banner banner banner
Наша родина как она есть
Наша родина как она есть
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Наша родина как она есть

скачать книгу бесплатно


Потому что портрет хозяин сразу же отослал в неизвестные адреса и руки. Так и не видела его я никогда. А потом сам оделся попараднее, с перьями всякими да кружевами и куда-то свалил. Вернулся поздно. Ох, думаю, что завтра случится, какая напасть? И с утра слышу – расхаживает по всему дому, кровосос ненавистный, а походка такая очень довольненькая. Так, смекаю, значит, ждем кого-то. И страсть мне интересно, кто это будет. Извелась прямо, места себе не нахожу. Наконец, уже вечером стучат, и так, знаете, повелительно, важно: даже и не рукой, а палкой такой специальной. Двери, слышу, открылись, и хозяин залопотал что-то подобострастное. Спустя какое-то время ведут меня вниз.

Гляжу, а там – здрасте! – сидит на хозяйском месте какой-то сморчок-старичок в забавной шляпе, и хозяин мой перед ним извивается, не то слово. Кажись, сейчас под ноги к нему ляжет и станет просить, чтобы его потоптали хорошенько – дескать, ему от того будет одно удовольствие, больше, чем бабу погладить. Лебезничает – вот как это называется. А старичок внимания на его экивоки не обращает, а прихлебывает себе, знай, из большого кубка и помалкивает.

Меня увидел, знак сделал: подойди, мол. Ну и я так медленно, гордой павою, чтоб его в равновесности попридержать еще миг-другой, вплываю, значит, под самые свечи. И вижу, что старичок, конечно, тухлая флегма, но глазенки у него все одно разыгрались. Он даже хозяину моему ногой слегка поддал по заднице, чтоб тому тоже приятно стало. Ох, думаю, вот судьба моя зверская, но справедливая: за грехи мои от такого молодого да здорового достаюсь этому замухрышке морщинистому. Правда, как он встал, повеяло от него духом таким властным – видно, большая он был шишка, привык, чтобы под него все подкладывались. И я как тот дух уловила, тоже слегка подразмякла. Тем боле, что он мне показывает – подходи, мол, поближе. И наливает в свой бокал розового такого, с пузырями, да побольше, до самого верху, пена аж зашипела и наружу потекла. Ну, думаю, все одно пропадать, так, может, спьяну оно легче будет. И до самого донышка проглотила. И после всех волнений энтих да к тому ж на голодный живот меня, знамо дело, повело. Свечи, вижу, расплываются – жарко стало, и не хочу, а рука моя сама к воротничку тянется и его расстегивает. И проваливаюсь я затем в какое-то темное ведро. Потому что там дальше сталось, да как оно было, не спрашивайте. Не помню, не знаю. Очнулась только назавтра в своей комнате и слышу: хозяин опять победной походочкой дом меряет и песню напевает такую бодрую. Ну, ничего, думаю, отыграются тебе мои слезы, аспид окаянный!

И тут до меня, понимаете, дошло. Старик-то был точь-в-точь тот самый, что мне тогда, вместе с любовником да бородачом тем странным, во сне пригрезился. А я уж об этом думать забыла. Но вспомянула – и даже захолодела. Так, кумекаю, а бородач-то здесь при чем? Неужто и его мне теперь ждать-поджидать-узнавать-высматривать? Хотя ежели вместо старика, то я бы, может, и не отказалась. Любовничек-то мой красивый, понятно, испарился, в нетях пребывает, не захотел судьбу искушать. Или про старика разузнал и побаивался его боле, чем хозяина моего. Оно и понятно: когда тот во второй раз явился, разглядела я, что свита у него не маленькая, и все с топорами или с дубьем всяким, немудрено испугаться.

В общем, понемногу заскучала я. Старик-то, знамо дело, часто меня не баловал, не тот возраст. Надзор же за мной стал сильно крепче, даже на галерею теперь выпускали только вдвоем или втроем, и опять начали к ночи приходить, окна запирать, а потом даже раму приделали поперечную, так что и не высунуться стало. Смотрю я, значит, по-прежнему на башню эту великанскую разваленную, опостылела она мне дальше некуда, и лью слезы над тяжелой своей девичьей долей.

Но тут старик-то и удивил. Посетил меня как-то обычным колером, погладил по подбородку на прощание ласково, чуть не по-отечески. Я его раньше, чем через неделю, обратно не ждала, а он назавтра является – и к тому ж сам-друг, в компании то есть с каким-то еще подобострастником. Ох, думаю, бесстыдством тут пахнет. И не ошиблась. Но совсем не в том смысле, не думайте! Все-таки в ихней Италии живут сплошь умом косые али душой убогие – нет посреди них нормальных ну ни единого человечка! Вырожденцы, одно слово!

