
Полная версия:
Собственность бога
– Да, не любят. Насколько я поняла, ты не принадлежишь к числу их любимых родственников. Ты соблазнил их дочь и увел ее из дома. Девушка нарушила родительскую волю. Опозорила семью. Добрые христиане, само собой, вознегодовали. Так чего же ты от них хочешь? Восторга при известии о смерти их дочери или радости от того, что в их в доме появится незаконнорожденный ребенок?
– Мария родилась в браке. Отец Мартин обвенчал нас.
– Да, родилась в браке, но зачата в грехе, до того, как вы получили благословение священника. Да и обвенчаны вы были без согласия родителей. Выходит, незаконнорожденная. Какая уж тут любовь?! С их стороны это величайший подвиг – принять девочку в своем доме. Пришлось долго уламывать. А как по-другому? Сдать ее в приют? Для меня это было бы гораздо проще, чем вести переговоры с таким семейством, как это. В конце концов, иметь крышу над головой, теплую постель и родственников, которые о тебе заботятся, не так уж и мало. А любовь…
Анастази водит в воздухе рукой, как бы очерчивая что-то эфемерное, несущественное.
– А как же сердце? Ее маленькое сердце, которое так нуждается в любви? Кто позаботится о ее сердце?
Анастази презрительно фыркает.
– Сердце и забота о нем – в наше время непозволительная роскошь. Даже королевским детям она недоступна. Что уж говорить о таком создании, как твоя дочь. О сердце не вспоминают, если по щекам хлещет холодный ветер, а живот сводит от голода. Забудь о сердце. И забудь о Боге.
– Но если мне попытаться вернуть мою дочь…
Анастази опять презрительно фыркает. Но я продолжаю.
– Что мне нужно сделать для того, чтобы я мог сам заботиться о ней? Я понимаю, что подчиняться. Понимаю, что выполнять все ее капризы. Но что еще?
Анастази смотрит на меня со странным, болезненным участием. Она долго молчит, как бы прикидывая, смогу ли я уразу – меть то, что она собирается мне сказать, или старания ее канут втуне.
– Играй по ее правилам, – тихо говорит она. – Пусть герцогиня верит, что победила. Пусть получает тому доказательства. Пусть думает, что ты разбит, что ты сломлен. Притворись. И не вздумай смотреть ей в глаза, как сейчас смотришь мне. Она этого не любит. Дай ей то, чего она хочет. Ей, собственно, и нужно-то не так уж много. Это только кажется, что она готова проглотить целый мир, но это не так. На самом деле целый мир ей не нужен. Ей нужна только жизнь, твоя жизнь, но она должна верить, что эта жизнь принадлежит ей. – Анастази еще понижает голос. – Ей нравится ощущать себя богом.
Я отшатываюсь.
– Как это? Это же богохульство!
– А вот так! Она – бог. И все вокруг зависит от ее доброй воли и ее доброго расположения. Сыграй с ней в эту игру и ты добьешься всего, чего пожелаешь. Только играть надо правильно. Фальшь она сразу почует.
– И тогда она вернет мою дочь?
Анастази делает неопределенный жест.
– Возможно. Из гордыни. Или из самолюбия. Дабы явить великодушие божества. Но это только в том случае, если ты не дашь ей усомниться в ее божественности.
– Но как?
– Не знаю, – Анастази пожимает плечами. – Я не настолько хорошо владею этим искусством, чтобы давать советы. Пусть верит в то, что решает она, а не ты. И еще. Скрывай свои чувства. Ты слишком открыт. Слишком доступен. Учись притворяться. Здесь без этого нельзя, не выжить.
– Звучит так, как будто заключение это на всю жизнь. Не продлится же это долго!
Анастази смотрит на меня с насмешливым состраданием.
