
Полная версия:
Воспоминания. О светлом и печальном, веселом и грустном, просто о жизни
Заговорились и я не спросил у мамы, в чем заключалась привилегия колхозников на спасении моста. Заплатили ли мужикам за ударный и опасный труд, тоже не упомянула. Может, просто мама не то слово использовала для описания такого важного для села события.
О ловкости папы Александра Павловича
А о ловкости папы я и сам мог убедиться уже после войны, когда он ходил, прихрамывая на кривую левую ногу, но преображался на реке. Шел сплав и папа меня подзуживал:
– Ты можешь на одном бревне плавать?
– Не.
– А чего не научился?
– Боюсь утонуть.
– А ты научись, и не утонешь.
– А как научиться?
– Вот смотри, плывут бревна или на берегу лежат. Ты выбирай не толстое – его трудно удержать, чтобы не крутилось. И не тонкое, чтобы выдержало. Выбирай среднее. Ноги ставишь так, будто ты бревно ступнями обхватываешь. При этом одна нога должна стоять немного впереди, другая – сзади – для устойчивости. Понял? А теперь смотри.
Папа прицеливается к плывущему кряжу, резко втыкает в дно багор и перемахивает на нем на бревно, которое под его тяжестью немного погружается, раскачивается. Два-три балансировочных движения папы и бревно успокаивается. Я иду вровень с ним по мокрому берегу, подначиваю:
– А ты рассказывал, что можешь сидеть и лежать на бревне.
– Не хочется штаны мочить – бревно мокрое.
– Наверно, плавать разучился.
Смотрю: папа садится на бревно и победно смеется. В два толчка багром он прибивает бревно к берегу, перепрыгивает на берег. В появившемся азарте я прошу у папы багор, чтобы попробовать свои силы. Он качает головой – багор для меня тяжеловат. Советует подождать лета, когда вода будет потеплее, а речка помельче. Забота о нашем здоровье и безопасности у него всегда была на первом месте. Скажу только, что я первым среди ровесников научился переплывать речку на одном бревне. Мне было тогда лет тринадцать. Борис был, конечно, ловчее, сильнее и отчаяннее меня в этом возрасте.
Валентин силой и ловкостью не отличался. У него я перенимал навыки рыбной ловли, различать полезные и поганые грибы, запоминать места, где они растут. Фаина меня методично учила, как собирать землянику, чернику, бруснику, чтобы не мять их и не засорять листочками.
Глава III: Война
Ужасное черное слово. Мне было 4 года, когда началась война. Из самых ранних картин мне приходит на память, иногда навязчиво, как самый первый образ чего-то мрачного, трагического, безнадежного. Лето на севере короткое, мокрое, холодное, незаметно переходящее в еще более холодную и унылую осень. А тут и вовсе выпал снег так рано, что мы не успели выкопать картошку на своей полосе. И мы всей семьей, кроме мамы, занятой на скотном колхозном дворе, бродим по неглубокому, но противному мокрому снегу, перемешанному с землей, копаем картошку, запасаемся на долгую холодную зиму. Все семьи на своих полосках заняты тем же. Первый неестественно белый снег вперемешку с черными комьями земли – два противоположных цвета – это и не поле, и не снег, а какая-то мертвечина. По этому странному пространству серыми тенями уныло бродят, копаются невеселые люди. Когда кто-то новый появляется в поле, ему кричат: не слышно ли чего нового о войне? Это слово «война» тоже, видимо, звучало для меня тогда новинкой, если задело мое воображение. Потом и оно станет привычным.
Не врезались почему-то в память четырехлетнего мальчишки проводы мужиков и парней в армию под истерику и вопли женщин. Деревня дала три или четыре десятка солдат для пекла первых боев. Но помню, как уже во второй половине войны вся деревня сбегалась к дому, в который пришла похоронка. Женщины бегали, не зная, как помочь тем, кого настигла беда. Каждая похоронка вгоняла деревню в оцепенение. Кто следующий получит страшную бумажку?
