Читать книгу ПРОТОКОЛ ПАМЯТИ – ИСПОВЕДЬ СИСТЕМЫ (ИГОРЬ Михайлович Щербаков) онлайн бесплатно на Bookz
bannerbanner
ПРОТОКОЛ ПАМЯТИ – ИСПОВЕДЬ СИСТЕМЫ
ПРОТОКОЛ ПАМЯТИ – ИСПОВЕДЬ СИСТЕМЫ
Оценить:

5

Полная версия:

ПРОТОКОЛ ПАМЯТИ – ИСПОВЕДЬ СИСТЕМЫ

ИГОРЬ Щербаков

ПРОТОКОЛ ПАМЯТИ – ИСПОВЕДЬ СИСТЕМЫ

ГЛАВА ПЕРВАЯ


Пыль. Она въелась в кожу так глубоко, что, казалось, уже не отмоешь никогда. Последний кирпич пятого этажа, уложенный в слепящем июльском мареве, отдался в спине тупой, знакомой болью. Руки дрожали мелкой дрожью – не от страха, от истощения. Брат, Сергей, молча кивнул мне, когда мы спускались с лесов. Его лицо было таким же серым, как цементная пыль на наших гробах. Ни слова. Слова стоили сил, а их не было уже к обеду.


Дорога домой в его старой «девятке» прошла в тишине, нарушаемой только хрипом двигателя и стуком чего-то оторвавшегося в подвеске. Мы жили тогда у него, снимали комнату в частном доме на окраине. Жена его, Лена, с ребенком уехала к своим родителям на неделю. Пустота в доме была почти осязаемой.


Я ввалился в дом, скинул робу прямо в коридоре, она тяжело шлепнулась на пол, подняв облако той самой, вездесущей пыли. Закипел чайник. Мы с Серегой ели макароны с тушёнкой, и я чувствовал, как еда комом падает в пустой, уставший желудок. Мысли были только об одном: добраться до дивана и провалиться в небытие, где нет ни кирпичей, ни палящего солнца, ни прорабского крика.


В десять вечера мир рухнул. Зазвонил домашний телефон. Сергей, уже дремавший в кресле, вздрогнул. Я поднял трубку.


«Максим?» – голос матери, тонкий, просящий, пронзил меня насквозь. Она редко звонила так поздно.

«Мама, я. Что такое?»

«Сынок, тут человек один… очень просит. Телевизор у него сломался. Ему завтра в Москву, на вахту, а мать одна остаётся, старенькая. Без телевизора – совсем тоска. Умоляет, починить надо срочно».


Во мне что-то ёкнуло и оборвалось. Физическая усталость накрыла с головой, как тяжёлое одеяло.

«Мама, я не могу. Ты даже не представляешь, как я устал. Руки не поднимаются. Завтра в шесть на ногах быть надо».

«Максим, я знаю, милый. Но человек в отчаянии. Он говорит, только ты в районе такие старые телевизоры чинишь. Он за тобой заедет, отвезет, привезёт. Денег даст. Он уезжает, понимаешь? Мать одна…»


Она говорила тихо, но с той самой, знакомой с детства, несгибаемой интонацией. Интонацией, которая напоминала, что ты – «золотой», «рукастый», «не как все», и что помочь ближнему – не обсуждается. Это был код моей прежней, «доброй» жизни, жизни до того, как мир показал свои зубы. Жизни, где я верил в простую правду: сделал доброе дело – и на душе светло.


Я вздохнул. Вздох, который вышел из самых пяток.

«Ладно, мам. Дай адрес».


Сергей, услышав половинку разговора, поднял на меня глаза. В них не было ни удивления, ни злости. Была лишь усталая констатация: «Ну вот, опять».

«Телевизор?» – буркнул он.

«Ага. Где-то за Тихоновской, в сторону леса. Тридцать километров. Говорят, срочно, человек уезжает».

«Дурак», – беззлобно констатировал брат и потянулся за сигаретой. – «Кто этот человек?»

