
Полная версия:
Упражнения
Софи Шолль призналась тогда Эльзе, что всегда была уверена: если ее поймают за распространением листовок или за выведением краской слова «Свобода!» на мюнхенских стенах, это будет стоить ей жизни. После первого ночного допроса она вернулась в камеру, тихая и спокойная. Когда ей предложили дать признание в том, что ошибалась в своих взглядах на национал-социализм, она отказалась. Ошибались, заявила она, те, кто ее арестовал. Но узнав, что Кристоф Пробст также оказался в застенках, она пала духом. У него было трое маленьких детей. Потом она вновь взяла себя в руки, обретя опору в религиозной вере и убежденности в правоте их дела. Она убедила себя, что вторжение сил союзников не за горами – и тогда война закончится в считаные недели. Она осталась убеждена в том, что национал-социализм – это зло, и считала, что если Гансу, ее брату, суждено умереть, то и она тоже умрет. На заседаниях «народного суда» она сохраняла спокойствие. После вынесения приговора ее перевели в Штадельхаймскую тюрьму, куда также отправили ее брата и Пробста. Перед казнью Шоллям позволили повидаться с родителями.
Все, что Джейн услышала во время этого и других интервью, должно было оформиться в легенду. «Белая роза» стала хрестоматийным материалом школьных учебников истории, сюжетом плохих стихотворений, темой сентиментальных рассуждений о святом долге, драматических кинолент и назидательных детских книжек, а также бесконечных научных штудий и лавины докторских диссертаций. История «Белой розы» стала преданием, в котором послевоенная Германия нуждалась как в основополагающем нарративе нового федеративного государства. Она стала сверкающим мифом, настолько удачно освоенным и с энтузиазмом подхваченным официозной пропагандой, что в последующие годы она должна была неминуемо провоцировать цинические усмешки или того хуже. А разве Ганс Шолль не был когда-то звеньевым в гитлерюгенде? А разве ваш обожаемый музыковед профессор Пробст не был антисемитом и разве влияние этих его настроений не просматривается в тексте второй листовки, где содержится вот такая любопытная оговорка: «вне зависимости от того, какую позицию мы занимаем в еврейском вопросе»? Многие немецкие левые осуждали Губера, традиционного консерватора, за то, что он, как и нацисты, был «антибольшевиком». Другие не могли понять, чем эти молодые христиане отличаются от прочих. Только военная мощь Соединенных Штатов и Советской России могла разгромить нацизм.
Но Джейн была убеждена, что для всякого, кто прочитает историю сопротивления одиночек, сражавшихся, покуда страна лежала в руинах, а половина населения голодала, и каждый немец только начал пробуждаться от ночного кошмара, в который все немцы, или почти все, внесли свою лепту, станет вдохновляющим откровением, началом покаяния. И она оказалась в нужное время в нужном месте, готовая написать и опубликовать первый подробный рассказ об этом сопротивлении.
В течение недели она поговорила с десятком людей, в той или иной мере имевших отношение к интересующей ее организации. Ей повезло получить получасовую аудиенцию с Фальком Гарнаком, который в то время случайно оказался в Мюнхене. В прежние годы он был директором Национального театра в Веймаре. Он был связан с многочисленными и разобщенными группами немецкого Сопротивления. Именно он в свое время договорился о встрече Ганса Шолля с берлинской группой противников режима. Но так вышло, что обговоренная заранее дата встречи оказалась днем казни Ганса. Разные источники рассказали Джейн о знаменитом официальном мероприятии, состоявшемся в Мюнхенском университете, когда перед собранием студентов, среди которых были и ветераны войны – инвалиды, выступил один из руководителей национал-социалистической партии гауляйтер Пауль Гизлер. В соответствии со своей линией пассивного сопротивления Шолли уклонились от участия в этой встрече. В напыщенной и язвительной речи Гизлер призвал немецких студенток беременеть ради фатерлянда. В этом, провозгласил он, заключается их патриотический долг. А женщин, кто «недостаточно привлекателен, чтобы найти себе партнера», он пообещал познакомить со своими адъютантами. Студенты встретили его речь громким улюлюканьем, топотом ног и свистом и покинули аудиторию – это было неслыханное выражение протеста против партии. Как выяснилось, «Белая роза» отнюдь не была такой уж одинокой. Джейн встретилась с Катариной Шюддекопф, а потом коротко пересеклась и с Гизелой Шертлинг, подружкой Ганса Шолля – так Джейн максимально сблизилась с ядром группы. Катарина показала ей фотографии Шоллей, Графа и Пробста. И Шюддекопф, и Шертлинг – обе отсидели в тюрьме за политическое инакомыслие.