Так вот, сажает старик своего прихвостня за стол, зовет меня и заставляет туда повернуться, сюда, потом командует хозяину, и тот у меня опять-таки воротничок расстегивает, а потом и вовсе начинает кое-что сдергивать. Я от стыда чуть не умерла. А в это время в камине полено большое как развалится да полыхнет ярко, и вижу – сидит за столом тот самый бородач блажной, вперился в меня взглядом огневым, как давеча, и молчит. Ох, думаю, быть беде! Хозяин на меня почти все обратно набрасывает, а старик на бородача смотрит: мол, ничего себе!? А бородач упрямый, молчит и молчит. Старик, вестимое дело, сердится, но почему-то сдерживается. Хотя видно: здесь он главный, а бородача этого ему плюнуть, растереть и забыть. Даже как-то интересно стало, а кто он, бородач-то? Небоязный – это не в каждом мужике бывает, я вам скажу.

Тут хозяин со стариком машут: уходи, мол, не нужна больше. Разобиделась я, конечно. Но делать нечего – иду к себе, в тюремную светелку, лить, что называется, горькие слезы невинной жертвы. А они, видать, еще долго после этого закладывали. Доносится до меня: то песни поют, то орут друг на друга, то вирши читают торжественные, прям как молятся. У этого бородача, кстати, приятный такой басок оказался. Ну, постепенно угомонились они, и так мыслю, что хорошенько перебрали. Старик-то понятно: уже и годы знатнее знатного, а хозяин мой – с непривычки. Вообще, он и не пил совсем, а со стариком приходилось.

Слуги в этот раз меня запирать не стали – им иначе как через залу пройти было нельзя, а там гости, причем не какие-нибудь прощелыги, а важнее важного. Оттого все и случилось. Значит, тишина в доме стоит совершенная. А я уже почти сплю, но все-таки не сплю, потому как было у меня некое странное предчувствие. И вдруг слышу: кто-то под дверью скребется. Подождала я, дыхание затаила – нет, не почудилось. Тогда тихонько так засов отодвигаю, и на себя дверь тяну, чтоб как будто это она своею силой подается. А сама – нырк в постель.

И входит, конечно, бородач распаленный, как я и думала. Рисковая башка оказался, а сразу и не увидать. У небоязных это бывает, тех, которые не напоказ, а настоящие. Вот огляделся он по сторонам – окно-то я не прикрыла, жара стояла страшная, так что запутаться или оступиться было нельзя – и шасть ко мне. Придавил – чуть не задохнулась. Ох, и мускулист оказался, не чета моему молоденькому, тот-то в кости тонок, станом изящен, а этот прям богатырь какой-то. И мял он меня при этом, мял, как будто что-то ощупывал. И так повернет, и эдак, и здесь шлепнет, и там потрогает. Забылась я совсем, девки, занежилась – летаю, в общем, по небу и приземлиться никак мне не можно.

Вдруг опять стук, даже непонятно где: внутри, снаружи – и скрип какой-то. Герой мой даже в дверь не побежал, а шарк под кровать и затаился. Видать, думаю, не впервой ему. А сама смотрю краем глаза, что деется-то? И вижу: на полу крюк, а за крюком веревка, в окно уходит. Крюк цепляется за обеденный стол, скрипит, дрожит, веревка натягивается – значит, кто-то по ней лезет. Захолонуло тут сердце мое: не иначе милый мой малевала тоже рисков оказался, опостылело ему картины рисовать постыдные, соскучился он по своей любушке.

Так и есть. Спустя самое малое мгновение влезает он таким манером в окно, не говоря лишнего слова скидавает с себя камзол и прыгает на меня – аж постель прогнулась, я даже испугаться успела, а не придавило ли там бородача-то?

Ну вот, понимаете сами: и я, чего скрывать, уже разгорячена немного, и любезный мой, видать, весь поистосковался, – начали мы с ним производить известный шум. И так баловались, что разбудили нашего старичка. Или просто сам он проснулся: от возраста или по малой нужде захотелось, не знаю. Только вижу я, как сквозь дымку висячую за плечом точеным да гладким пылкого мазилы моего опять открывается дверь… И тут уж я от страха даже зажмурилась.

Нет бы этому дураку подхватить свою одежонку и в окно. Пока старик спохватился, пока бы меня ругал, его б и не догнал никто. А может, старик никакого скандала затевать и не стал бы – позор-то какой. Но этот идиёт – юрк – и тоже под кровать. Привычка у них такая бесовская. Одно слово, бестолковые они, итальянцы, хучь и греховодники знатные, но, знамо дело, дураки.

Старик-то, однако, может, и не полносильный уже был, но ищо не слепой. Потому идет он сразу к кровати, на меня не смотрит, и начинает посохом своим под лежаком шарить. А штука эта на палке, чтобы в дверь стучать по-важнецкому, была еще на конце больно вострая, долго не вытерпишь. И вытаскивает старик из-под кровати… бородача. Я про него уж забыла совсем – он, бедняжечка, там все это время лежал тихим ангелом. Небось боялся высунуться: думал, видать, что это старикашка со мной забавляется.