– Desine sperare qui hic intras.20
Глава 24
Она позволила Анастази привезти девочку в замок. Изначально ее великодушие не заходило дальше словесной уступки. О девочке уже позаботилась придворная дама, а самой принцессе оставалось только признать этот поступок легитимным. Она всего лишь произнесла несколько фраз, и запретная ересь обрела статус догмы. Более ничего от нее не требуется. Анастази засвидетельствует сделку. Герцогиня не сомневалась, что ее служанка уже сделала это. Иначе Геро не вел бы себя столь смиренно. Он поверил Анастази и ничего не потребовал от герцогини. Но она обещала ему свидание, он ждет. Его сопротивление глубоко внутри него самого, в частицах самого его тела, как болезнь. Чтобы спасти его от болезни, ей придется уступить.
* * *Следующий день – это ожидание и мука. Они дразнят меня, вынуждая пестовать и благословлять жизнь. А на деле это приманка. Из моего окна мне ничего не видно. Оно выходит в парк, но я все равно поминутно подхожу к нему. Вдруг донесется стук копыт? Или я увижу Анастази с девочкой? Позволят ли мне взять ее на руки? Подробности свидания мы с придворной дамой не обсуждали. Формально в обязательства герцогини входит представить мне доказательства и ничего более. Моя дочь жива, о ней заботятся, и ничего сверх обговоренного я требовать не смею. У меня холодеет в груди. А если она так и поступит? Я ничего не в силах изменить. Упрекнуть ее мне не в чем. Нет, нет, ей же нравится играть в бога, как говорит Анастази. Герцогиня не ограничится таким сухим, бесчувственным ритуалом. Ей необходимо насладиться триумфом. А если все быстро кончится, она даже не успеет распробовать. Она женщина. Ей нужна длинная пьеса, с монологами и подробностями. В этой пьесе должна быть страсть. Кровь, слезы и воздетые руки. Так для нее будет занимательней. Она не ростовщик с улицы Тампль, который удовольствуется подписанием счета. Она устроит представление. И других заставит в нем сыграть. Как это делал Сулла, вынуждая своих просителей влезать на котурны. К тому же так велик соблазн продлить мои муки.
Надо успокоиться. Я могу испугать Марию своей излишней горячностью. Я слишком взволнован. Она не видела меня больше месяца. Для ребенка это целая вечность. Узнает меня не сразу. Или… не узнает?
Я сам себя не узнаю. Что уж говорить о ней? Я другой. Другие мысли, другой взгляд, другой запах. Только внешнее сходство осталось. Я нахожу в зеркале странного двойника, плохую копию. Есть старая притча об императоре, которому подарили механического соловья. Настоящий соловей, не желая жить в клетке, не радовал своего владельца пением, и тогда услужливый мастер сотворил точную копию птицы. Механический соловей махал крылышками, раскрывал клювик и даже пел. В его горлышке помещалась крошечная серебряная флейта. Каждое перышко этого соловья было украшено бриллиантом, а вместо глаз сияли изумруды. Он был ослепительно прекрасен и, главное, не умел летать. Соловей пел, слепил золотыми перьями, придворные восхищались. Вот и я такой же соловей. Только мою копию сотворили из меня самого. Покрыли золотой краской, как того бедного мальчика, что изображал Золотой век на празднествах Лодовико Сфорца. Но изменениям подверглась не только моя кожа – у меня заменили внутренности. Человеческое, кровяное изъяли, а вместо него поместили нечто прочное, из тонких блестящих нитей, из тех, что никогда не перетрутся. То, что я при такой замене разучусь жить, никого не тревожит. Это даже к лучшему. Хозяйке меньше хлопот. А как же моя дочь? Ей тоже предстоит лицезреть механическое чучело с крахмально-торчащими перьями? Я с ненавистью стал комкать скрипучие, жесткие манжеты. Она испугается. Она увидит настоящее чудовище, фальшивое и пестрое.