Теперь у Джейн набралось достаточно фактического материала о шести главных активистах движения, включая профессора Губера. Вечером накануне ее двух последних интервью она написала первый абзац будущей статьи для «Хорайзона». Наутро она снова отправилась в Швабинг, на этот раз чтобы встретиться со старшекурсником факультета права Мюнхенского университета Генрихом Эберхардтом. Это благодаря его энтузиазму стены мюнхенских домов были покрыты надписями «Долой Гитлера!» и «Свобода!», и это он отправился в Штутгарт и другие города Германии, где распространял четвертую, пятую и шестую листовки. Несколькими годами ранее, когда служил во Франции, он был ранен в ногу крупнокалиберной пулей, признан «годным к нестроевой» и получил длинный отпуск для продолжения учебы. В группе он познакомился с разными людьми, но так и не стал полноценным членом движения. Он был знаком с Лео Самбергером, одним из молодых юристов, с ужасом и стыдом наблюдавших за ходом процесса над Шоллями и Пробстом. Джейн сочла, что с ним будет интересно побеседовать.
Как всегда пунктуальная, Джейн приехала на встречу ровно в десять. Комната Генриха на первом этаже общежития, что показалось ей необычным, была просторная, со вкусом обставленная и хорошо освещенная благодаря застекленной двери, что вела в садик. Когда он ее поприветствовал, Джейн слегка вздрогнула, узнав его. У нее возникло ощущение, будто все ее прошлые знакомства были всего лишь подготовкой к этой встрече. Иначе говоря, это ощущение несколько исказило и обмануло уже сложившиеся у нее суждения. Высокий молодой парень с тихим голосом и легкой хромотой, который пожал ей руку и жестом пригласил присесть на стул, был словно двойник Шолля, Пробста, Шморелла и Графа, вместе взятых. Подобно им всем, он держал в руке трубку, но сейчас незажженную. Она отметила в нем энергичность и привлекательность Ганса, открытый честный взгляд Кристофа, изящество Алекса и мечтательное глубокомыслие Вилли – вкупе с зачесанной назад, как у него, гривой темных волос. Джейн сделала мгновенный вывод: Генрих был олицетворением «Белой розы». Даже в тот волнующий момент она отдавала себе отчет в том, что находится в странном, возможно, полубредовом состоянии, но ей было все равно. Она была очарована им. У нее немного тряслись руки, когда она присела на стул и вытащила из сумки записную книжку. Важным тоном, за которым, подумала она, скрывалась его добродушная ирония, он похвалил ее блестящий немецкий. А когда он встал со стула и пересек комнату, чтобы сварить ей чашку своего жуткого кофе, она заметила на его письменном столе открытые книги по правоведению и фотоснимок в рамке – как она предположила, его родителей. И ни малейшего признака подруги. Она взяла кофе, изо всех сил стараясь держать ее так, чтобы чашка не дребезжала о блюдце. Она терпеливо отвечала на его вежливые вопросы о ее путешествии из Англии, об обстановке в Париже и в Лондоне, о карточках на питание. Она из всех сил старалась произвести на него хорошее впечатление.
