Читать книгу Музыка войны (Ирина Лазарева) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Музыка войны
Музыка войны
Оценить:
Музыка войны

4

Полная версия:

Музыка войны

Как же раздражала меня в эти минуты толпа, и лица окружающих, самодовольные, счастливые, раскрасневшиеся от осознания собственной значимости, продвинутости, деятельности, вдруг показавшейся мне надуманной и стоящей намного меньше, чем все мы полагали. Неужели в жизнях этих людей не было других увлечений, кроме как медленно тянуться вдоль улиц после схода, неужели нужно было обязательно задерживать меня на пути к ней?

Наконец, спустя полчаса я прибыл в бледно-желтую консерваторию, по дороге раздобыв букет цветов. Вход в Большой зал своим особенно красивым строением с полукругом, зиждущемся на белых колоннах, и другим полукругом с полуколоннами, высившимся над первым полукругом, напоминал многослойный вход в храм, каждая черточка среди бесконечных черт которого устремлялась в недостижимые небеса. Неожиданно неподвластное разуму волнение объяло меня, всем телом я почувствовал странную дрожь и покалывание под кожей, будто тысячи крошечных иголок взялись во мне из ниоткуда и стали прорываться наружу.


Все, что следовало за моим появлением в консерватории: месяцы бесплодных ухаживаний и зыбких отношений, хождение по грани, взлеты и падения – теперь кажется призрачным сном, а тогда, много лет назад, это было наяву, по-настоящему, во всех красках бездонной цветовой палитры, со всеми звуками и запахами, а главное, переживаниями, бесчисленными их переливами.

Любовь! Самообман, надуманное чувство, чистая ложь. Я все это знал, и тем не менее, терял голову все больше и, хуже того, именно хотел потерять ее. Безудержное падение в бездну любви, восхищения и зависимости от другого человека было столь сладостным, столь пьянящим, что невозможно было запретить себе – обманывать себя.

Однако вернемся в теплый старинный зал консерватории. Моя Катя неожиданно выпорхнула из одной из дверей, и тут же девушки, стоявшие поодаль, окружили ее и вручили ей цветы. Я медленно приблизился к ним, не отрывая взгляда от Кати, а она обнимала подруг и благодарила их. Такая: душевная, улыбающаяся, земная, из плоти и крови – она понравилась мне еще больше, и обожание захлестнуло меня.

Обычно до смешного застенчивый с девушками, все же, словно под действием давно накопившихся желаний и мечтаний о Кате, я очутился совсем рядом и тоже вручил ей цветы. Я говорил что-то бессвязное про то, как мне понравился этот концерт и прошлый, про то, что был бы рад сходить с ней и ее подругами сейчас в какое-нибудь уютное место и отметить ее триумф. Честное слово, я так и сказал: «триумф»! Кажется, Катя засмеялась тогда, услышав это нерусское, вычурное слово. А меж тем глаза и взгляды вершили свое, намного более значимое и сокровенное, чем осмеливались произнести губы.

Катерина устремляла на меня прямой, смелый взор, который будто говорил: «Я ни вас, никого не боюсь!», – а затем вдруг опускала глаза, но лишь с тем, чтобы снова бросить на меня смелый, проникновенный взгляд, который уж теперь говорил: «Я вас всего читаю, как книгу, вы – мой.» И взгляд этот ее, то опускавшийся, то поднимавшийся, будто метал в меня цепкие сети, и с каждым таким броском все более приковывал меня к ней. Но самое поразительное в проворных действиях Кати надо мной заключалось в том, что я сам как будто умолял ее мысленно так поступить со мной, сам вверял себя в ее власть, и уж Кате ничего другого словно и не оставалось, как навсегда заключить меня в свой плен. Да, это был плен, плен любви, если хотите, но сколь сладостен был он, какого бездонного блаженства, какой неги был полон он! И, если вдруг любовь эта окажется безответной, кто посмеет обвинять Катерину, ведь я своим же взглядом, проникнутым чистосердечным признанием в моей безропотности и покорности, принудил ее обворожить себя.

Меж тем слова мои были глупы и все приходились не к месту. Я даже сказал, что неплохо было бы сходить куда-то позже, на выходных, быть может, на спектакль, а дальше зловонное имя само против воли сорвалось с губ:

– Даже вот на современные постановки пойду, если они вам нравятся, Кузнечиков там или…

На этих словах Катя покраснела и опустила взгляд; я был уверен, что она не только знала эти вездесущие имена, но что я успел оскорбить ее столь неуместным предложением.