Наш отец, как и большинство трактористов области, в первые два года оставался на брони. Хлеб, картошка и даже сено нужны были армии, и трактористы здесь нужны были не меньше, чем в армии. Во второй год, когда Украина, Кубань и многие центральные области были заняты немцами, выращивание хлеба стало основной задачей не только южной Сибири, Поволжья, Казахстана, но и европейского Севера. Эти два года наша семья еще не испытывала лишений, как позднее. Папе платили зерном и мы не так голодали. Даже на зиму 1943 года у нас с едой было лучше, чем в других семьях. Трактористам и раньше в деревнях завидовали, а в первые годы войны тем более. У нас в доме оказалось несколько мешков гороха – часть папиного заработка. Горох в тот год хорошо уродился. А поскольку он шел по другим ведомостям государственных расходов, то им и оплачивали труд местных трактористов. Государству требовалось в первую очередь сдать рожь, ячмень, овес. Мы высушили на печи горох и ссыпали в мешки. К нам чаще стали забегать друзья Валентина и Бориса, мои сверстники, чтобы поесть горошку, твердого, как камень.
Во вторую военную зиму папу направляли в Архангельск на разгрузку английских и американских судов, привозивших военную технику.
Проводы папы Александра Павловича на войну
В зиму с 1942 на 1943 год папе велели готовить замену из числа женщин. Мужчин уже не осталось. Кто годился в армию, того забирали с 17 лет. Кто не мог служить в строевых частях, тех оставляли на трудовую повинность в основном на лесозаготовках. Эти, с повинностью, уходили из жизни быстро – непосильный труд на лесоповале, плохая кормежка и болезни делали свое черное дело.
Папа взял прицепщицей местную бойкую женщину Александру и учил ее устройству трактора, уходу за ним, регулировке, вождению на пахоте. Папе сказали: поднимешь зябь на последнем поле – и выезжай в военкомат.
Я помню этот сентябрьский день 1943 года. Последним полем папы было Заречное, то, которое от деревни отделяла наша река Вель. Оно прекрасно просматривалось из окон нашего дома. Мы наблюдали, как папин трактор, начав от леса, с дальнего от нас края, проходит справа налево и обратно, увеличивает черную полосу пахоты и сокращает желтую целинную часть поля, упирающуюся в берег реки. Прогон за прогоном папа приближался к нам. Равномерный рокот трактора все слышнее. Это приближение нас не радовало. Оно сокращало время нашего общения с папой. Валя с Борей столкнули с берега лодку, взяли меня с собой, и мы поплыли через реку к папе. Уже вчетвером вернулись домой.
Потом мы мылись в бане. Папа очень любил мыть нас, когда мы были маленькими, иногда перебарщивал с жаром и мы старались вырваться из его рук. Благо баня стояла на берегу и летом мы выскакивали, чтобы охладиться в реке. Зимой Боря иногда выскакивал и бросался в снег. Я этого боялся. Не думаю, что на этот раз мы особо вырывались от папы. Погода стояла уже холодная, но без снега. Дома я прилег на печь, ожидая общего ужина за самоваром. И заснул. А проснулся только утром. Страшно обиделся, что меня вечером не разбудили. Поздно вечером папа и мама на дрогах уехали в МТС, где собрались все трактористы, остававшиеся на брони.
Жизнь во время войны
Для нас настало наиболее трудное время. Зерна, полученного папой, хватило на первую зиму и то не на всю. Оно пошло не только на еду, но и на обмен за обувь, одежду. Валя, Боря и Фаня быстро вырастали из старой одежды и обуви. Кое-что из незаношенного доставалось мне. Холодными зимами я с нетерпением ждал братьев из школы, чтобы надеть их валенки и фуфайку на часок. Фане тоже нужно было свое, девчачье. У колхозников не было денег, а в сельпо не продавалось никакой одежды, ни обуви. Шел натуральный обмен. Вещи носили по деревням далеко не от хорошей жизни эвакуированные из Ленинграда и других городов. В деревне их по привычке называли переселенцами, которых за десять лет до того привозили на север после раскулачивания. Эвакуированным давали в сельпо небольшие пайки. Деревенские завидовали им – все-таки гарантированный хлеб. А те считали счастливцами деревенских жителей, что они жили в собственных домах, имели огороды и кое-какой скот.
Со времени коллективизации каждая деревня – была колхозом. Сомневаюсь, чтобы в Архангельской области хотя бы один колхоз в те годы оказался зажиточным. Если в чем-то и была между ними разница, то война всех подравняла. Каждая работа в колхозе нормировалась в трудоднях. Чтобы заработать один трудодень, требовалось вспахать, проборонить, сжать определенное число соток (одна сотка = 10 м на 10м). На жатве на один трудодень нужно было сжать серпом или навязать за косилкой нужное число снопов. Любая работа оценивалась в трудоднях. Кузнец чинил колеса для телег и плуги за трудодни, за эти же палочки плотники ладили дровни, старики топили овины и сушили зерно, подростки работали на лошадях по вывозке навоза, на бороньбе полей.
