колесо. Мужчины, которые заметили, что Марион села в машину, обратили внимание на ее бедра. Они ничего не могли с собой поделать.

Что касается спорта, то Эдди О’Хара продолжал бегать… и все. Она разглядывала его: за год на обеих фотографиях юниорской команды бегунов по пересеченной местности и юниорской команды бегунов по гаревой дорожке он стал пошире в плечах. Почему он все еще бегал? У Марион не было ответа на этот вопрос. (Ее мальчики любили футбол, хоккей, а весной Томас играл в лакросс[5 - Командная игра, в которой две команды стремятся поразить ворота соперника резиновым мячом, пользуясь ногами и спортивным снарядом.], а Тимоти пробовал в теннис. Ни один из них не желал играть в любимую игру их отца – единственным видом спорта для Теда был сквош.)

Если Эдди О’Хара остался на юниорском уровне (в беге как по пересеченной местности, так и по гаревой дорожке), то, значит, бегал он не очень быстро или не очень усердствовал. Но независимо от того, как быстро или с каким усердием бегал Эдди, его обнаженные плечи еще раз привлекли неосознанное внимание указательного пальца Марион. Лак на ногте был розовато-перламутровый в цвет помаде, в которой сквозь серебро пробивалось розовое. Возможно, летом 1958 года Марион была самой красивой женщиной в мире.

Хотя она и обводила пальчиком обнаженные плечи Эдди, в этом, ей-богу, не было никакого сексуального интереса. То, что ее маниакальное внимание к молодым мужчинам в возрасте Эдди может обрести сексуальную окраску – это было в то время всего лишь предчувствие, посетившее только одного человека, а именно мужа Марион. Если Тед доверял своим сексуальным инстинктам, то Марион в своих была абсолютно не уверена.

Многие верные жены закрывают глаза на мучительные для них измены своих распутных мужей, даже принимают их; что касается Марион, то она мирилась с распутством Теда, потому что видела: он абсолютно безразличен к своим многочисленным женщинам. Будь у него только одна женщина, надолго очаровавшая его, то Марион, возможно, разошлась бы с ним. Но Тед никогда не пренебрегал ею; после гибели Томаса и Тимоти он особенно старался продемонстрировать ей свою нежность. В конечном счете никто, кроме Теда, не смог бы оценить и понять всю глубину ее скорби.

Но теперь между нею и Тедом установилось кошмарное несоответствие. Даже четырехлетняя Рут заметила, что ее мать печальнее отца. У Марион не было ни малейшей надежды как-то сгладить и другое несоответствие: Тед для Рут был лучшим отцом, чем Марион – матерью. А ведь прежде для своих сыновей Марион всегда была матерью замечательной! В последнее время она стала чуть ли не ненавидеть Теда за то, что тот лучше справляется со своей скорбью, чем она. Марион могла только предполагать: Тед, возможно, ненавидит ее за то, что она скорбит по мальчикам сильнее.

Марион считала, что им не следовало рожать Рут. На каждом этапе своего взросления этот ребенок был мучительным напоминанием соответствующих этапов детства Томаса и Тимоти. Коулам никогда не требовались няньки для сыновей – Марион тогда была идеальной матерью. Но что касается Рут, то тут практически ни дня они не могли обойтись без няньки, потому что хотя Тед всегда демонстрировал готовность посидеть с ребенком, проку от него было мало, когда речь шла о повседневном уходе за девочкой. И если Марион тоже была неспособна исполнять эти обязанности, то она, по крайней мере, знала, в чем они состоят и что кто-то должен их исполнять.

К лету 58-го Марион сама стала главным несчастьем своего мужа. Пять лет спустя после смерти Томаса и Тимоти Марион считала, что ее муж легче переносит смерть сыновей, чем ее присутствие. А еще Марион боялась, что не всегда сможет запрещать себе любить дочь.

«А позволь я себе полюбить Рут, – думала Марион, – то что я буду делать, если что-то случится с ней?» Марион знала, что не перенесет потерю еще одного ребенка.