– Боже, что я несу… извините, сорвалось… Меня и самого на эти постановки клещами не затащишь.

– Александр, – перебила меня Катя, уставшая от моей несмолкаемой речи.

– Можно просто: «Саша», – поправил ее я.

– Саша, я думаю, мы все устали после долгого дня, поэтому… зачем терять время? А вот в уютное местечко, полагаю, никто не откажется заглянуть.

На этих словах она выразительно оглядела подруг, но не все из них согласились пойти: кого-то дома ждал муж, кого-то – маленькие дети.

С Катей и Ксюшей, невысокой девушкой с восточным прищуром и смоляными волосами, удивительным образом сочетавшимися с ее белоснежной кожей, мы отправились в близлежащую кофейню. Стоит ли говорить, что все в Кате внушало мне трепет: то, как она свободно и бойко держалась, ничего не боясь и не смущаясь, как будто всегда была хозяйкой положения, с кем бы ни была и где бы ни была, ее открытость и одновременно замкнутость, когда она наотрез отказывалась отвечать на определенные вопросы – все это показывало, сколь зрелой она была, должно быть, намного более зрелой, чем я, застенчивый болтун.

Каким насмешливым становилось ее немного вытянутое лицо, когда я говорил что-то несносное и, по ее мнению, мальчишеское, каким лукавством оно сияло, когда я смешил ее, и она смеялась или улыбалась. Чем больше я узнавал Катю, тем больше хотел обладать ею, но она, будто нарочно, долгие месяцы играла со мной, не соглашаясь вступать в отношения, чем еще крепче привязывала к себе. Казалось, Катя медлила, потому что не была уверена, что сможет построить со мной крепкие отношения, не была уверена, что именно я был послан ей судьбой. Как будто судьба была действительна, как будто она была не выдумка человеческого сознания, не миф, основанный лишь на глупых предрассудках и нелепых страхах.

Как бы то ни было, я пишу все это сбивчиво, перескакивая с события на событие, быть может, оттого, что мне необходимо описать не месяцы, а целые годы наших жизней – огромную пропасть лет – уместив это все в одну рукопись, и читатель может что-то недопонять про Катю, решить, что она была хитрой, себе на уме, что она использовала свое обаяние и красоту с целью играть сердцами мужчин, даже получать какую-то материальную выгоду . Но это было совсем не так, и прошу простить меня, если вы заподозрили что-либо подобное. В действительности Катерина была иной, просто иной, она была… необыкновенно чистым и светлым человеком.

В самые темные минуты жизни своей, когда я терял последнюю веру в человечество, свою страну, всех русских, в самого себя, когда люди представлялись мне совершенными бесами, а земля – преисподней, одно воспоминание о Кате, как не о луче, о настоящем, огромном пламенном солнце – против воли выводило меня из тьмы. Я думал, что если есть на свете такая девушка, и не где-нибудь, а в самой России, то мое видение жизни как беспросветного мрака – есть ложь; более того, я вдруг осознавал, что есть что-то еще, что-то невыразимое и бездонное, неподвластное среднему уму и оттого неразгаданное мною, что-то, что мне отчаянно хотелось понять, но что понять я пока не мог, а стало быть, рано отчаиваться. Нужно было жить и бороться, и надеяться, что когда-нибудь я постигну суть явления столь возвышенных людей, как Катя, на нашей бренной земле.

Глава вторая


В те серые декабрьские слякотные дни, когда мрачные облака все плотнее затягивали небеса, сковывая последние лучи зимнего неуютного солнца, когда ничто не предвещало дурного, или почти ничто, ведь это был 2013-ый год, и они жили тогда в Киеве, Парфен вышел из квартиры и принялся запирать дверь. Каждый день он до блеска начищал ботинки, протирал брюки, очищая их от грязи с тем только, чтобы выйти из подъезда и, еще не дойдя до машины, выпачкать их снова в лужах и грязи, размешанной еще в полвека назад разбитых бетонных дорогах двора.