За дверью легкий шум. Шаги, голоса. Ждать не могу, сам бросаюсь вперед. Мне показалось? Или я слышу ее голос? Лепечущий, слабый. Рядом голос Анастази. Она увещевает и успокаивает. Я распахиваю дверь и выбегаю на круглую площадку перед лестницей. Тремя ступенями ниже – придворная дама. Хмурая, сосредоточенная, ведет за руку девочку в черном платьице. Девочка с трудом взбирается по ступенькам. Ей не сразу удается закинуть ножку, а потом опереться на нее. Теряет равновесие, но Анастази вовремя поддергивает ее вверх. Голова девочки опущена. Все ее внимание на ее ножках, которые еще недостаточно проворны, чтобы легко преодолевать ступеньки. И потому я не сразу могу понять, кто это. Слабая, неловкая фигурка лишена сходства с той шумливой, проказливой девочкой, что живет в моем сердце. Я смотрю с изумлением и страхом. Вот она уже на последней ступеньке и, утвердившись, может наконец оторвать взгляд от углов и провалов под ногами. Обращает ко мне свое личико. Бледное, с ее собственный кулачок. На голову ей напялили огромный, неуклюжий чепец. Он давит сверху, топорщится и мешает смотреть. Малышка испугана. Анастази для нее чужая, но за те два пролета лестницы, по которой они взбирались, девочка успела к ней привыкнуть и жмется к держащей ее руке. Мария… Бедная моя девочка. Осиротевшая, покинутая. Она ничего не видит перед собой и меня не видит. Слишком много вокруг пугающих, незнакомых фигур. Они слишком быстро меняются. И я такая же фигура. Она не плачет и не кричит, ибо устала бояться. Она оцепенела. Я не приближаюсь. Только опускаюсь на колени в нескольких шагах и тихо говорю:
– Ай, браво! Сама… ножками… по ступенькам. Ай, браво!
И она слышит. Вздрагивает, вертит головенкой. Отпускает руку Анастази, уже готова пуститься в плавание, как безрассудно храбрый морячок. Она широко раскрывает глаза – ищет. Ищет! Изучает меня. Но я так непохож, так пугающе ярок. Она слышит только голос: «Ай, браво!» Голос не изменился. Его нельзя подделать. Она его помнит. Ее взгляд больше не блуждает. Он останавливается на мне. Незнакомом. Она еще колеблется. За эти долгие недели она столько раз обманывалась в своих надеждах. Вдруг и сейчас обман? Но я произношу ее имя… Произношу с затяжной нежностью, как произносил его раньше, в той, другой, жизни. Я вспоминаю испачканный в чернилах пальчик, тряпичного забытого под столом лицедея, набитый соломой мяч, которым в меня так удобно было попасть… И она будто обретает зрение. Сомнений больше нет. Она протягивает ручки и делает быстрые, неловкие шажки. Она уже у меня в руках, у моего сердца. Цепляется пальчиками за мою одежду. Не то всхлипывает, не то смеется. А скорее, и то и другое. Это страх прорывается слезами, страх долгих, страшных ночей сиротства. А вместе со страхом нечаянный смех. Она что-то лепечет, но я не понимаю. Только прижимаю ее к себе, маленькую, хрупкую. Жесткий, уродливый чепец падает у нее с головы, и я целую ее мягкие, теплые волосы. Они у нее не такие темные, как у меня, сказывается белокурый локон Мадлен, а в раннем младенчестве она и вовсе была светловолосой. Мадлен где-то хранила ее первую прядку. Потом детские кудряшки стали быстро темнеть. И за этот месяц потемнели окончательно. Мать умерла и унесла в могилу все знаки своего присутствия. Остался только я. Она и чертами лица больше походит на меня, только носик как у Мадлен, чуть вздернутый. И лобик она морщит как мать. И вздыхает, и хнычет. Я держу в объятиях сразу обеих. Пытаюсь вымолить прощение у одной, обнимая другую. В этой маленькой девочке частичка моей умершей жены, половинка души. Если я сохраню эту драгоценную жизнь, то сохраню и Мадлен. Она не умрет окончательно. Не уйдет от меня. Она будет жить в этом маленьком теле и смотреть на мир из-под этих золотистых ресниц. Она будет счастлива. Ей в наследство достанется наша нерастраченная доля. Господь поровну отмеряет счастья. Мы своим воспользоваться не успели, потратили самую малость. Так почему же оставшуюся часть не унаследовать ей, нашей дочери?