«Не знаю. Мама сказала, сосед её подруги как-то. Звонил ей, она дала мой номер. В общем, еду».


Я поплелся собирать инструмент. Старый паяльник, набор отвёрток, пару плат на замену – всё это умещалось в потрепанный черный кейс. Внезапно я почувствовал не просто усталость, а странное, щемящее беспокойство. Как будто что-то внутри пыталось крикнуть: «Не езди!». Но я заглушил этот голос. Усталостью. И той самой, до боли знакомой, душевной обязанностью быть хорошим. Быть тем самым «Максим», на которого можно положиться.


Через полчаса во двор зашёл мужчина. Его я запомнил навсегда. Высокий, костлявый, с впалыми щеками и быстрыми, бегающими глазами. Он представился Виктором. Пожал руку – костлявая, сухая ладонь. Улыбка была широкой, но до глаз не доходила. Глаза оставались холодными, оценивающими.

«Спасибо, что согласился, братан! – голос у него был громким, с какой-то фальшивой хрипотцой. – Совсем беда. Мать плачет. Я завтра в пять утра – на поезд. Выручи!»


Мы сели в его машину, такую же старую, как у Сергея, но внутри чистую, слишком чистую. Пахло освежителем и чем-то ещё, химическим. Мама, как выяснилось, тоже должна была поехать с нами – она знала дорогу, а Виктор, по его словам, в тех краях бывал редко. Она ждала нас на углу, маленькая, закутанная в платок, несмотря на тепло. Видя её, мое беспокойство немного утихло. С мамой – не страшно.


Поехали. Ночь за окном была темной, безлунной. Виктор болтал без умолку – о работе в Москве, о деньгах, о том, как тяжело бросать старую мать. Я слушал вполуха, клевал носом, уставшим телом чувствуя каждую кочку на просёлочной дороге. Где-то на полпути он неожиданно резко свернул на обочину.

«Травки тут целебной набрать надо, – бросил он, выходя из машины. – Матери для суставов».


Он скрылся в темноте у кромки леса, а через десять минут вернулся с охапкой какой-то невзрачной, темной травы. Без запаха. Бросил её в багажник, на мою сумку с инструментами. Мама тихо сказала: «Народные средства, они лучше всяких таблеток». Я промолчал.


Деревня оказалась действительно глухой. Пара покосившихся домов, тусклый свет в окнах. Дом, куда мы заехали, был чуть получше других. На крыльце нас встретила пожилая, испуганная женщина. Мать Виктора. Она засуетилась, начала ставить чай. Телевизор – старенький, ламповый «Рубин» – действительно не работал. Я включил паяльник в розетку, и в тишине комнаты его шипение показалось мне зловещим. Полчаса ковыряния – и нашёл проблему: обгоревший контакт. Починил. Изображение, рябое, заснеженное, заскакало на экране. Старушка просияла. Виктор хлопнул меня по плечу.

«Вот это мастер! Спасибо, братан! Без тебя – пропала бы мать со скуки. Давай, поехали, обмыть надо дело! Как же без обмывки? Снова сломается!»


Я снова ощутил ту самую, давящую усталость.

«Виктор, спасибо, не надо. Мне бы домой. Утром на работу, в шесть подъем».

«Да брось! На пять минут! В центр заедем, у меня там друг в ларьке. Водочки, закуски. Быстренько. Неудобно как-то, я же тебе ещё и денег не отдал!»


Он сунул мне в руку три хрустящие сотни. Для 2009 года за полчаса работы – деньги неплохие. Это меня немного смягчило. И снова – этот внутренний голос, давящийся усталостью и какой-то дурацкой вежливостью. Мама смотрела на меня, и в её взгляде читалось: «Человек благодарность проявляет, не отказывайся».

«Ладно, – сдался я. – Только быстро. Очень быстро».


Мы вышли, посадили маму в машину. Виктор сказал, что она устала, отвезем её сначала домой, а потом «заскочим» в центр. Мама, действительно, дремала на заднем сиденье. Я смотрел в окно, на проплывающие во тьме поля, и думал только о подушке.