Сейчас руки отчего-то не слушались его, и связка ключей выпала и со звоном ударилась о пол. Он наклонился, и в этот самый миг дверь соседней квартиры отворилась с тем, чтобы молодая соседка увидела его в столь неприглядной позе. Парфен быстро выпрямился и, улыбнувшись, поздоровался. Пусть он был старше, но все же был еще привлекателен: среднего роста, с широкими спортивными плечами, чуть вздернутым носом, русыми волосами и такой же русой короткой бородой – он походил скорее на богатыря из древних былин, чем на юриста. А главное, голубые глаза его, небольшие, но необыкновенно добрые и честные, сразу приковывали к себе взгляд.

– Здравствуйте! – Поздоровалась с ним Татьяна, студентка, прибывшая два года назад из Крыма в столицу Украины. Она жила теперь у своей одинокой сорокалетней сестры, а сейчас, видимо, собиралась бежать на лекции.

Удивительное дело: где-то там на главной площади города, когда-то Крещатицкой, затем Советской, а затем площади Калинина, отстроенной и получившей свой современный, величественный и столь живописный вид после Великой Отечественной войны, собирались неспокойные толпы бунтарей, одно только присутствие которых у правительственных зданий несло в себе нехорошее, смутное, неправильное, а они здесь, в спальном районе Киева, как ни в чем не бывало занимались будничными вещами.

Милая, невысокая, но тонкая и звонкая Таня была красивой девушкой; ее красоту не могло скрыть недорогое шерстяное коричневое пальто с катышками, а лицо ее сложно было спутать с чьим бы то ни было лицом из-за большой родинки в правом углу рта, так напоминавшей по очертаниям сердце.

Она шла в институт, а он, Парфен, отец двоих маленьких детей, отправлялся на работу. И словно не нависло над городом и, быть может, всей страной никакой угрозы, будто не далее, как в ноябре никто не разогнал студенческий майдан, и беспорядки после этого не усугубились. Как, однако, оказалось легко было закрыть глаза на все тревожные и лихие обстоятельства жизни в стране и просто плыть по течению.

Пока они вдвоем спускались по лестнице, Парфен успел предложить Тане подвезти ее, но она наотрез отказалась:

– Ну что вы! Мне совсем недалеко! Несколько станций по прямой.

– Да мне ведь не сложно.

– Еще на работу опоздаете из-за меня. – Таня была скромной девушкой, и когда она говорила, щеки ее так и пылали от смущения. Казалось, каждое слово давалось ей с трудом. Парфен с любопытством взглянул на нее и подумал, была ли Таня такой же застенчивой со сверстниками, или с ними ее не сковывало ложное смущение и стыд и она, наоборот, была общительной и веселой.

Когда они вышли из подъезда, Таня вымолвила тихо:

– До свидания! – и пошла поспешно к метро.

Парфен же, вместо того чтобы сразу устремиться к машине, вдруг замер на мгновение, сам не понимая, чего он ждет и что его так смутило в прощании с Таней. Взгляд его рассеянно и неосознанно скользнул по большому двору с одной маленькой детской площадкой, внезапно он увидел большого мужчину с огромными мускулистыми руками, а главное, необыкновенно толстой шеей. Казалось, натягивая тугие жилы, мышцы так и прорывались сквозь его кожу, дыбились и вздувались. Он был не юн, быть может, даже чуть старше самого Парфена, подбородок его был необыкновенно широким, нос мясистым, и все выражение невзрачного и словно побитого жизнью небритого лица – крайне неприятным.

Докуривая папироску, он вязким взглядом провожал Татьяну, а она легкой походкой, почти не касаясь земли, убегала вдаль.

Глядя на эту толстую шею, Парфен вдруг почувствовал, как ток пронзает его: он вспомнил, где видел незнакомца прежде! Ведь только вчера вечером он заскочил в магазин после работы, и там в очереди этот отвратительного вида человек стоял перед ним! Так почему он узнал его? Когда тот расстегнул куртку в магазине, в нижней части шеи Парфен увидел большую татуировку нацистской свастики. «Опять с Галичины понаехали радикалы!» – С неприязнью тогда заключил про себя он.

Однако подобные сцены в их странной жизни, насыщенной гнусными переменами, происходили в последние годы все чаще и чаще, оттого он почти сразу забыл об увиденном. То, что еще несколько лет назад казалось забавным и диковинным, довольно быстро приелось и стало данностью, и вместе с этим радикалы, похожие более на убийц и уголовников, чем на бунтарей, отстаивающих свободу, с их наглыми квадратными лицами, лишенными не только намека на мысль, но и на всякое чувство, с татуировками не только на теле, но и на шеях, кистях рук, пальцах, лбах, щеках, подбородках казались досадной частью жизни, а не изнанкой ее, не ее потусторонним дыханием. И вот теперь он вспомнил того бандеровца вновь!