Анастази отвернулась. Она будто стесняется представшего ей зрелища. Затем, не поворачиваясь, произносит:
– У тебя есть пара часов. Если повезет, я уломаю герцогиню оставить девочку чуть подольше. Но не обольщайся. Она согласилась на это свидание с большой неохотой. И в любой момент может его прервать.
Конечно может. Она все может. В роли божества она не упустит случая вмешаться в судьбу простых смертных. Но у меня есть время. Целых два часа! Да это же вечность! Такой удачи нам прежде не выпадало. Я был слишком занят, часто возвращался за полночь, когда Мария уже спала, или уходил так рано, что девочка еще не просыпалась. Я проводил с ней время урывками, делил сей скудный рацион между Мадлен, которая только и делала, что ждала меня, и Марией, которая в мое отсутствие изнывала в бездействии. А тут два часа! Какое великодушное божество.
Я унес Марию к себе. Она все так же зверьком сидит у меня на руках, спрятав личико и вцепившись в одежду. Она не шевелится и, кажется, не дышит. Боится нарушить возникшую связь, утратить ощущение безопасности, что давали ей мои руки. А вдруг я вновь исчезну? Я шагаю от окна к двери и обратно, целую в теплую макушку и беспрестанно повторяю:
– Я с тобой, моя девочка. С тобой. Не бойся. Я всегда буду с тобой.
Я лгу и знаю это. Через два часа ее вырвут у меня из рук, и одному Богу известно, свидимся ли мы снова. Нас разлучат надолго, может быть, навсегда. Мне обещали сохранить ей жизнь, позаботиться о ее будущем, о встречах с ней в этом будущем речи не шло.
Некоторое время спустя Мария затихает. Вертит головкой, оглядывается. Рассматривает окружающее ее пространство из-за моего плеча. Ничего угрожающего не видит и мягко ворочается:
– Пусти…
Любопытство возобладало.
Я немедленно уступаю. Она еще робеет, цепляется за мою руку, но очень быстро преодолевает свой страх. Детское сердце, к счастью, не умеет долго грустить. Быстро забывает печали и страхи, а если и стучит учащенно, так это от нетерпения и восторга. Все вокруг нее было слишком занимательным, чтобы избежать пристального изучения. Вот кровать под ярким, расшитым пологом. А полог весь в складках, по краям – золотые кисти. Она подбирается к резному столбцу у изголовья, подпрыгивает и тянет за кисть. Я подсаживаю ее на кровать, и она уже прыгает, елозит коленками по шелковому скрипучему покрывалу. Поглядывает на меня украдкой: одобряю или нет. Смейся, моя девочка, смейся. Изгони из этой комнаты злых духов.
– Пляво? – невнятно произносит Мария.
Это было первое членораздельное слово, которое я от нее слышу. То, что она бормотала сквозь плач у меня на руках, фразами и словами назвать было трудно. Она утратила приобретенный навык, за недели отчаяния откатилась в немое младенчество.
– А еще? Что еще ты говорила? Помнишь?
Мария смущенно улыбается, сунув в рот пальчик. Бессмысленно просить ее вспомнить. Кто заговорит с ней завтра? Она, само собой, будет улавливать то, что произносит бабка, но какие это будут слова?
Напрыгавшись, Мария вновь протягивает ко мне ручки. Я тоже интересен. Ведь я так изменился. Надо убедиться, освидетельствовать, я ли это. Или со мной что-то не так. Вот она трогает мою щеку, лоб, для верности тянет за волосы. Затем обеими ладошками прикрывает мне глаза.