Вижу, плохо дело. Старик побелел, покраснел, потом опять побелел – то ли глазам своим не верит, то ли еще чего. Может, здесь все бы и обошлось, да тут миленок мой как-то неловко под кроватью повернулся, чем-то там зашуршал, или прищемил, не дай бог, себе какую часть нежную. Знатно хрястнуло – чай, не мышка пробежала. Старик, недолго думая, опять хвать жезлом под кровать – и выкарабкивается мой любезный на свет божий третьим номером. А уже, стыдно сказать, светло стало. И смотрят они все трое друг на друга по-остолопски, и не знают, как быть и кого первым казнить и каким именно способом. То есть, казнить их, вестимо, старик будет, не наоборот же, а им потому придется мучиться и угрызения совести терпеть.

Но при этом, что интересно, бородач с малевалой особенно между собой ненавистичают. И не проходит малого мгновения, как забывают обо мне, старике, костюмах своих адамовых, слегка под кроватью запыленных, и начинают страшенным образом ругаться. Старик даже, в свою очередь, обо мне позабыл, сел в кресло и слушает их внимательно. Особенно бородач напирал: все он моего ненаглядного обвинял в воровстве да соглядатайстве. Дескать, он у бородача подглядел что-то, а потом это самое и украл. Причем не вещи какой драгоценной его, мускулистого, получалось, лишили, а чего-то другого, эфирного и понятными словами неописуемого. И в мою сторону тоже руками тыкал, как будто я за него в каком суде свидетелем. А потом вдруг подскочил, сдернул с меня покрывало и ну поворачивать в разные стороны, а затем – хвать за подбородок, и опять: туда мое лицо, сюда, и причитает по-ихнему. После чего старику в ноги повалился и давай себя в грудь бить, а в моего милого пальцем помахивать. Но и тот не дурак: тоже в ноги, и тоже руки воздымает, а сам чуть не плачет. Пока они так ныли, я прикрылась немного, чтоб не раздражать никого. Ну и для приличия тож.

Кончили они причитать, значит. Ждут, что старик скажет. Вижу, ему больше всего хочется им руки-ноги поотрезать, да и еще кой-что для полной острастки. Но почему-то, хоть и власть ему дана, того делать не хочет. Или даже не может. Нет, все-таки не хочет. Недолго он думал. Цедит им сквозь зубы два слова в ответ: дескать, отработаете по полной программе. И мол, а сейчас поворачивайтесь, ребята ко мне задом, к окну передом. Те, нечего делать, повернулись. Тут он с размаху отвешивает каждому правой ногой по мягкому месту – они аж прогнулись, но молча, даже не охнули, – и командует: давайте, собирайте вещички. Их и упрашивать не нужно: шмяк-бряк, натянули на себя все с грехом пополам и шварк вниз по лестнице. А старик встает, одаряет меня взглядом таким длинным, усмехается нехорошо и выходит.

После этого, как говорится, фортуна моя пошла на полный закат. Под режим я попала совсем казарменный, старичок полномочный, видать, от меня напрочь отступился, хозяин вообще носа не казал. Дважды, правда, приказали сойти в залу, а там оба мои гостя ночные: и бородач, и красавчик – сидят с какими-то инструментами. Не одни, при каждом помощники мелкие: бегают вокруг, суетятся, подай-принеси делают. И никто из двоих главных этих ко мне даже близко не подошел. Только подмастерья меня опять туда-сюда поворачивали – посмотри вбок, повернись вкривь, то на доску сажают, то прямо на стуле поднимают, то к какой-то колоде прислоняться заставляют, шею сколь можно вытянуть и сидеть неподвижно дурой стоеросовой. Этого и пять минут не стерпеть, все болит – спина, плечи, а пуще всего самая шея моя белоснежная. Я уж думала, она у меня навсегда кривая останется.

Не поверите, самое неприятное было вовсе не боль эта. Главное – чувствовала я себя все время не человеком, и не бабой даже, а, что ли, камнем каким. Оба мои рисовальщика как сговорились: молчали и без остановки чиркали непонятно чего в своих бумагах. Глянут на меня мельком и опять зачиркают. Только взгляды ихние были тоже не человечьи совсем, а другие… Как объяснить-то? Вот, на живое – на девку, к примеру, или на жратву – так не смотрят. Что-то у них в глазах стояло нелюдское, ненашенское, чуть не потустороннее, колдовское, но не как у хозяина, а взаправду, без крови всякой. Мне даже предложи из них кто тогда – мол, давай, деваха, я счас с тобой в опочивальне попрыгаю – не было бы у меня охоты после взглядов таких. Или… Так все равно: не сказал никто и даже голоса не подал.

Два, да, кажется, было энтих, так сказать, сеанса. Я уж и не знала, как вести-то себя, но ничего, делала, что прикажут. А потом однажды вечером выводят меня из комнаты, сажают в карету и куда-то везут. Ну, думаю, все, пропала теперь моя девичья головушка окончательно. Позовут сейчас убивца жестокого, а он в темноте такой меня даже не разглядит и сразу же порешит. Но оказалось, хозяин – все-тки скареда известная, таких любить нельзя, но и бояться можно не особливо – продать меня решил. Только чтобы все было шито-крыто, сделал это в порту, и прямо на отплывающем корабле.