Парфен встряхнул головой, отгоняя от себя странные мысли, а затем устремился совсем в другую сторону: к своему подержанному автомобилю, ведь он действительно мог опоздать на работу.


А затем началось жуткое. Поздно ночью в квартиру Лопатиных позвонили, и сонный Парфен, не сразу отворивший дверь, а только после того, как заглянул в глазок, увидел перед собой соседку, сорокалетнюю Зинаиду. Ее необыкновенно длинное худое лицо с острым подбородком и паутиной морщин, расходившихся по нему лучами, выглядело обеспокоенным, а большие глаза, когда-то, должно быть, восхитительно выразительные, взирали на Парфена со странной доверчивостью, как будто он был ей ближайшим другом.

А ведь сами Лопатины переехали в Киев всего несколько лет назад и почти не общались с соседями, за исключением тех случаев, когда Зинаида звонила им в дверь и просила угомонить детей. Будучи одинокой и не имея опыта воспитания, она не могла смириться ни с детскими криками, ни с длительным младенческим плачем, ни с битьем стен и пола тяжелыми пластиковыми игрушками, ни тем более с топотом неутомимых детских ножек.

Парфен и теперь был уверен, что соседка звонит, чтобы жаловаться, хотя он не представлял, на что, ведь в их квартире стояла сонная, почти совершенная тишина, и он уже готовился дать ей отпор, и губы его даже сжались в сердитую линию.

– Помогите мне, прошу вас! – Без предисловий стала торопливо говорить Зинаида. От волнения звуки выходили не те, и она то и дело говорила с ошибками. – Танечка пропала… не понимаю, что делать… руки трясутся, сердце так бешено стучит, что совсем плохо голове… надо же что-то сделать, предпринять, а что, не знаю… Подскажите, прошу вас. – Тонкой рукой с сухой кожей она быстро вытерла набегающие слезы, а большие глаза по-прежнему неотступно следили за каждым мускулом на лице Парфена.

– Погодите… Я ведь только сегодня ее видел.

– Видели! – Выдохнула Зинаида, лицо ее засветилось надеждой. – Когда?

– Мы вместе выходили из подъезда утром.

Зинаида потемнела от разочарования.

– Утром и я ее видела, она ушла еще до меня.

– А что ее преподаватели? Что сокурсники? Она, должно быть, в гостях у подруги или… друга? У студентов так часто бывает, какая-нибудь вечеринка, и все, забыли позвонить родным.

– Но я-то ей звоню почти весь день! Почему телефон отключен? Если бы загуляла, так хоть соврала бы, что у подруги.

Парфен замолчал, но он не сводил глаз с лица женщины. Сонный ум его невероятно медленно пробуждался, словно прорываясь сквозь бесчисленные слои пелены, и одновременно какой-то внутренний голос твердил, что он предлагал соседке самые незамысловатые решения, потому что устал, потому что хотел спать, потому что в спальне его ждала недовольная поздним звонком жена, а в другой комнате могли проснуться и начать плакать совсем еще маленькие дети. Но ведь Зинаида не побеспокоила бы его среди ночи, будь все столь просто.

– Телефон отключен… – Пробормотал наконец Парфен. – Это действительно странно.

– Я звонила всем ее подругам, сегодня, оказывается, Таня и не была на лекциях.

– А куда же она ушла утром?

– На майдан. Вместе с сокурсницей она там должна была весь день провести. Я ведь не следила за каждым ее шагом, понимаете? Она, оказывается, ни слова мне не говоря, часто отправлялась на Крещатики. Но другая девочка уже давно с родителями и притом говорит, что Таня так и не появилась на майдане. Вы понимаете, что это очень странно?

– Да, это не просто странно… это нехорошо, очень нехорошо.

И вдруг в то самое мгновение, что он произнес последнее слово, образ незнакомца с нацистской татуировкой, столь резкий и явственный, болезненный почти, вспыхнул перед глазами, и Парфен ощутил, как все в нем онемело от отвратительной и убийственной догадки. В мозгу стали быстро вращаться, все ускоряясь, шестеренки, он лихорадочно соображал.

– Сейчас, сейчас, Зинаида, нужно действовать, нельзя просто так сидеть и ждать, вы правы. Одевайтесь, я сейчас тоже соберусь. Поедемте первым делом в милицию!