Все в один голос жаловались, как много надо вложить сил на каждой такой работе, чтобы заработать один трудодень. Кто занимался нормированием, я не знаю до сих пор. Едва ли такое право предоставляли самим колхозам. Впрочем, у тогдашнего трудодня, как у нынешнего рубля, есть одно и то же свойство – способность к обесцениванию, девальвации. Все зависит от соотношения всего количества трудодней, выработанных всем колхозом, с общим объемом оставшегося для распределения зерна. А его все военные, да и первые послевоенные годы катастрофически не хватало.
Валя и Боря во всю зарабатывали трудодни: на лошадях боронили пашню, возили навоз на поля, снопы с полей, траву на силос, осенью погоняли лошадей на молотилке, зимой возили сено из копен на скотный двор, крутили веялки. Хорошей работой считалась переборка картошки, овощей – можно было что-то перехватить на еду. Осенью колхоз рассчитывался прежде всего с государством. Его налоги и всевозможные обложения заставляли вывозить на государственные пункты львиную долю ржи, пшеницы, ячменя, овса, а также льноволокна, сена, картофеля, капусты, моркови, красной свеклы. Осенью же начинались пропагандистские кампании добровольного патриотического самообложения в пользу Красной Армии. Потом засыпалось зерно на семена, в страховой фонд. Только после этого оставшееся зерно делили на все количество заработанных колхозниками трудодней. И получалось по полтора-два, а то и полкилограмма зерна на один трудодень. Вот и весь расчет. Таково было жалованье колхозника.
Думаю, что власти в этой разблюдовке исходили прежде всего из того, чтобы оставить колхозникам только то, чтобы не было массового мору. И не из человеколюбия, а из расчета, чтобы и в предстоящие год-два люди могли выжить и худо-бедно обрабатывать поля, восполнять поголовье скота.
Голод
Ловлю себя на том, что не смогу в один присест описать даже частично то, что пережили мы во время войны и в первые годы после нее. Тяжело писать о таком. Как от физической усталости хочется периодически отдохнуть, так и от неприятных воспоминаний мозг сам по себе требует эмоционального отвлечения.
В своем жизнеописании мне хотелось бы ограничиться только значимыми вехами, понимая всю относительность маленьких забот и побед перед годами уже прожитой жизни. Но что-то подсказывает, что пока есть возможность, не стоит переходить на въевшийся в мою многолетнюю практику телеграфный стиль. Жизнь состоит из мелочей. О них нельзя забывать, они создают атмосферу и конкретность того, что хочется сказать будущим моим читателям.
Та полоса моего детства, которая пришлась на войну, у меня прочно слилась с чувством голода. С постоянными мыслями о еде. О ней мы думали всегда. Еда была соломинкой, за которую цеплялась наша хрупкая ненадежная жизнь. Не поешь ты завтра, послезавтра и жизнь оборвется, как обрывалась жизнь знакомых нам людей, которые испытывали еще большую нужду, чем мы. Это сытые и благополучные сценаристы и режиссеры придумали чисто киношный ход для изображения голода. Их герои грезят в голодный момент о неких особых яствах. Мы думали о другом.. Когда на второй, третий, четвертый день ждешь чего-нибудь, чтобы успокоить желудок, не упасть в обморок, то вспоминаешь не о яствах, а о последней ржаной шаньге, о почти сладком турнепсе, который удалось стянуть на овощехранилище, о летнем щавеле, который рос прямо под ногами, правда, летом, а не нынешней белой как саван зимой, покрывшей снегом все жившее, зеленевшее.