Дальше оно неинтересно. Точнехонько на следующий день корабль тот взяли на абордаж алжирские пираты, а тех, еще спустя неделю, – далматинские. А эти – только все и вся к себе перетащили, как своим чередом поняли, что надо уходить от погони, пока остальные суда арабские подгрести не успели. И давай деру, даже толком на добычу не взглянули. Обидно было. Так что вместо дворца бея какого алжирского оказалась я на невольничьем рынке в Рагузе, правда, в самом первом ряду.

Стою, плачу над своей тяжелой девичьей судьбой, и вдруг вижу: идут двое, одеты кое-как, лохматые, лопоухие, но довольные и хорошо уже пьяные. Песни орут – ни слова не понять. И меня как что-то ударит: такие дурни ведь, знамо дело, наши, домотканые. Бросилась я, сколько веревка позволяла, к ним в ноги и заорала по-родному: мол, ратуйте меня, добры молодцы.

Так и оказалось на мое счастье – пастухи из-под самой Трясиновки. Вот что потом выяснилось: был, оказывается, по всему краю повальный овечий мор. Потому в тот год шерсть высокую цену имела. Все овцы да бараны чуть не в одну ночь посходили с ума: сначала случались прям беспрерывно, до изнеможения, хуже людей, потом друг друга же вовсю бодали, а опосля вообще в пропасть прыгали. Окромя наших, горичанских – те покрывали маток по-обычному, и никуда, как обычно, бежать не желали, а паче того – с обрыва свергаться. Уберегли, значит, святые. Оттого и дурни-то наши в большом прибытке состояли. Такого ни до, ни опосля никогда не было, сами знаете. Так что выкупили они меня прямо на месте и домой повезли. Ну, на пути передрались, конечно, и дубьем друг друга хорошо покалечили, только это уж я в другой раз вспомяну. Да и чего вспоминать – дело обыкновенное, интереса жидкого.

Некультурные, я вам скажу, все-таки у нас люди, не то, что в Италии. Те все же тактичнее, нежнее наших будут, извилистее. Чего только со мной там не случилось, а вот без дубья обошлось. Есть у них даже на такой предмет слово специальное, я уже его вам излагала, только путаное оно какое-то, не всегда на язык дается. Видать, забыла, жалко. Ан нет, помню: кур…ту…азность! Тяжело нашему брату, бабоньки, без куртуазности этой, ох, тяжело.

13. Пани Руженка и зачатие горичанского капитализма

Увы, в те далекие и не вполне просвещенные годы даже самая чистая девушка – такая, как знакомая вам теперь пани Руженка, личность в горисландской истории вполне легендарная и отчасти героическая, – не могла рассчитывать на суженого, если исчезала из вида добропорядочных горичан хотя бы на три дня. Ей же, как мы знаем, было суждено провести вдали от родины много больше времени, и когда она вернулась в родные трясиновские предместья, оказалось, что родители ее уже померли. К счастью, также померли ее дядья, тетки, двоюродные братья и сестры, поэтому большой дом, в котором выросла наша пани, остался ей в личное и ничем не ограниченное владение.

Что делать с этим, было ей, впрочем, совсем непонятно, тем более что первые дни она сидела на крыльце ничего не делая и горько плакала: сначала по родителям, потом по дядьям с тетками, ну а затем, чуть переждав, сходив на речку, искупавшись, постирав и отдышавшись, и по всем двоюродным родственникам. Окончив же поминальный ритуал, Руженка задумалась не на шутку. Одной в доме было оставаться страшно, а в мужья к ней никто бы не пошел, даже за деньги, которых у нее к тому же не было. Это навело ее на мысль: а не открыть ли трактир? И вдобавок – даже постоялый двор? Так ведь и деньги заведутся, и людей вокруг прибавится. Не забудем, что обхождению с посетителями пани была отменно научена по ходу своего италийского анабасиса – и ей самой там не раз услужали, как должно, и другим в ее присутствии неоднократно делали самый что ни на есть европейский сервис. Хватило бы, впрочем, и одного раза, ибо была питомица отечественных дол и равнин несравненно приметлива и памятлива, так что по части надлежащего обслуживания клиентов с ней никто не мог сравниться на две, а то и на две с половиной сотни миль вокруг.

Сказано – сделано. Пани Руженка перестирала половики, перетряхнула перины, прогладила занавески и смазала двери. Входи, кто хочешь! Вспомнила хозяюшка все доставшиеся ей от покойной маменьки рецепты обжигалки, а от папеньки – прописи засолки овощей и маринования грибов. Маляр Егорий – уж и непонятно, как она его уговорила, – даже вывел на той стене дома, что выходила на улицу, надпись на позднесредневековом горичанском диалекте: «Тырактиръ Передорошное Счастыие». Прямо загляденье было, по свидетельству дошедших до нас источников. Но поначалу к пани никто не шел и тем более не ехал.