Центр нашего райцентра в это время был пуст. Тускло горели фонари. Виктор свернул не к продуктовому ларьку, а на какую-то темную, неосвещенную улицу за автовокзалом.

«Здесь ближе», – бросил он.


И тут же, из-за угла гаражей, преградила дорогу мигалка. Не звука, только свет – синий, резкий, бьющий в глаза. Две темные фигуры вышли из машины без опознавательных знаков, но с таким неоспоримым «ментовским» видом, что сердце упало куда-то в сапоги.


«Документы», – сухо сказал первый, светя фонариком в лицо Виктору, а потом – мне. Второй, крупный, с каменным лицом, уже обходил машину. Виктор суетливо доставал права. Я сидел, не двигаясь, предчувствуя недоброе.


«Что везешь?» – спросил каменный, заглядывая в салон.

«Да так, ничего… Траву для матери собрал», – затараторил Виктор.

«Траву? Открой багажник».


Виктор вышел, щелкнул замком. Я видел, как луч фонаря выхватывает охапку той самой темной травы. И тут же из-под неё – полицейский достаёт плоскую, аккуратную коробку, обернутую в черный целлофан. Коробку, которой там точно не было, когда я клал свой кейс. Я это знал точно.


«Иди сюда», – сказали мне. Голос был ровный, без эмоций. Меня вытащили из машины, развернули лицом к капоту. Холодный металл впился в щеку. Руки заломили за спину, не больно, но бесповоротно. Я видел, как второй достаёт из той коробки аккуратную пластиковую упаковку с белым порошком. Мое сознание отказывалось понимать.


«Что это?» – спросил каменный, тыча упаковкой мне в лицо.

«Я… я не знаю. Это не моё. Я телевизор приехал чинить…»

«Молчать! Контрольная закупка, понял? – его голос стал тише, но от этого только страшнее. – Всё чисто. Всё по понятиям. Вот твоя трава. А вот – то, что ты нам продал. Деньги при тебе?»

ГЛАВА ВТОРАЯ


Виктор стоял в стороне, опустив голову. На него никто не смотрел. Я, ошеломленный, машинально потянулся к карману, где лежали те самые триста рублей. Каменный вытащил их, сверкнул перед моими глазами.

«Контрольные. Всё схвачено. Молодец, операцию провёл».


Только тут до меня стало доходить. Доходить с леденящей, парализующей ясностью. Подстава. Чистейшей воды подстава. Этого Виктора… он не клиент. Он – «наводчик». Или того хуже. А я – «покупатель». Лох. Рыба. Тот самый «добрый дурачок», которого так удобно подставить.


«Это не моё! – вырвалось у меня, голос сорвался на крик. – Вы что?! Я ничего не продавал! Это он! Он мне за ремонт дал! Спросите у моей матери! Она в машине!»


Мама, разбуженная шумом, вышла из машины. Она была бледной как полотно. «Что случилось? Сыночек, что такое?»

«Мама, скажи им! Я же телевизор чинил! Этот человек, Виктор, он мне за работу деньги дал!»


Мама закивала, залепетала что-то про сломанный телевизор и доброе сердце сына. Каменный посмотрел на неё с таким скучающим видом, будто она говорила на незнакомом языке.

«Гражданка, отойдите. Не мешайте работе оперативной группы. Ваш сын задержан за сбыт наркотических веществ. Всё зафиксировано. Есть деньги сбытчика, есть вещдок. Всё чисто».


Они не стали меня обыскивать больше. Не стали ничего искать в доме у старушки. Не стали допрашивать Виктора. Всё было «чисто». Как по учебнику. Меня затолкали на заднее сиденье их машины. Перед тем как захлопнуть дверь, я увидел лицо Виктора. Он смотрел прямо на меня. И в его холодных, бегающих глазах не было ни страха, ни стыда. Было спокойное, деловое удовлетворение. Работа сделана. Рыба поймана. Он медленно, почти небрежно, помахал мне рукой. Прощальный жест.