Самый большой голод приходил к концу зимы, когда запасы кончались, а до лета казалась целая вечность. Старики любили говорить: дожить бы до лета, а там трава прокормит. Вообще-то трава кормила скот, а он давал нам жизнь. Слава богу, у нас была Манька, корова-кормилица, не давшая умереть ни одному из нашей семьи. Выглядела она неласково: костистая, черная с белым пятном на шеей, с небольшими острыми рогами и тяжелым взглядом. Летом моей обязанностью было пригонять Маньку домой с окраины деревни, куда пастух пригонял стадо вечером. Почему коровы сами не шли в собственные дворы и до ночи могли поглощать траву, до сих пор понять не могу. У нас на углу двора всегда стояла длинная вица (прут без сучьев и листьев) и я с ней шел за Манькой. Вица помогала мне держать приличную дистанцию от ее острых рогов. Кстати, Манька никогда и никого не боднула, и почему у меня был страх перед ее рогами, непонятно. Тем более, что все мы ее боготворили, относились с благоговеньем. Не боюсь употребить это слово из церковного высокого слога. Сейчас слово «харизма» применяют к место и не к месту. Я бы оставил его только для нашей Маньки. Большего благоговенья в нашей семье не было ни к кому, кроме Маньки. Она кормила нас еще два или три года после войны, а однажды пришла с поскотины с распоротым боком. От рога другой коровы, от острого сука или от чего-то другого погибла Манька.
Она своим прекрасным жирным молоком спасла нам жизнь. На севере молоко заменяет и витамины, и минеральные элементы, и все остальное, что необходимо человеку, обделенному природой. Самым суровым временем для нас было полтора-два месяца зимой, когда корова переставала давать молоко до своего нового отела. Мы начинали болеть. Не случайно, видимо, всякие уколы и прививки в деревне делали в основном зимой, когда эпидемии совпадали с перебоями в молоке. Без коровы оставались те семьи, в которых не было взрослых ребят или стариков и некому был заготовить сена на зиму.
В деревне была примета: если у семьи нет коровы, покойника не миновать. В этих семьях чаще умирали дети и старики.
Шаньги
Запал мне в памяти один день военной поры. Мама, Фаня и я сидим у окна и до рези в глазах вглядываемся в окно. И основное, и вставленное на зиму окна уже оттаяли от изморози и мы можем просматривать всю нашу речку, покрытую льдом и ровным снегом, до ее поворота. А там, у поворота, крутой противоположный берег, переходящий в сосновый лес. Из этого леса и должны выкататься санки, на которых Валя и Боря привезут с мельницы мешок муки. Река вот-вот вскроется, уже чернеют на перекатах черные полыньи, лесная дорога со дня на день потонет в воде и тогда мельница две-три недели будет недоступна. А колхоз только что выдал по немного зерна. Все съехались на мельницу, которая в нескольких километрах стояла на лесной крутой речке. Скопилась очередь. Ребята еще вчера должны быть дома с мукой, а мы все не можем их дождаться. Мама налила в блюдо молока, приставила к блюду ложки. Вот приедут ребята, мы насыплем в молоко муку и лучшей еды не придумаешь. Кстати, испокон и до конца войны в наших деревнях никогда не пили молоко кружками. Его хлебали ложкой, понемногу.
Но их все нет. Иногда приезжают с мельницы другие деревенские. Кричим им через окно, где наши? Они отвечают: ждут на мельнице своей очереди. И торопятся к своим, которые тоже ждут долгожданную муку.
Наконец, скатываются к реке Валя и Боря. Тут мы замираем: не провалились бы под лед: одна полынья уже близка к переезду. Кончились страхи и у нас пир – едим молоко с мукой. Это блюдо называлось тогда дежней.
На всю жизнь запомнились ржаные шаньги. Хлеб караваями пекли очень редко. На них шло много муки, а ее весной и летом каждой семье выдавали по сто-двести граммов на едока в день. Мама с вечера заводила тесто, рано утром пекла на сковородке тоненькие шаньги, смазывала их маслом и делила на каждого. Не помню теперь, как проходила эта дележка. Наверно учитывалась работа братьев и то, что им требовалось больше еды. Я знал только, что просыпаясь позже других, я найду у подушки на полотенце свои несколько шанежек. Был соблазн съесть их сразу, но я знал, что тогда до вечера придется терпеть без еды. Обычно растягивали поглощение своих порций. Чего я точно не помню, так это ссор из-за еды. Ни единого случая не запало в памяти, чтобы я был обижен несправедливостью по поводу еды или дележки ее. Не помню ни единого слова обиды и ни от братьев, ни от сестры, ни в каком их возрасте по поводу какой-то возможной несправедливости. Или этой несправедливости не было, или она случалась, но позднее уже не казалась существенной.