Помнит! Мы с ней так прежде играли. Вернее, она научилась этому у Мадлен. Подглядела. Когда я возвращался усталый, с покрасневшими после бессонной ночи глазами, Мадлен охватывала мою голову руками и ладонями укрывала от света. А я намеренно моргал и щекотал ей пальцы ресницами. Мария это заметила, выбралась из своего убежища, и, стоило Мадлен отойти, как малышка, взобравшись ко мне на колени, сделала то же самое. Моргая, я щекотал ей ладошки, и она заливисто смеялась. Помнит! Она все помнит. Это было как последнее доказательство. Сомнений не осталось. Это ее отец.
«Сётно», – говорит девочка.
Это означает «щекотно», но я не стал ее поправлять. «Сётно» так «сётно». Затем ее внимание привлекает мой обшитый кружевом воротник, все эти складочки, узелки, петельки. Она, сопя, возится с нитяным плетением. Следующим ей становится интересен шнурок на моем камзоле. Свитый из шелковых нитей шнурок был увенчан перламутровым наконечником. Он ярко сверкает на солнце. Она тут же хватает его и тянет в рот.
– Нет, нет, Мария, это не конфета.
У меня нет ни одной игрушки, чтобы занять ее. Впрочем, отвлечь ее от познавательных подвигов было бы непросто. Она изучила завязки и крючки на мне и вот уже отправляется дальше. Есть еще столик с резными ножками, на котором возвышается хрустальная горка, разноцветные шпалеры с красноязыкими собаками, разверстая пасть камина, куда она не преминула бы залезть, если бы не решетка, высокий прямоугольник окна и рядом с ним придвинутое кресло. К нему она и направляется. Чтобы, упершись ручками и по-всаднически забросив ножку, лечь животом на это препятствие, немного побарахтаться и через мгновение уже попирать ногами покоренный редут. Я следую за ней по пятам, готовый подхватить, если она сорвется, но восхождению не мешаю. Вот она уже залезает с ногами, вот выпрямляется, уже держится ручкой за высокую спинку и пытается выглянуть в окно. Там, в этом пламенеющем четырехугольнике, – манящая светополосица. Солнечные пятна, согбенные, мятущиеся тени, ветви деревьев, дробно стучащие в стекло. Она пытается встать на цыпочки, но едва достает лобиком до подоконника. Тогда я подхватываю ее и ставлю на этот недосягаемый подоконник. Она смотрит вниз и замирает. С досадой я думаю о том, что не спросил Анастази, можно ли нам спуститься в парк. Там, внизу, цветочные гроздья, белые дорожки, зеленые травяные полотнища. Ей бы побегать…
В это время за моей спиной скрипит дверь. Я оглядываюсь. Входит Любен с большим серебряным подносом.
– Тут сладости, фрукты. Холодная телятина, – как-то вбок глухо произносит он, водружая поднос на стол. – И вы, сударь, поешьте.
– Спросите у мадам де Санталь, можем ли мы спуститься в парк. Пожалуйста.
Он молча кивает.
Мария уже забыла про окно и волшебный зеленый ковер за ним, только во все глаза смотрит на изменившийся стол и собрание предметов на нем. Сам поднос отражает своими серебряными ребрами солнечный свет и раскидывает мелкие желтоватые пятнышки по темным шпалерам. Это уже само по себе выглядит замечательно, но и то, что возвышается на подносе, не менее аляписто и забавно. Мисочки, тарелочки, крышечки, ложечки. И содержимое у них заманчивое. Она такого никогда не видела. Разноцветные ломтики засахаренных фруктов, подсушенная вишня, кубики дыни. Под серебряной крышкой оказывается воздушное суфле. Пожалуй, за все мое пребывание в этой тюрьме я ни разу не смотрел на предложенные мне изыски с нескрываемым вожделением и мысленно не возносил хвалу тем, кто это сотворил. Мария, очарованная сахарным куполом суфле, тут же запускает в него руку, с хрустом разламывает, затем задумчиво извлекает липкие пальчики. Сердцевина оказывается творожной, с дроблеными зернышками орехов. Мария оглядывает перемазанные пальчики и слизывает сладкий творог. Я не в силах удержаться от смеха. Душу его в себе, закрываюсь рукой, но справиться не могу. Мария, скосив на меня лукавый глаз, продолжает медленно слизывать начинку. Мне следовало бы нахмуриться, сдвинуть брови, сыграть в строгого отца, но я, нарушив приличия и нормы, следую примеру своей маленькой дочери. Так же самозабвенно слизываю осколок ореха с указательного пальца. «Пляво, папа, пляво».