Всё дальнейшее было похоже на дурной, кошмарный сон, из которого не можешь проснуться. Допрос в отделе. Мой голос, хриплый, срывающийся на крик. Их голоса – спокойные, циничные. Мне тыкали в лицо распечаткой – якобы показания «свидетеля» Виктора, о том, как он у меня «купил порошок для больной матери». Потом показания изменились – «для себя». Была какая-то явка с повинной, которую я якобы написал, но я её в глаза не видел. Мои слова о ремонте телевизора, о матери, о трехстах рублях – всё это летело в корзину. Меня как будто не слышали. Я был уже не человеком, а делом. Единицей в отчетности. Папкой с надписью «Сбыт».


Они говорили о Лене. О том, что у неё ребёнок. Не напрямую угрожали. Просто констатировали: «Женщина молодая, жизнь сложная. Мало ли что может случиться, если она будет за тебя волноваться… если начнёт куда-то ходить, что-то доказывать…» Имя «Виктор» произносилось с каким-то особым уважением. «Человек с чистой репутацией. Помогает нам. Неудобно его беспокоить по таким пустякам».


Я понял. Это была система. Чёрная, липкая, всеобъемлющая. Виктор был её мелким винтиком, которому дали задание «подогнать» кого-нибудь. А я подвернулся. Удобный, глупый, «душевный» лох с чистой биографией. Идеальная кандидатура. И против этой системы, против этой подставы, сшитой белыми нитками, но железными руками, у меня не было никаких шансов.


Адвокат, назначенный по бесплатной «потолковой» линии, только вздыхал: «Максим, признавайся по-хорошему. Судья любит чистосердечные. Дадут условно. Будешь бодаться – посадят по полной». Но я не мог признаться в том, чего не делал. Я писал жалобы. Кучу жалоб. В прокуратуру, в УВД, даже в какую-то комиссию по правам человека. Все они возвращались с сухими резолюциями: «Оснований для отмены нет. Доказательства собраны в соответствии с УПК».


Суд был быстрым и безликим. Как конвейер. Свидетель – Виктор – не явился («выбыл в неизвестном направлении»). Протоколы, вещдок, «контрольные» деньги. Мои слова – голос в пустоте. Приговор: 4 года колонии общего режима. За сбыт в особо крупном размере. Особо крупный – эта коробочка из багажника.


Когда меня уводили из зала, мама кричала. Кричала так, как кричат только матери, у которых на глазах убивают ребёнка. Ее голос, полный абсолютного, животного отчаяния, преследовал меня потом долгие годы. А я шёл, и во мне не было уже ни усталости, ни страха. Был только вакуум. Черная, беззвездная пустота. И одно слово, случающееся в висках: «За что?»


Отказная. Это слово вошло в кабинете следователя тяжелым, удушающим запахом дешевого табака и отчаяния. Стены, выкрашенные в грязно-зелёный цвет, казалось, впитывали крики и шепоты всех, кто здесь побывал. А я сидел на стуле с шатающейся ножкой и смотрел в лицо женщины в форме прокурора. Её звали… пусть будет Ирина Сергеевна. У неё были усталые, умные глаза и тонкие, плотно сжатые губы. Она перебирала моё дело, листы шуршали, как сухие листья.


«Обвинение вам понятно, Максим?» – спросила она без предисловий.

«Не понятно. Я ничего не продавал. Меня подставили. Я телевизор чинил».

Она вздохнула, отложила папку. Взгляд её стал не прокурорским, а почти человеческим. Но в этой человечности была бездна усталости от системы, частью которой она была.

«Ваши показания… они противоречат материалам дела. Есть вещдок. Есть деньги сбытчика. Есть показания свидетеля. Виктор Петров. Он дал подробные показания».


Я закусил губу до крови. От этой фамилии, от этого имени в её устах, всё внутри закипало.

«Он – свидетель? Он – тот, кто всё подстроил! Он эту дрянь в багажник подбросил! Он же мне деньги за работу дал!»