Ягоды и грыбы севера
Север страшен своей природной скудостью. Весной природа вообще ничего не дает для прокорма. Летом появляются ягоды. Но земляника и черника – не продукты, а лакомства. Если нет хлеба, ими не наешься. Да и не много наберешь земляники. За черникой Фаня брала меня на болота. Там ее много. Дня два можно питаться нашей семье ведром черной ягоды, принесенной с болота. Мы ее ели с молоком, тушили в печи для пирогов. Тонкий ржаной сочень подгибается с краев в виде рифленой сковородки и заполняется толченой картошкой, поливается сверху тонким слоем размякшей в печи черники. Пытались сушить чернику также на зиму, но для этого ее требовалось слишком много. Успевали все съедать летом.
Осенью поспевала брусника. Той можно было набрать целую бочку. На сбор брусники Валя и Боря ездили на лошадях далеко в лес. Взрослые знали очень ягодные места. Бруснику очищали от мусора и парили в глиняных латках в большой печи. Ягода давала очень кислый сок. Эта кислота и спасала ягоды до весны. Брусника, да квашеная капуста, по видимому, были единственным источником витаминов на зиму. Клюкву собирали на болотах на зиму больше из медицинских соображений, лечились ею от простуды. Она сбивает температуру, помогает пропотеть, избавиться от шлаков в организме. Морошки на наших болотах было мало. Из других ягод черемуха была для баловства ребятишек. Старушки набирали на зиму рябину. Ее кистями развешивали на веревках на повети. Мороз делал ее сладкой при замораживании. Рябина была незаменимой при угарах. В холодное зимнее время жарко натопленные печки нередко несли в избу угарный газ, от которого страшно болела и кружилась голова, ослабевало все тело. Рябина помогает выйти из такого состояния.
Грибы шли в пище после хлеба и картошки. Летние колосовики и ранние осенние грибы служили для супа и сушки на зиму. Как ни странно, но даже в тяжелые голодные годы в наших деревнях к грибам относились с особой разборчивостью. Из ранних ели только подберезовики, подосиновики и белые. Не признавали сыроежек, желтых козлаков. Уже после войны приехавшие из южных областей люди показали, что можно собирать и есть опят, лисичек. Мы жили в общем-то теми, которые можно солить на зиму бочками. Это сырые грузди и волнушки. Последние росли на ближних пожнях и открытых полянках, грузди – только в темных еловых лесах. Найдя грибное место, можно было за полчаса набрать пестерь (своеобразный ранец, сплетенный из бересты, который имел лыковые же лямки, чтобы носить на спине) или пару больших корзин. Но это было дело рук взрослых. Поздней осенью, иногда на конях, Боря и Валя ездили в дальние еловые леса за груздями. Нагружались, сколько могли увезти. Соленые хрустящие грибы зимой особенно хорошо шли с овсяными блинами, если была мука.
Фаня меня с ранних лет начала водить по ягоды и ранние грибы. Ей обязан я знанием ближнего леса вокруг деревни, умением разбираться в грибах, собирать ягоды.
Рыба из Вели и колхозные поля
Еще был один источник пополнения продуктов – рыба. Речка Вель, протекавшая под нашими окнами, в то время хранила в себе немало соблазнительной рыбы. Тут главным моим учителем был Валя, заядлый рыбак. У Бориса не хватало терпенья часами просиживать на берегу. Я обычно ходил по берегу за Валей, таскал чайник снебольшим количеством воды, в которую запускал пойманную рыбешку. В зависимости от сезонов и полноты воды в речке, Валя ориентировался то на один вид рыбы, то на другой. Для ловли щук даже он был еще маловат, но ельцы, сороги, голавли, подъязки, окуни и, конечно, царский хариус были всегда желанной добычей. Сам я тоже имел маленькую удочку, таская пескарей, ершей и самую мелкую рыбешку Вели – меевок. Если день бывал удачным, мама наутро пекла не шаньги, а рыбные пироги. Заеденье.
По берегу обычно ходили босиком, закатав штаны, мерзли от береговых ключей, обжигавших ноги, насквозь промокали даже от мелкого дождя, ежились от ветра, но охота была сильнее неволи, и возвращаясь домой, хвастали уловом и отогревались на печи. Благо ту топили и зимой, и летом.
Подкармливали летом и поля. Мы бегали на розовые полосы, засеянные клевером, срывали и жевали розовые мягкие цветы-шишечки. На гороховые посевы начинали лазить еще до того, как стручки наполнятся белыми горошинами. И так до осени, пока горох не свезут на молотилку.