– И вы поедете… со мной? Спасибо вам, спасибо, Парфен, как же я благодарна вам!

Тогда только он вспомнил про молодую и уставшую от маленьких детей жену, про то, как она, должно быть, будет недовольна из-за того, что он сорвется среди ночи, забыв про семью и работу. Образ ее обиженного, пусть и миловидного лица неприятно уколол его, и он как будто засомневался, и все же колебания его длились всего мгновение: разве был у Парфена выбор? Разве мог он отказать несчастной женщине в поддержке, когда, быть может, ее такая юная и невинная сестра отчаянно нуждалась не в помощи, нет – в спасении!


Однако в отделении дежурный Храпко долго не хотел принимать заявление, не считая беспокойство Зинаиды чем-то серьезным. Толстое лицо его с бесцветными бровями казалось почти безбровым, а маленькие глазки – злыми и равнодушными. С этим невзрачным образом так не вязались полные сладострастные губы: как будто такого человека могли любить женщины! Ему, должно быть, было под пятьдесят, но он разглядывал Зинаиду так, словно она пришла к нему не за помощью, а будто навязывала себя, навязывала свою увядшую красоту, и он про себя отмечал каждую черточку в ее лице, фигуре, коже, которую можно было бы назвать уродством, а оттого отказать ей. Парфен, нервы которого были натянуты как струны, кожей ощущал его неприязнь к Зинаиде, и ему становилось тошно от равнодушия стража порядка, от его нежелания работать.

– Послушайте, гражданочка, если бы речь шла о ребенке – одно дело. Но девица совершеннолетняя, уже учится в институте. Кто знает, что у нее в голове? Может, она у парня осталась ночевать, а чтоб вы не названивали, телефон отключила. Вы сегодня заявление напишете, а она завтра объявится как ни в чем ни бывало!

– На Танечку это совсем не похоже, да она и не встречалась ни с кем! Если бы кто-то ухаживал за ней, я бы знала…

– Это вы так думаете, а в жизни все по-другому. Молодые – птицы вольные. У нас иногда и по неделям пропадают, родители уже все морги обегают, все больницы, а они раз – и объявились! Признайтесь, вы из-за чего-то поссорились с ней? Обиделась она на вас?

– Да нет же, говорю вам, вообще не ссорились! Я ее не притесняю, а она сама уж очень скромная девушка.

– Может быть, она в тайне от вас употребляет наркотики?

Тогда не выдержал Парфен, стоявший сзади стула, на котором сидела Зинаида:

– Да вам же говорят: Таня совсем другая! Ну что вы заладили!

– Это вы так думаете, что другая, а сейчас молодежь вся балуется…

Храпко продолжал и продолжал настаивать на своем, придумывая все менее правдоподобные повороты событий, пока вконец не довел Зинаиду до истерики. Глубокое отчаяние охватило ее, и она отдалась безудержным рыданиям, потеряв всякое самообладание, лицо и голос ее стали так некрасивы, что она сама же застыдилась и выбежала из кабинета. Тогда-то Парфен, воспользовавшись положением, занял ее место и поведал Храпко о подозрительном мужчине с нацистской татуировкой на шее, образ которого теперь не выходил у него из памяти, доставляя тяжелейшие муки. Только после этого он согласился принять заявление Зинаиды, но значило ли это, что Таню сразу же бросились искать? Значило ли это, что милиция предприняла хотя бы какие-то меры для ее спасения?

На это Парфен не питал даже самых малых и самых призрачных надежд, оттого в последующие дни он взял больничный и вместе с друзьями и сокурсниками Тани ходил по больницам, моргам, темным закоулкам и подвалам их района, пока Зинаида обзванивала все учреждения Киева. Они молились, что Татьяна влюбилась и забыла о родных, быть может, даже уехала в путешествие, молились, что она скоро вернется и тогда бесконечные поиски, страшное, гнетущее волнение, ужас от собственного бессилия и тщетности всех предпринятых действий – все окажется напрасным.


Прошло несколько дней бесплодных поисков, но Таня так и не объявилась. К Зинаиде приехала пожилая мать; сраженная ударом, она едва выдержала поездку из Крыма в Киев, и теперь почти каждый день ей вызывали скорую.

Меж тем близился Новый Год, витрины магазинов горели разноцветными огнями, всюду стояли елки всех сортов, оттенков и размеров, украшенные сверкающими шарами и восхитительными, почти не повторяющимися игрушками. Взбудораженные и веселые люди сновали по улицам в поисках подарков для близких.