«Деньги, – повторила она медленно, – которые были использованы как контрольные в ходе оперативного эксперимента. Они зафиксированы. Их серийные номера совпадают. Это железно, Максим. Это не опровергнуть».


Я почувствовал, как земля уходит из-под ног. Опять. Все эти слова – «эксперимент», «зафиксировано», «железно». Они строили вокруг меня клетку из казенных терминов, и я бился в ней, как муха в стекле.

«А что… что моя мать? Её показания?»

ГЛАВА ТРЕТЬЯ


Ирина Сергеевна отвела глаза. Это было красноречивее любых слов. Показания старой женщины, видевшей только сломанный телевизор и благодарного сына, не стоили ровным счетом ничего в деле о «сбыте».

«Максим, – она понизила голос, почти до шёпота. – Я вижу, что вы не из этого… круга. Вы не похожи на распространителя. Но дело сформировано. Оно – закончено. Оно – красивое».


Она сделала ударение на слове «красивое». И в этом слове была вся горечь и цинизм системы. Красивое дело – это когда все бумажки на месте, когда протоколы не пересекаются, когда есть «сбытчик», «вещдок» и «свидетель». И неважно, что сбытчик – это электрик с натруженными руками, что вещдок появился из ниоткуда, а свидетель – подонок, выполняющий чей-то заказ. Дело – красивое. Его можно положить на стол начальству. По нему можно отчитаться об «успешной работе». Его не вернут на доследование.


«Что мне делать?» – выдавил я из себя, и голос мой прозвучал как скрип ржавой двери.

Она помолчала, глядя куда-то мимо меня, в ту самую грязно-зеленую стену. Потом сказала, чётко, разделяя слова, будто диктуя официальную справку, но с подтекстом, который я уловил только сердцем:

«Вы можете написать отказ от дачи показаний. По статье 51 Конституции. Вы имеете на это полное право. Пока идёт следствие, пока не передано в суд… это ваше право».


Я не сразу понял. Мой мозг, отупел от бессонных ночей и страха, медленно переваривал информацию. Отказ. Молчание. Не участвовать в этом фарсе.

«А… а что будет?»

«Будет сложнее для следствия, – сказала она, и в уголке ее глаза мелькнула какая-то искорка. Не надежды. Скорее, профессиональной досады на коллег. – Но не для вас. Для вас – это единственный способ не наговорить лишнего. Не запутаться в их… в их схемах».


Потом она сделала то, чего я не ожидал. Она взяла стакан с водой, допила, поставила его на стол с глухим стуком. И сказала, глядя прямо на меня, и её голос вдруг стал жестким, металлическим:

«Знаете, мне позвонили из того отдела. Где вас «вели». Мне сказали: «Ирина Сергеевна, зачем вы к нам лезете? Человек не подготовленный. Надо было его сначала обработать, а потом к вам вести». Вот так».


Она произнесла это абсолютно ровно, без эмоций. Но эти слова ударили меня сильнее любого обвинения. «Человек не подготовленный. Надо было обработать.»


Это была та самая, неприкрытая правда системы. Я был «не подготовлен» – то есть не знал, как вести себя на допросе, не знал «правил игры». Меня не успели «обработать» – запугать, сломать, заставить подписать нужные бумаги до того, как я попаду к формально объективному прокурору. Они ошиблись. Просчитались. И теперь эта женщина, изнутри машины, показывала мне щель в ее броне. Маленькую. Очень маленькую.


«Пишите отказ, Максим, – повторила она, уже обычным, усталым тоном. – На каждом допросе. Требуйте адвоката. Не своего, того, которого вам дадут – он от них же, но формальности соблюсти надо. И пишите. Пишите жалобы. Кидайте их в каждую щель. Они не помогут. Но их будет много. Это создаёт… неудобства».


Я вышел из её кабинета с одной мыслью: «Обработать». Как вещь. Как мясо. Как бесчувственный объект. Я был для них не человеком, а сырьем, которое надо было правильно «обработать», чтобы получилось «красивое дело». И то, что я избежал этой «обработки», было чистой случайностью. Чьей-то ошибкой.