Тед недавно сказал Марион, что хочет «попробовать разъехаться» на лето, ну просто чтобы посмотреть, не сделает ли это их счастливее. В течение нескольких лет, еще до смерти ее любимых мальчиков, Марион спрашивала себя, не следует ли ей развестись с Тедом. Теперь же он хотел развестись с ней! Если бы они развелись, пока Томас и Тимоти были живы, то не стояло бы и вопроса о том, с кем останутся дети, – это были ее мальчики, они бы выбрали ее. Тед никогда бы не смог оспорить столь очевидную истину.

Но теперь… Марион не знала, что делать. Случались моменты, когда она даже помыслить не могла о том, чтобы поговорить с Рут. Вполне понятно, что девочка выбрала бы отца.

«Так что же, – спрашивала себя Марион, – решено?» Он берет все, что осталось: дом, который она любит, но которого не хочет, и Рут, которую она не может или не позволяет себе полюбить. Марион возьмет своих мальчиков. Тед может оставить себе от Томаса и Тимоти то, что запомнил. («Я должна взять все фотографии», – решила Марион.)

Звук пароходного гудка напугал ее. Ее указательный палец, который продолжал обводить контуры голых плеч Эдди О’Хары, слишком сильно надавил на страницу ежегодника – ноготь сломался, и палец стал кровоточить. Она обратила внимание, что ее ноготь пробороздил канавку на плече Эдди. На страницу попала капелька крови, но она тут же сунула палец в рот и отсосала кровь. И только теперь Марион вспомнила: Тед нанял Эдди при условии, что у того есть водительские права, и договорился с ним о летней работе прежде, чем сказал ей, что хочет «попробовать разъехаться».

Паром загудел снова. Звук был такой пронзительный, что донес до нее очевидное: Тед уже некоторое время назад точно решил, что уходит от нее! К удивлению Марион, она, осознав его обман, ничуть не разозлилась; она даже не была уверена, достигает ли ее ненависть к нему того накала, который свидетельствовал бы о том, что когда-то она любила его. Неужели для нее все прекратилось или переменилось со смертью Томаса и Тимоти? До этого момента она предполагала, что Тед на свой манер все еще любит ее, но тем не менее именно он инициировал эту попытку разъехаться, разве нет?

Когда она открыла дверь машины и вышла наружу, чтобы приглядеться к пассажирам, сходящим с парома, тоска сжимала ее сердце с той же силой, с какой сжимала все эти пять лет, но в голове у нее было ясно, как никогда. Она отпустит Теда, она даже отдаст ему дочь. Она бросит их до того, как у Теда будет возможность бросить ее. Направляясь к причалу, Марион думала: «Все, кроме фотографий». Для женщины, которая только что пришла к таким серьезным решениям, шаг у нее был слишком уж ровный. Всем, кто видел ее, она казалась абсолютно безмятежной.

Первый водитель, съезжавший с парома, был идиотом. Его так ошеломила красота женщины, идущей ему навстречу, что он свернул с дороги на каменистый песок берега; он еще не знал, что будет целый час выбираться оттуда, но даже когда и понял это, не мог оторвать глаз от Марион. Он ничего не мог с собой поделать. Марион не заметила этого происшествия – она шла себе и шла вперед неторопливым шагом.

Всю свою будущую жизнь Эдди О’Хара будет верить в судьбу. Ведь не успел он ступить на берег, как увидел Марион.

Эдди скучает и возбуждается

Бедный Эдди О’Хара. Оказавшись вместе с отцом где-нибудь на публике, он неизменно погружался в состояние ступора. Не были исключением и долгая поездка Эдди до причала в Нью-Лондоне, и долгое, как показалось, ожидание (вместе с отцом) парома из Ориент-Пойнта. В Экзетере привычки Мятного О’Хары были не менее известны, чем его мятные леденцы. Эдди свыкся с мыслью о том, что и учащиеся и преподаватели бесстыдно бросались прочь, завидев его отца. Способность старшего О’Хары наводить тоску на аудиторию – любую аудиторию – стала притчей во языцех. Редко кому удавалось не заснуть на лекциях Мятного – число учащихся, усыпленных старшим О’Харой, было баснословным.