За этим занятием – варварским уничтожением злосчастного суфле, из которого мы наперебой вылавливали кусочки фруктов, – нас застает Анастази. Она так изумлена, что не может заговорить. Брови ползут вверх, губы приоткрываются, она шумно выдыхает.
– Когда с этим… закончите, спуститесь вниз. В парк, – быстро произносит она и ретируется.
Я оглядываю Марию и качаю головой. Мордашка перемазана, следы варварства повсюду – на переднике, на манжетах, даже в волосах. Видела бы нас сейчас Мадлен! Такого попустительства она бы мне не простила. Я всегда был снисходителен к девочке. Ее проказы меня больше веселили, чем вызывали раздражение. Да я и сам не раз принимал в них участие. Мадлен говорила, что я все еще ребенок. Что не сознаю своей роли отца. Отец должен служить примером. А если сам отец вот так неприхотливо, без участия ложки, поглощает сладкое блюдо, то у кого же малышу учиться хорошим манерам? Скорее всего, Мадлен была права. Я никогда не чувствовал себя взрослым, а уж отцовского долга и вовсе не сознавал. Да и что такое долг? В чем он состоит? Я знал только, что моя жена и дочь нуждаются во мне, в моей любви и защите. Я готов был сражаться за них со всем миром, только бы укрыть от невзгод. А что движет мной – долг или любовь, я не задавался вопросом.
Я смачиваю водой из графина салфетку и вытираю круглую раскрасневшуюся мордашку. Избавляюсь от улик и на темном сукне ее платьица. Кто же выбрал для маленького ребенка такую темную и жесткую ткань? Сукно из самых дешевых. Щедрая опекунша… Желает, чтобы дочь носила вечный траур по матери. Расплачивалась за грех. При мысли о Мадлен вновь подкатывает тоска. Нет, нельзя. Нельзя!
– А теперь гулять, – бодро говорю я, извлекая из-за стола слегка осоловевшую девочку.
Ей бы поспать. Может быть, у меня на руках?
Но Мария сразу забывает про сон.
Да и как ей уснуть, если перед ней как будто взвился занавес, открывая новый сверкающий мир. Там, где мы жили прежде, и там, где ее поселили сейчас, не было ни цветов, ни деревьев. Крыши почти смыкались над головой, дома слепо пялились друг на друга. Земля – под булыжной мостовой. Серое, одноцветное нагромождение. Ни единого зеленого мазка. Дерзкая травинка, что рискнет протиснуться меж гладких булыжников, будет немедленно стерта лошадиным копытом или каблуком. К епископскому дому, правда, примыкал крошечный садик. Но он, скорее, только так назывался. На самом деле это был крошечный кусочек земли с пожухлой травой и двумя старыми каштанами. Между ними порыжевшая от времени и непогоды скамья. Там отец Мартин часто принимал гостей, кто не желал быть услышанным и узнанным. Мадлен иногда спускалась туда, если духота под крышей становилась невыносимой, и брала с собой Марию, для которой расстилала на траве шерстяной плащ в заплатках. Но едва ли их пребывание там можно было назвать полноценной прогулкой. С трех сторон над этим кусочком зелени возвышались глухие стены: стена церкви Св. Стефана, стена епископского дома и стена монастыря бенедиктинцев. С четвертой стороны под высокой аркой пряталась дверь, ведущая в ризницу. Это скорее походило на высохший колодец, где дно устлано опавшей листвой. Слишком слабое утешение для тех, кто лишен солнца и воздуха.