В самом деле: обжигалку умели делать все. Мариновать и солить – тоже. При этом горисландцы тогда еще обладали совершенно средневековым менталитетом и не подозревали, что одни и те же продукты в руках разных людей могут приобретать различные качества – например, одни могут стать менее вкусными, а другие еще менее вкусными. «Мой дом – моя столовая» – примерно так могли бы мы охарактеризовать гастрономо-психологическое состояние горичан той эпохи. Для того чтобы в сознании нашего народа произошел столь необходимый для прогресса прорыв в буржуазность, потребовалось упорство и тяжкий труд пани Руженки, настоящей дочери своего народа, а также счастливое стечение событий.

Как-то вечером совсем пригорюнившаяся из-за отсутствия посетителей и постояльцев пани была встревожена громким шумом. Выйдя на крыльцо с факелом в руках, она увидела, как из прилегающей к дому канавы пытается выбраться человек в странном длинном балахоне и при этом ругается на достаточно понятном языке. «Пся крев! – то и дело кричал человек, а потом падал обратно и прибавлял: Помилуй мене, Матка Бозка Ченстоховска!»

«Наверно, не немец, – подумала пани Руженка, – но все равно видно: мужчина положительный». – А чего ж ты канаву-то не заметил, рохля? – спросила она вслух, не сходя на всякий случай с крыльца.

– Так ночь же такая ясная, дура ты, баба, – учтиво отвечал незнакомец. – Факел-то свой потуши, мешаешь ты мне. Отблески от него одни.

Послушная Руженка тут же загасила выхваченную из очага головню.

– Ага! – восторженно вскричал незнакомец, оступился и снова свалился в канаву. Так пани Руженка поняла, что сегодня у нее наконец-то будет посетитель. И пошла в дом за веревкой, ибо давно известно, что мужчине нужен поводок, а то он всю жизнь может провести в канаве и даже этого не заметить. Незнакомец, надо отдать ему должное, особо не противился и разрешил извлечь себя из грязи, втащить в дом и вообще всячески обиходить.

– А знаешь ли ты, дура-баба, – поинтересовался облаченный в вещи покойного руженкиного папеньки гость примерно через час с половиною, греясь у печи и дуя на кружку с обжигалкой, – что там находится? – И тыкнул пальцем вверх, только осторожно, чтобы не расплескать.

– Известно что, – немного жеманно, но с глубоким чувством собственного достоинства ответила Руженка, – потолок. А над ним – второй этаж.

– Да нет, тупенькая, – прохожий отхлебнул обжигалки, – что там, на небе?

– Солнце, конечно, – после недолгого раздумья сказала Руженка.

– Так сейчас же, дура-баба, ночь, – ласково настаивал неизвестный.

– Тогда, вестимо, луна, – не сдавалась находчивая пани.

– А окромя луны, толстолобая ты моя? – почти перешел грань дозволенного постоялец.

– Окромя-то? – и Руженка начала играть одной из своих пышных кос. – Окромя-то?

– Звезды, дурочка, – не выдержал прохожий.

– А, конечно, звезды, – согласилась покладистая дочь нашего народа. – Кто ж того не знает – вестимо, звезды.

– Ну вот, – и постоялец еще раз отхлебнул из кружки, и в этот раз, уже совсем не стесняясь, крякнул от удовольствия, – ночь-то сегодня ясная, чистая, ни облачка. Я и загляделся, там было кое-что интересное, ну, тебе, дуре, не понять, начал считать в уме, потом опять проверять: в общем, так и сверзился в твою канаву.

– А что, – неожиданно поменял он тему разговора, – у вас в деревне все девки такие пышнотелые, или ты одна такая?

– Одна я, совсем одна, – вроде не вполне разобрала его вопрос находчивая пани.

Наутро трясиновцы с изумлением обнаружили, что на постоялом дворе у Руженки кто-то живет. Удивление их увеличилось, когда торжествующая пани выставила в окне доску, на которой углем было выведено (как и раньше, по-старогоричански): «Мяста заняты, но ищо ни все».

После чего хозяйка успешного трактира отправилась в церковь, а потом в церковную лавку. В первой она исповедовалась (неожиданно долго), а во второй купила перьев для письма и наилучшей бумаги серо-желтого цвета в небывало больших количествах. «Их ученость, – объяснила она оторопевшему служке, – желают поскорее и чтобы первейшего качества. Им потребно исчисления делать про небесные тела и звезды, ну, тебе, дурню, и меньшего не понять».

Больше всего горичан поразило, что Руженка совершенно не собиралась, как они выражались, захомутать пришельца и еще – что никуда не убирала дурацкую доску про никому не нужный трактир. Дальше – больше. Выглядеть прелестная пани стала заметно лучше, хотя, казалось бы, куда уж еще, и деньги у нее тоже появились. Видать, постоялец-то оказался честный, по крайней мере, расплачивался аккуратно.