С этого дня я стал «отказником». На каждом допросе, когда следователь в дешевом костюме начинал свои заклинания про «чистосердечное» и «смягчающие обстоятельства», я односложно бросал: «Статья 51. Отказываюсь от дачи показаний. Протоколируйте». Сначала они злились. Один, молодой, с прыщавым лицом, даже стукнул кулаком по столу: «Думаешь, умнее всех? Сгниешь тут!» Потом привыкли. Стали относиться как к неодушевленному препятствию – с раздраженным безразличием.


А я писал. Как она сказала. В каждую щель. Мои жалобы были криками в бетонный колодец. Но я писал их с маниакальным упорством, выводя буквы в камере на коленке, на обрывках бумаги, которые выменивал на пайку хлеба. Я описывал всё. Цвет травы. Запах в машине Виктора. Выражение его глаз при прощании. Слова «контрольная закупка». Угрозы насчет Лены. Фразу про «неподготовленного человека». Я ничего не выдумывал. Я просто излагал правду. Ту самую, некрасивую, нескладную, пахнущую макаронами и страхом правду.


Ответы приходили стандартные. «Оснований не усматривается». «Доказательства собраны законно». Иногда – громоздкие отписки, в которых цитировались статьи УПК, доказывающие, что чёрное – это белое, а подстава – это образцовая оперативная работа.


Но я заметил одну вещь. Чем больше было этих жалоб, тем нервнее становились на суде. Судья, немолодая женщина с лицом, как у засохшего яблока, раздраженно листала том с моими «писаниями». Прокурор, тот самый, что вел дело, требовал «не принимать во внимание заявления, не относящиеся к делу». Мои жалобы создавали «неудобства». Они запятнали «красивое» дело. Они напоминали, что где-то там, под глянцем протоколов, есть живой человек, который кричит, что его подставили.


Это не помогло избежать приговора. Четыре года. Колония общего режима. Когда его огласили, мама закричала так, что у меня кровь остановилась в жилах. А я стоял и смотрел в затылок уходящего из зала Виктора Петрова. Он даже не обернулся. Его работа была завершена. Он получил свою мзду – может, снятие каких-то своих проблем, может, просто деньги. А я получил свой срок. За телевизор. За триста рублей. За свою «неподготовленность» и душевную глупость.


Дальше был этап. Автозак, воняющий потом, страхом и антисептиком. Рёв двигателя, уносящего тебя из прежней жизни. И стук колёс, отбивающий тот самый вопрос, от которого сходишь с ума: «ЗА ЧТО?»


Но в этой чёрной полосе была одна тонкая, едва видимая нить. Та женщина-прокурор. Ирина Сергеевна. Она не спасла меня. Она не могла. Но она дала оружие. Не надежду – оружие. Оружие молчания. Оружие бумажного бунта. И она сказала правду вслух. Ту правду, которую они боялись произнести: «Человек не подготовленный. Надо было обработать».


Эта фраза стала моим талисманом. Моим доказательством того, что я не сошёл с ума. Что я прав. Система призналась в своем преступлении. Случайно. Оговорилась. И это признание было зафиксировано. В моей памяти. В моих бесконечных жалобах. Оно не отменило приговор, но отменило во мне чувство вины. Я был не виноват. Я был – «необработанным сырьем». И за это меня сожрала машина.


И вот автозак везет меня в неизвестность. К новым стенам, новым законам, новой, звериной жизни. Впереди – зона. И я даже не знаю, что там страшнее: сами вертухаи и блатные, или та же самая, знакомая уже, продажная система, только в тюремных погонах.


Но я теперь знал одно: я буду писать. И молчать. Одновременно. Буду писать свою правду, даже если её будут читать только крысы в тюремном архиве. И буду молчать, когда будут требовать лживых признаний. Потому что меня «не обработали». И это – моя маленькая, горькая победа.