Как истинное дитя города, Мария пугается открывшегося ей простора. Противится тому, чтобы я спустил ее с рук, цепляется за меня. Так пугающе ярко вокруг. На нее обрушился настоящий водопад света, надвинулись зеленые громады деревьев, гигантскими мячами запрыгали краски. И все это шевелится, двигается, колышется. Я снова ее утешаю.
– Чего ты испугалась? Здесь никого нет. Никаких чудовищ и драконов. Это всего лишь деревья. Они большие, но они не кусаются. Не бойся. Посмотри. А еще здесь цветы. Таких ты еще не видела.
Истинная правда.
Единственные цветы, какие ей прежде доводилось видеть, это пара жалких кустиков герани, которые Мадлен выращивала на подоконнике. Они не шли в рост, но в ответ на ее заботу время от времени выбрасывали красно-белые кулачки. А здесь настоящая вакханалия роз. Всех цветов и оттенков, от нежно-розовых до пурпурных. Герцогиня вправе гордиться своим садовником. Цветник великолепен. Розовые кусты высажены по цветам правильными геометрическими фигурами, которые, взаимодействуя, сливаются в единый рисунок, как громадная мозаика. Тщательно подстриженные, облагороженные кусты жимолости сияют в этом узоре как своеобразные островки. И между этими островками извиваются белые дорожки. С замершей девочкой на руках я не спеша прогуливаюсь от одного островка к другому. Она уже не прячется, а осторожно подглядывает. Почти точно так же, как делала это в комнате наверху. Любопытство, неутолимая страсть, вновь одерживает быструю и решительную победу. Мария упирается мне в грудь и требует свободы. Я не смею препятствовать. Напротив, поспешно повинуюсь.
Она делает несколько шагов по гравиевой дорожке. Мраморные осколки чуть слышно похрустывают. Малышка изумленно таращится – по-другому и не скажешь – на тугие темно-красные полураскрытые чашечки и таинственные бутоны. Они великолепны. Я испытываю почти гордость за то, что благодаря невольному содействию, пусть довольно печальному, одарил свою девочку таким восхитительным зрелищем. Это сама божественная воля в действии, сама красота, и какая в том разница, по чьему распоряжению эта красота вызвана к жизни.
Девочка трогает пальчиком бутон, он прохладный и бархатистый. С соседнего цветка шумно снимается шмель. Гудит брюзгливо и низко, делает несколько кругов над нашими головами. Мария испуганно отступает. Следит за мохнатым раздосадованным чудищем.
– Не бойся, – шепчу я ей, – он сейчас улетит.
– Стласный, – в ответ шепчет девочка.
Шмель все еще кружит, выписывая зигзаги и петли, выбирает более гостеприимный цветок и наконец грузно плюхается. Выбранная роза негодует на подобную бесцеремонность – покачивается. Мария даже на цыпочки привстает, дабы уловить перемещение жуткого существа. Когда мы идем по дорожке дальше, она все еще с опаской косится, но скоро забывает мохнатого незнакомца. Цветы меняют свои одежды, склоняются к ней. С визгом она прыгает через распростершуюся на дорожке тень. Это мы достигли первого зеленого островка. А дальше еще извивы и повороты. Простор для пряток и беготни.
Я невольно бросаю взгляд назад, на высокие окна замка. В них, ломаясь, отражается солнце, и оттого эти окна кажутся слепыми. Но это не так. Я чувствую взгляд. На нас смотрят. Кто? Любен, Анастази, любопытствующие слуги, а может быть, и сама герцогиня? Скрылась за одним из этих окон-соглядатаев. Белое лицо в узкой раме. Ровная линия век, высокомерный рот. Она позволяет своим игрушкам маленькие шалости. Это забавляет. Рот чуть кривится. Она отсыпала мне эти минуты от щедрот своих. Это маленькая ссуда, с которой мне придется выплачивать огромные проценты. Нет, сейчас не буду думать об этом. Придет еще время, часов и дней предостаточно. Сейчас только солнце, тень и моя дочь.