Однако никакого бы развития все эти события не получили, не напейся как-то кузнец Игнат сверх обычного и не приползи он домой относительно рано, но уже совершенно вне себя. Жене же его в тот день словно попал в одно место какой-то толстый волос – обозвав мужа дураком и пьяницей, она категорически отказалась отпирать ему дверь, а в заключение весьма опрометчиво прокричала: «Хочешь спать – ложись третьим к этой… (тут последовала непереводимая идиома) и ее хахалю. Она и доску-то позорную так и не сняла, хоть и залучила уже одного приблудного! Так одного ей мало, видите ли!»

– А что, – довольно громко сказал уязвленный Игнат, – и пойду.

От чего жене потом было особенно обидно – у Игната в кармане завалялось несколько медяков, полученных в прошлом месяце за какую-то мелкую работу. Пропить заранее он их почему-то не смог, наверно, по причине жаркой погоды. И, упав прямо на пороге горницы почтенной пани, он первым делом выгреб горсть грязной мелочи и, даже не пытаясь подняться, прохрипел: «Давай обжигалки – на все!» Именно так он вел себя в те далекие годы, когда его несколько раз заносило по другую сторону гор, на осеннюю ярмарку.

Тут Игнат, по-видимому, от удара об пол, припомнил, какими словами называли Руженку и ее постояльца, а также совет своей же собственной супруги (по каковой причине ей потом было еще обиднее), после чего приподнялся и огляделся вокруг. К большому его удивлению, обстановка вокруг была совершенно невинная, почти идиллическая, что, как мы не можем с прискорбием не отметить, вполне соответствовало тогдашнему социально-экономическому состоянию нашей родины. Вкратце, экспозиция выглядела следующим образом: вооруженный очками и освещенный толстой свечой постоялец, заваленный грудами исписанных с обеих сторон листков, сидел в дальнем углу за щербатым столом, когда-то предназначавшимся для пошивочных работ. Он непрестанно что-то в своих записях сверял, перепроверял, быстро отмечал не успевшим засохнуть пером, тщательно раскладывал в разные стопки, потом опять смешивал, – и так до бесконечности. Пани же Руженка сидела совсем в другом углу и, пользуясь исходящим от очага светом, не менее внимательно штопала какую-то тряпку. То есть ни о каком притоне или тем более разврате[45 - И с тем и с другим Игнат тоже познакомился на вышеупомянутых ярмарках, а потому провести его по этой части было сложно.] не было и речи. Игнат от изумления даже икнул.

– Чего тебе, Игнатушка? – ласково спросила Руженка, приподнимаясь с лавки. – Обжигалочки, говоришь?

Отчего-то Игнат понял, что икать в ответ будет немного неуместно, поэтому сдержался и промолчал.

– Обжигалочки, – сама себе ответила пани и направилась к буфету. – А какой: можжевеловой, бузинной, крыжовенной, рябиновой, папоротниковой или заветной, с мухоморным замесом и полынным присылом? – подобно неведомой, но приятной музыке звучали для Игната слова пани. – У меня и послаще есть, – но ведь тебе, наверно, сладкое-то не по вкусу? – продолжала она.

Игнат, наконец, сумел издать какой-то звук.

– А? – Руженка повернулась к нему.

– Давай этого, заветную, – хрипло прошептал Игнат, – с мухомориной. Аль не отравишь? – на всякий случай испугался он.

– Что ты, что ты! – замахала руками Руженка, – вот и Микола ее тоже больше других заценяет, – она махнула рукой в сторону писавшего. Тот, не отрываясь от бумаг, кивнул.

– Ну ладно, – согласился Игнат, – давай на все. – Тут он вспомнил про медяки и, собрав все силы в кулак, присел на пол и подобрал рассыпавшуюся мелочь. – Во! – немного стыдясь, он вывалил эту скромную даже по тогдашним ценам кучку на полку комода.

– Благодарствуйте, – Руженка поклонилась ему, налила полный стакан и, поднося его, поклонилась опять. Если от такого обращения Игнат оторопел, то еще более оторопел он от вкуса обжигалки.

– Ох, хороша, – только и смог вымолвить кузнец, переводя дух.

– Еще б не хороша, – согласилась Руженка. – Батюшка мой, вечная ему память, такой был искусник и чародей. Чего только туда не подмешивал. А я с ним все, бывало, сижу, сторожу – от матушки-покойницы. Страсть она это дело не любила, выливала все, мешала туда всякую гадость, – пани вздохнула. – Отсталая была женщина, право слово, прости господи. Не понимала свово счастия, да что теперь горевать, не воротишь уж деньков былых-то.

На протяжении этого короткого мемуара Игнат продолжал хватать воздух, но все-таки отдышался и тут же понял, что ему теперь нужнее самого нужного.

– Водицы не дашь? – спросил кузнец немного подсевшим голосом.

– А как же, – сказала пани. – Стоимость запива входит в гонорарий за обжигалку, – и опять с поклоном поднесла Игнату ковш с холодной водой. Игнат пил долго и жадно, удивляясь неслыханному ранее слову гонорарий. – А это меня Мыкола обучил, – словно услышала его мысли Руженка. – Очень он в латыни сведущий и в других науках разных. По-нашему это будет «уплата», но гонорарий – это как-то красивше звучит, ведь правда?