Метод усыпления, которым пользовался Мятный, не подразумевал никаких изысков – цель достигалась простыми повторами. Он зачитывал вслух касавшиеся ему существенными отрывки из заданного на дом произведения (когда предполагалось, что материал еще свеж в головах учеников). Однако свежесть в их головах заметно увядала по мере продолжения урока, потому что Мятный всегда находил много существенных отрывков, а вслух он их зачитывал с чувством и расстановкой, с паузами, повторяющимися для вящего эффекта; для рассасывания мятных леденцов требовались более длительные паузы. Бесконечные повторы этих навязших в зубах отрывков практически не сопровождались их обсуждением, а это отчасти объяснялось тем, что никто не мог оспорить явную важность каждого из этих отрывков. Сомнение вызывала разве что необходимость зачитывать их вслух. За стенами класса метод преподавания английского, используемый Мятным, так часто становился предметом обсуждения, что Эдди О’Харе нередко казалось, будто и для него уроки отца были адской мукой, что на самом деле не соответствовало действительности.

Адские муки выпадали на долю Эдди в других местах. Он был благодарен судьбе за то, что с самого раннего детства питался по большей части в школьной столовой – сначала за преподавательским столом вместе с членами семей других преподавателей, а позднее – с однокашниками. А потому каникулы были единственным временем, когда О’Хары всем семейством обедали дома. Обеды, регулярно даваемые Дот О’Хара (хотя лишь немногие преподавательские пары удостаивались ее одобрения), были совсем другой историей. Эдди на этих приемах не скучал, потому что, по воле родителей, его присутствие на них ограничивалось самым коротким появлением вначале – это была своего рода дань вежливости.

Но на семейных обедах во время школьных каникул Эдди в полной мере подвергался отупляющему воздействию идеального брака его родителей: они друг другу никогда не могли наскучить, потому что никогда друг друга не слушали. Обращались они между собой с заботливой вежливостью; мама позволяла папе говорить сколько угодно, а потом наступала ее очередь – и ее предмет почти всегда никак не был связан с тем, о чем говорил отец. Разговор мистера и миссис О’Хара был шедевром алогичности; Эдди, не участвовавший в этих разговорах, мог развлекаться, разве что строя догадки: останется ли в памяти собеседников хоть что-нибудь из сказанного другим.

Как раз перед его отъездом на паром, направляющийся к Ориент-Пойнту, и выдался один из таких вечеров в их доме в Экзетере. Школьный год закончился, актовый день прошел, и Мятный О’Хара философствовал на тему того, что он именовал «поведенческой леностью» учеников во время весеннего семестра.

– Я знаю, у них на уме уже летние каникулы, – сказал, возможно уже в сотый раз, Мятный. – Я понимаю, что возвращение теплой погоды уже само по себе располагает к праздности, но уж не к такой праздности, какую я наблюдал этой весной.

Его отец произносил подобные сентенции каждую весну, и уже сами эти сентенции вызывали какое-то жуткое оцепенение у Эдди, которому как-то раз пришла в голову мысль: а не кроется ли причина его единственного спортивного увлечения в том, что бег – это своего рода попытка убежать от голоса его отца, от его предсказуемых модуляций, как у циркульной пилы на лесопилке.

Мятный еще не успел закончить – отец Эдди, казалось, никогда не успевал закончить, – но, по крайней мере, остановился, чтобы перевести дыхание или проглотить то, что положил в рот, как начала мать Эдди.

– Будто не было достаточно того, что мы всю зиму наблюдали, как миссис Хейвлок расхаживает без бюстгальтера, – начала Дот О’Хара, – теперь, когда снова потеплело, мы должны страдать оттого, что она не бреет волосы под мышками. А о бюстгальтере речь по-прежнему не идет. Только на этот раз, кроме отсутствия бюстгальтера, мы имеем еще и небритые подмышки! – заявила мать Эдди.