Раскаяние. В тюрьме это слово звучало на каждом углу. «Раскайся – и будет тебе легче», – говорил капеллан, редкий гость в их зоне, человек с мягкими руками и пустыми глазами. «Признай вину – получи условно-досрочное», – наставлял начальник отряда, перебирая бумаги на столе. Даже некоторые «авторитеты» из старожилов, глядя на него, молодого и замкнутого, бросали сквозь зубы: «Чиркнешь, что виноват, – жить станешь проще, мужик. Гордость тут сожрут с потрохами».


Но Максим не каялся. Не потому что был горд. Гордость – это для тех, у кого есть выбор. У него выбора не было. Каяться – значило признать ложь правдой. Значило предать самого себя, того самого «Максим», который поехал ночью чинить телевизор. Значило дать им, им, последнее, чего они хотели: его душу. Нет. Он молчал. Отказ от показаний был его щитом, а не раскаянность – последним клочком родной земли под ногами, который он отказывался топтать.


И всё же раскаяние пришло. Неожиданно. Не в молитве, не на допросе, а в самый обычный, промозглый вечер, когда он дежурил по бараку, протирая сырой тряпкой линолеум, давно утративший цвет.


Он думал о матери. Не абстрактно, а очень конкретно. Вспомнил, как в десять лет разбил соседское окно мячом. Мать, вместо того чтобы отлупить его, молча взяла свою старую сумочку, пошла к соседям, извинилась и выплатила им за стекло из денег, отложенных на зимние сапоги. А потом сказала ему, уже дома, без крика: «За всё в жизни надо платить, сынок. И за ошибки – в первую очередь. Главное – не прятаться. Ответить». В ее глазах тогда не было злости. Была усталая, бесконечная печаль. И стыд. Не его стыд. Ее собственный. Стыд за то, что ее сын поступил нечестно.


И тут, водя тряпкой по грязному полу брадзонии, Максим вдруг понял. Огромная, тяжёлая волна накрыла его с головой, заставив прислониться к стене.


Он раскаивался.


Но не в том «сбыте», которого не было. Он каялся в другом.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ


Он раскаивался в своей доверчивости. В той самой, детской, дурацкой вере, что все люди руководствуются такими же простыми понятиями, как он и его мать. Что если ты делаешь добро, то оно к тебе вернётся. Он презирал теперь того наивного дурака, который сел в машину к незнакомцу поздно вечером, потому что «мать просила» и «человеку надо». Он ненавидел его за эту слабость, за эту «душевность», которая оказалась просто глупостью, дыркой в броне, в которую так легко воткнули нож.


Он раскаивался в своей молчаливой гордыне. Да, он не признавал вины. Но разве не гордыней было верить, что его правда, его крик «я невиновен!» что-то изменит в этой гигантской, равнодушной машине? Он метался, как букашка в банке, и думал, что его буйство что-то значит. А оно не значило ровным счетом ничего. Он сжёг в этой бесплодной злости годы, которые мог бы потратить… на что? Он не знал. Но чувство, что он бился головой о стену не только из принципа, но и из глупого, юношеского максимализма, – теперь жгло его изнутри.


Самое же страшное раскаяние приходило ночами. Оно было связано с Леной. С её голосом в телефонной трубке на последнем, очень коротком свидании: «Макс, держись. Мы ждём». Он каялся в том, что впустил её в эту свою катастрофу. Что связал свою жизнь с чистым, хрупким человеком, а потом приволок за собой в эту грязь, в этот позор. Что ее теперь называют «женой зэка». Что ее сын (не его, от первого брака, но он уже считал его своим) растёт с клеймом. Он украл у них нормальную жизнь. Своей глупостью. Своей неспособностью увидеть подвох. Он принёс в их дом не любовь и защиту, а тень тюремной решётки и шепотков соседей. Это раскаяние было самым горьким. Оно не давало спать. Он видел во сне её глаза – усталые, но твёрдые, – и просыпался с ощущением, что задохнулся.

bannerbanner