Решивший ничему не удивляться Игнат кивнул и поставил ковш обратно на полку. Здесь надо заметить, что дома он обычно бросал опустошенную посуду на пол и иногда развлекался, пиная в зад подбиравшую ее жену.

– А-а, – и кузнец ожесточенно почесал зазудевшую вдруг грудь, – а-ах!

Руженка вопросительно посмотрела на него.

– Тебе еще надобно? – Игнат, не раздумывая, дернул подбородком. – А денег-то больше нет, вот ты и стесняешься попросить? Это в голову Игнату не приходило, но в голосе Руженки не было никакой угрозы или злобы, и он на всякий случай опять неопределенно повел подбородком туда-сюда. – Поскольку ты у нас впервой, – продолжала Руженка, – то тебе положена двойная порция по обычной цене, так сказать, за ординарный гонорарий. Только потом уже, будь добр, плати. И всем так скажи: в первый раз – порция двойная, ну а затем, пожалте, по-божески… Изо всей этой речи Игнат понял, что сейчас ему дадут еще, а потом – нет, не дадут. И снова кивнул.

Вторая порция забрала кузнеца не хуже первой. Игнат снова долго пил воду, которую ему, опять поклонившись, поднесла пани. Дальше в его мутной голове стали крутиться опасные мысли: «Дескать, а чего это она мне ищо не дает? Да плевал я на эти деньги! Да я ее сейчас скручу в кое-что и хахеля этого заодно переломаю», – тут по-прежнему строчивший пером в углу постоялец приподнялся и Игнат заметил, что он довольно крепок. Сам же доблестный горичанин в тот самый момент отчего-то сильно закачался. Но и это бы Игната не остановило – как будто останавливало раньше, да на той же ярмарке, где он не раз показывал этим прибрежным хлюпикам, где зимуют морские крабы и прочая мерзость, – только неожиданно и очень остро ему захотелось сходить на двор.

– А, облегчиться желаешь, – Руженка обратила внимание на то, что руки Игната тщетно пытаются справиться с перепоясывавшей его веревкой. – Попрошу все же выйти, а потом милости просим, – и они с постояльцем легко пронесли не сопротивлявшегося Игната через горницу, спустили с крыльца и оставили с внешней стороны забора, прямо у канавы. Ошалевший от происходящего Игнат невероятным усилием воли развязал-таки веревку и предался блаженству. Сразу же его живот, а потом и грудь охватила невероятная радость и теплота, поднимавшаяся изнутри и быстро заполнившая могучее тело кузнеца. Совсем потеряв голову, Игнат присел у забора и сладко-сладко вздохнул.

Печально было его пробуждение.

– Ах ты, мерзавец, ох ты, охальник! Все-то вокруг себя уделал, свинья этакая! К чужому забору прикурочился! Деньги где, дрянь такая, что тебе за ось в прошлом месяце дали? – перед Игнатом стояла жена и надрывалась на всю улицу. Знала ведь, окаянная, что благодаря состоянию, в котором он ноне пребывал, ей нечего опасаться – не поймать ее ему и не пристукнуть хорошенько промеж глаз чем-нибудь деревянным.

– Уйди, – простонал беспомощный Игнат.

– Уйди? Сам уйди, сволочь! Это не ты мне, это я тебе скажу: уйди. Ничего, Господь все видит, все слышит, припомнит он тебе мои слезы, аспид ты этакий, – продолжала надрываться Кузнецова благоверная.

– Уйди, дура, – безнадежно провыл Игнат, – Христом-Богом молю. И тут ему неожиданно явилась подмога.

– Вы, пани Игнатова, лучше бы помогли мужу до дома дойти. И еще попрошу вас почтеннейшее не кричать так громко под окнами: мой постоялец почивать изволят после тяжелых и наиважнейших штудиев, – в распахнутом окне виднелась пахнущая утром пани Руженка. Все б жена Игната могла стерпеть, но только не утренний малиновый сарафан, надетый на пани, и не неизвестное и оттого вдвойне оскорбительное слово «штудиев».

– Ах, он от шетудиев твоих отдыхает! И этот, небось, тоже их отпробовал! Сейчас он у меня зашелудивеет, охальник мерзотный! – разъяренно заверещала она и неосторожно приблизилась к Игнату на расстояние вытянутой руки. Хрясть! Рукав платья оторвался до предпоследней нитки. Достав второй рукой до подола и крепко уцепившись за рванувшуюся в ужасе жену, Игнат даже сумел встать.

– А ну, поди! – забившаяся в крупной дрожи кузнечиха пыталась укрыть голову руками. Игнат замахнулся.

– Вот и хорошо, вот и славненько, пан кузнец у нас настоящий герой! По-прежнему уверенно держа жену, Игнат медленно оборотился к окну. Пани Руженка продолжала сладко потягиваться. – Ты, Игнат, теперь уж иди, раз за тобой жена пришла, да и не открыты мы покамест. А коли еще захочешь заветной – приходи, как будет с чего гонорарий вносить. И другим тоже скажи – так, мол, и так, был в трактире у меня, всего испробовал.