Миссис Хейвлок была новенькой преподавательской женой, и, по крайней мере, в таком качестве она представляла для Эдди и многих экзетерских мальчишек больший интерес, чем другие жены. И то, что миссис Хейвлок не носила бюстгальтера, для мальчишек было плюсом. Она не была хороша собой – довольно пухленькая, простоватая, но ее молодое пышное цветение привлекало к ней учеников и тех преподавателей, которые никогда бы не признались в своей слабости. Летом 58-го, до начала эпохи хиппи, тот факт, что миссис Хейвлок не носит бюстгальтера, был как необычным, так и примечательным. Мальчишки между собой называли ее Плясунчик. Счастливчику мистеру Хейвлоку, которому мальчишки сильно завидовали, они демонстрировали беспрецедентное уважение. Эдди, которому, как и всем остальным, нравились пляшущие груди миссис Хейвлок, досаждала бессердечная неприязнь матери к Плясунчику.

А теперь еще и заросшие подмышки; Эдди вынужден был признать, что этот предмет был причиной серьезного разочарования среди менее умудренных учеников. В те дни в Экзетере были мальчишки, которые, казалось, не знали, что женщины могут отращивать волосы под мышками, – а может, эти мальчишки сильно расстроились, размышляя о том, зачем кому-то из женщин это могло понадобиться. Однако для Эдди волосы под мышками миссис Хейвлок были еще одним свидетельством безграничной способности этой женщины давать наслаждение. В легком летнем платье без рукавов миссис Хейвлок исполняла пляску своими грудями, а еще была волосата под мышками. С началом теплой погоды многие мальчишки стали называть ее не только Плясунчиком, но и Пушистиком. Каким бы именем ее ни называли, любое упоминание о ней вызывало у Эдди О’Хары стойкую эрекцию.

– Теперь еще не хватало нам узнать, что она перестала брить ноги, – сказала Дот О’Хара.

Это соображение воистину заставило Эдди задуматься, хотя он решил не спешить с вынесением окончательного суждения, пока не увидит своими глазами и не убедится, что вид волосатых ног миссис Хейвлок может доставить ему удовольствие.

Поскольку мистер Хейвлок был коллегой Мятного по английскому отделению, Дот О’Хара высказала мнение, что ее муж должен поговорить с ним о полной неприемлемости подобного «богемного поведения» его жены в мужской школе. Но Мятный, хотя и мог перезанудить любого зануду, прекрасно понимал, что не следует давать советы другим мужчинам о том, как должны одеваться или в каких местах бриться (или не бриться) их жены.

– Моя дорогая Дороти, – только и смог сказать Мятный, – миссис Хейвлок – европейка.

– Не понимаю, что это должно означать! – ответила мать Эдди.

Но отец Эдди уже вернулся – с таким любезным видом, будто его и не прерывали, – к предмету весенней ученической лености. Таким был бесконечный и бессвязный разговор его родителей, от которого, казалось, цепенел и сгущался сам воздух.

Иногда другие ученики спрашивали у Эдди:

– Слушай, а как настоящее имя твоего отца?

Они знали старшего О’Хару только как Мятного, а если называли его в лицо, то – мистер О’Хара.

– Джо, – отвечал Эдди. – Джозеф Э. О’Хара.

Аббревиатура Э. означала «Эдвард» – единственное имя, каким называл его отец.

– Я дал тебе имя Эдвард не для того, чтобы звать тебя Эдди, – периодически говорил ему отец.

Но все остальные, даже мать, называли его Эдди. Эдди надеялся, что когда-нибудь станет достаточно и простого Эд.

Во время последнего обеда, перед тем как ему отправиться на его первую летнюю работу, Эдди пытался вставить что-то свое в бесконечный, бессвязный разговор родителей, но из этого ничего не получилось.

– Я сегодня был в физкультурном зале и встретился там с мистером Беннетом, – сказал Эдди.

Мистер Беннет в течение последнего года был преподавателем Эдди по английскому. Эдди был очень ему благодарен: его курс включал некоторые из лучших книг, какие Эдди доводилось читать.

– Я так думаю, нам еще предстоит видеть ее подмышки все лето на пляже. Боюсь, не смогу сдержаться – я таки скажу ей, что об этом думаю, – заявила мать Эдди.

– Я даже немного поиграл в сквош с мистером Беннетом, – добавил Эдди. – Я ему сказал, что мне всегда хотелось попробовать, и он не пожалел времени – постучал со мной мячом несколько минут. Мне понравилось – я даже не думал, что это так здорово.