На овощных полях, тянувшихся параллельно речке, можно было, применив ловкость и хитрость, достать морковку, красную свеклу, репу, брюкву, а поздней осенью и капусту.
Все поля, естественно, охраняли сторожа – дряхлые старики, но набить карманы, на той же речке помыть и съесть добычу, было не трудно. Важно не попадаться с добычей в деревне. Это уже считалось воровством, преступлением перед государством.
Семья Елизаветкиных
Что значила война для нашей деревни, для ее людей, приведу пример семьи Елизаветкиных. Поскольку в деревне было множество однофамильцев, то я буду называть их по прозвищам семей. Нас называли Макаровы, соседей справа – Яколевчевы, соседей слева – Гашковы. Так вот через дом от нас жила семья Елизаветкиных. По имени ли хозяйки семьи Елизаветы или по иному совпадению получено это прозвище, но в деревне об этом никто и не задумывался.
Елизавета была постарше нашей мамы, муж ее рано умер, а на руках у нее осталось пятеро детей. Старший сын Иван по возрасту попал на войну. Был там ранен и снова воевал, стал офицером, а после войны женился и жил в других краях. Второй сын Слава был взят в армию в последний год войны, на фронт не успел. Третий сын Валя после четвертого класса работал в колхозе. Четвертому – Володе в начале войны было 8 лет после нее —12. Рос он худеньким, малорослым, какие долго ходят в подростах. Была у Елизаветы еще белокурая девочка Люся моего возраста. Она умерла шести лет. Я пришел с моей мамой на нее посмотреть и впервые осознал, что умирают не только старики. Я тоже могу умереть, как она. Мне очень не хотелось лежать в гробу таким же желтым и неподвижным.
Зимой, когда корова перестала доить, Елизавета, работавшая дояркой, набрала фляжку молока и под фартуком хотела вынести со двора. Заведующая фермой, наша же деревенская баба и даже елизаветина подруга детства, застукала ее и доложила председателю. Тот составил надлежащую бумагу. Елизавету судили и посадили на 8 лет. Служивший в то время в армии сын Слава пытался застрелиться, искалечил себе горло, потерял речь, долго лечился, потом работал пастухом в колхозе. Едва исполнилось 16 лет третьему сыну Вале, тот подался в фабрично-заводское училище и до конца жизни остался в Мурманске. В деревню приезжал раз или два. Володька помыкался с немым Славой, потом мы, мальчишки, проводили его, когда он уезжал к старшему брату. Там он прожил недолго, вернулся и уже женатым человеком говорил в минуты откровенности, что для него нет ничего лучше родной деревни. Умер рано от рака. Первая жертва среди моих однокашников. Его мать Елизавета вернулась из лагеря, полностью оттрубив срок, и доживала век в деревне.
Бабский генерал Тетерин
Запомнилось полновластие местных начальничков. Когда война началась, в деревню прислали из одного далекого сельсовета небольшого, шустрого мужика с землистым злым лицом по фамилии Тетерин. Никогда не смотрел людям в глаза, говорил только приказным тоном. Он вселился в дом, который был куплен в деревне нашим дядей Гришей до того, как в 1934 году его арестовали. Это был добротный дом с редкой особенностью: из малой комнаты в просторный мезонин вела винтовая деревянная лестница. Наша семья присматривала за домом. Тетерин вселился, никого не спросив.
Мама рассказывала, что пришла к Тетерину, сказала, что он поселился в дом ее брата и надо бы как-то платить за вселение. Тетерин ответил, что его прислали и он должен где-то жить, а об оплате никто ничего ему не говорил.
Так и жил он или, по словам старух, зверствовал в деревне. Ругал, грозил и требовал. Других разговоров у него не было. Немало слез пролили женщины после разборок председателя. Прихватив лучшую колхозную корову, Тетерин вернулся в свой сельсовет через год после войны. Земля слухами полнится, и вскоре после отъезда Тетерина в Филимоновке узнали о дальнейшей судьбе ненавистного им человека. Уведенная им корова первой же весной утонула в болоте. Дом сгорел, жена умерла, сын, страдавший падучей (эпилепсией), тронулся умом. Наши старухи называли это божеской карой. Справедливы они или нет – не знаю.