Ох, как хотелось Игнатовой жене заорать: «Это же какой-такой заветной?! Это что ж ты мойму мужику при живой жене, стервь, предлагайте испробовать?!» – но страсть как боялась она тяжелого Игнатова кулака. И ступни Игнатовой тоже опасалась немало. Уж как чесалось Игнату вмазать по расплывшейся в утреннем воздухе физиономии своей благоверной, в полный взмах хотелось впечатать и ногой добавить для окончательного, так сказать, удовлетворения, но почему-то не получалось сделать это прямо перед лицом пани трактирщицы.

– Благодарствуйте, – сам себе удивляясь, сказал Игнат и даже попробовал, опираясь на жену, поклониться куда-то в сторону. Та взглянула на него с опаской. Игнат медленно, но уверенно поднялся и наконец выпрямился.

– Ну что, пойдем, что ли? – осторожно спросила жена.

– Идите, идите, – махнула рукой пани. – Мне тоже работать надо. Горница не чищена, сусеки не метены – ну, сами знаете. Доброго вам утречка.

После чего Игнат с женой двинулись домой. Со стороны могло показаться: рядовой случай – верная супруга ведет за собой полуживого мужа после затяжной попойки на соседском сеновале. Но нет: на глазах ничего не подозревавших поселян вершилась история. Впервые горичанский молодец возвращался домой не просто так, голый, босый и нетрезвый, а после посещения платной распивочной, вложив заработанные деньги в экономику родины и получив взамен положительные эмоции и нетленные ценности – материальные и духовные.

Это событие положило основание коммерческому дому пани Руженки, существующему и поныне. Игнат, проспавшись, поделился новостями с соседями, а его жена – с соседками. Последние, с присущей женщинам проницательностью, связали непонятное событие – то, что похмельный Игнат не стал бить подвернувшуюся ему жену – с какой-то колдовской приправой, которую Руженка подмешивает в питье.

– Конечно, – говорили они, – что, эта лиса себе враг? Не, хи-и-итрая… Этот серый у нее живет уже второй месяц, а она все ходит чистая – ну хоть бы один синяк или хотя бы малая ссадина. Аж странно. Не по-людски. И Игната она туда же – отравила, хотя если подумать, бабоньки, без синяков оно ведь тоже ничего.

Другие, несколько более отсталые дамы возражали данной философеме, упирая на народную горичанскую мудрость: «Не побьет – не зачнет», – но с ними многие не соглашались, ссылаясь на собственный опыт, ибо кое-кому удалось-таки в противоположность оной мудрости, зачать почти без членовредительства и даже неоднократно. В разгар дискуссии выяснилось, что Игнат и еще трое мужиков сговорились помогать друг другу в поле, да не просто так, а с выдумкой: они придут к нему корчевать, а Игнат чтоб чинил им за это инструмент. А ежели с урожая будут какие излишки, то условились продать их сообща либо в соседнюю деревню, либо даже за горы, а потом поделить поровну. Покуда бабы судачили об этом, подошла до редкости мягкая, прямо необычно беззлобная осень, кое-какие излишки действительно случились, деньги тоже удалось выручить согласно плану, после чего довольная четверка отправилась вовсе не домой, а прямиком к пани Руженке, где и погуляла на славу и до самого рассвета.

Наутро, растащив слабо сопротивляющихся мужей по полатям, злые донельзя женщины вооружились граблями и явились под руженкины окна. Та их уже ждала – и в том же самом малиновом сарафане.

– Вот что, милочки, – сказала она, открыв окно, на котором лежали четыре стопки монет. – Я себе, что положено, забрала, поскольку есть и пить мне тоже надо, чай, не богиня я – и в отхожее место хожу не менее вашего. И посуду раскуроченную тоже починить надобно, а то давеча ваши молодцы моими плошками прям до мелкого боя ужунглировались. Лишнего мне не нужно – получите, так и быть, обратно. Но только уговоримся: все это в последний раз. Я вашим мужикам не сторожиха. Сумеете у них деньги отобрать, пока они досюда не дошли – ваше счастье, а на нет и суда нет. Ежели они опять сюда заявятся, да все перепьют да перебьют, будут расплачиваться по полной. Сколь скажу, столь и отсчитаете, без спорщиков. Али не понятно вам что-нибудь?

Алчно поглядывая на разложенные стопки, жены нестройно пробормотали, что да, понятно.

– Ну и славненько, – медоголосо прозвенела колокольчиком пани и придвинула им деньги. Жены не заставили себя долго уговаривать. Торопясь и толкаясь, выворачивая глаза во все стороны, следя, чтобы чего не пропустить между пальцев и чтобы другая не захапала себе лишнего, они в мгновение ока распихали подаренные им медяки по передникам.

– Благодарствуйте таперича, – Руженка поклонилась им и начала закрывать ставни.

– И вы тоже благодарствуйте, – неожиданно для себя ответили жены и неуклюже поклонились Руженке в ответ.

Так в Горичании зародился капитализм.

14. Развитие горичанского капитализма