Парфен вынужден был выйти на работу. За несколько дней поисков он похудел, осунулся, плечи его как будто стали уже, и весь он казался слабее и меньше, чем прежде. Он не ухаживал за собой, отчего борода его отросла и выглядела небрежной, волосы спутались и засалились, под глазами зияли темные круги, выдавая бессонные ночи, полные терзаний и беспокойства.

После первого же рабочего дня Парфен забежал домой на быстрый ужин, и тут же стал собираться уходить. Карина, укладывавшая в этот час младшего ко второму сну, выскочила из комнаты, преградив мужу путь к двери. В спальне пронзительно и жалостливо заплакал так и не уснувший Митя.

– Куда опять? – Вскрикнула она.

Красивое лицо ее с тонкими бровями, круглыми щеками и голубыми глазами, обрамленное длинными золотистыми волосами, исказилось от раздражения, давно зревшего в ней. Парфен замешкался на мгновение: такой он жену, быть может, еще не видел. В прошлые дни Карина неоднократно высказывала ему свое недовольство, но сегодняшний поступок, когда она, как кошка, выпрыгнула перед ним, будто готовясь вцепиться в него когтями, чтобы удержать дома, выходил за грани всего плохого, что Парфен мог представить или предвидеть.

– Ты знаешь, куда.

– Вы уже все учреждения обзвонили. Милиция ищет ее. Что тебе еще нужно?

– Я буду ходить по улицам, по подворотням, может быть, я все-таки найду ее.

– Живой?

– Вряд ли.

– Тогда и смысла нет искать! Умерла она давно!

Лицо Парфена, и без того угрюмое с того самого дня, как он узнал о пропаже Тани, совсем потемнело. А в спальне меж тем заливался отчаянным криком всеми забытый Митя.

– Что же ты за человек такой! Как так можно говорить? Ведь она девчонка совсем…

– И что? Теперь нам не жить из-за нее? Это чужой нам человек… Переехала сюда года два назад…

– Так ведь это сестра нашей соседки…

– Мы и сами-то здесь всего несколько лет живем!

– Как же ты не понимаешь…

– Что? Что не понимаю? – Спросив это, Карина, пораженная подлой догадкой, зло засмеялась. – Ты что, втюрился в нее перед исчезновением?

Парфен почувствовал, как во рту у него заскрипели зубы от ярости.

– Какая же ты все-таки… жестяная… Неужто не понимаешь… Человек пропал! Почти ребенок! Неужто ты ничего не чувствуешь? Никакого сострадания? Ведь ты сама – мать!

Как он захотел сказать ей в это мгновение правду, выплеснуть на нее все угрызения своей беспощадной совести, чтобы Карина хотя отчасти поняла его муки, поняла его отчаяние, поняла, какие страшные мысли преследуют Парфена в последние дни. Как каждую ночь он просматривал такую теплую, такую желанную сцену в ускользающем сне: у подъезда, встретив нациста, Парфен что есть мочи бежит за Таней, хватает ее за локоть, а затем тащит в свой автомобиль, или в подъезд, куда угодно, где запирает дверь, и девушка оказывается в полной безопасности. Как он тысячи раз спрашивал себя под хлесткими ударами совести, почему он не окликнул тогда Таню, почему не настоял на том, чтобы просто подвезти ее? Пусть опоздал бы на работу, пусть вовсе пропустил бы рабочий день, но девушка была бы жива, в ее юном, почти детском теле сейчас билась бы жизнь…

Ведь видел по глазам, все понял по одному лишь виду нациста, вмиг разгадал, что он садист, изувер, мясник, разгадал, что тот смотрел на Таню как волк на овцу: со звериным сладострастием. А если видел, если знал наперед, что так будет, то почему же не остановил это жуткое преступление, почему не предотвратил страшное и непоправимое? Что за равнодушие, что за безволие поселилось в нем, что в нужный миг он не смог сделать правильный выбор? Значило ли это, что он ничтожный, конченый человек, совершенная тряпка?

А затем другой голос, едкий, недобрый, жесткий, вопрошал его:

так что же с того, что теперь его грызла ядовитая совесть? Разве самые ее укоры не были в то же время оправданием самому Парфену: смотри, дескать, я хороший человек, раз осознаю свою вину и преступное бездействие?..

bannerbanner