После обмена учтивыми репликами Джейн аккуратно вывела разговор к теме суда. Что узнал Генрих от своего друга Самбергера? Теперь, когда их беседа плавно перетекла к сопротивлению, Генриха больше заинтересовало обсуждение других групп, с которыми контактировала «Белая роза». Сам он был родом из Гамбурга, города, имевшего славную традицию враждебного отношения к Гитлеру. Ганс Шолль навел там контакты с радикалами, которых интересовали диверсии в стиле французского Сопротивления. Они даже предприняли попытку раздобыть нитроглицерин. Еще они установили связи с ячейками во Фрайбурге и Бонне. Штутгарт был отдельный случай. И, наконец, была еще берлинская группа, находившаяся под непосредственным влиянием «Белой розы». Он говорил тихим спокойным голосом, и ей нравилось его звучание. Но его рассказ о многочисленных антинацистских группах в разных уголках Германии вызвал у нее глухой протест. Он только все усложнял. И она с досадой думала о том, что не сможет втиснуть в 5 тысяч слов все подробности о разрозненных и малоэффективных группах сопротивления, особенно тех, что возникли после Сталинградской битвы и нескончаемых бомбежек рейнских городов. Ей хотелось узнать как можно больше только о «Белой розе». Она же была связана этой узкой темой. Почему же Генрих настойчиво уходил от нее? Она упрямо задавала ему наводящие вопросы, и он наконец начал выкладывать ей все, что узнал от своего друга и прочих людей. Его голос стал еще тише и каким-то монотонным. Джейн даже подалась вперед, чтобы лучше его слышать. Ее дневники изобиловали обрывками тюремных и судебных слухов, среди которых попадалось немало сведений из третьих рук, и все это было записано не свойственным ей меленьким почерком, похожим на паучью вязь. От сильных переживаний, наверное, ее рука местами дрожала. Все, буквально все, даже тюремные охранники, даже следователь гестапо Роберт Мор, отмечали, с каким спокойствием и достоинством держались осужденные. Мор был поражен, сколь смиренно восприняла Софи Шолль грядущую смерть. Прощальные письма семье и друзьям, которые Гансу, Софи и Кристофу посоветовали написать, не были доставлены. Вместо этого нацистские власти убрали их в архив. На суде родители Шоллей пришли лишь на самое последнее заседание. Мать упала в обморок, потом очнулась. Судья Фрайслер был известен своими безжалостными приговорами. В его глазах подсудимые умерли еще задолго до начала суда. И когда огласили приговор, Софи отказалась сделать традиционное заявление. Ганс попытался выступить в защиту Кристофа, отца троих детей, в том числе новорожденного. Но Фрайслер оборвал его на полуслове.
Для приведения смертного приговора в исполнение осужденных перевезли в Штадельхаймскую тюрьму на окраине Мюнхена. Охрана немного смягчила правила и позволила Шоллям увидеться с родителями. Жена Пробста все еще лежала в больнице, ослабев от полученной во время родов инфекции. Софи была необычайно красива. Она немного поела сладостей, которые принесла им мать и от которых отказался Ганс. Софи вызвали первой, и она безропотно удалилась. А когда настал черед Ганса, он положил голову на плаху и выкрикнул что-то о свободе – но тут описания расходились.
Генрих замолчал. Он, видимо, заметил, как у Джейн на глаза навернулись слезы. Потом он сообщил, может быть, чтобы ее утешить, что судья Фрайслер погиб при бомбежке.
А потом он сделал добрый жест, который изменил жизни их обоих. Генрих перегнулся через стол и накрыл руку Джейн своей. Отвечая на его ласку, через несколько секунд она повернула ладонь вверх, и их пальцы переплелись. Они слегка пожали друг другу руки. То, что произошло потом, не описано в ее дневнике, но Джейн заметила, что вышла из комнаты Генриха часов в девять вечера. То есть одиннадцать часов спустя. А на следующее утро она написала записку коллеге Курта Губера с извинениями за то, что не пришла на свое последнее интервью.
Джейн не была профессиональной журналисткой. Если в своих изысканиях она оказалась чересчур близка к теме, то сейчас она погрузилась в нее целиком, если не сказать утонула в ней. И какая разница, увлеклась ли она Генрихом или «Белой розой». Охваченной половодьем сильных чувств, она и сама не могла толком этого понять. Ей нужно было и то и другое. Ее слезы, заставившие его положить свою руку на ее руку, были вызваны тем, что она вообразила, как легко сам Генрих мог бы оказаться на плахе. И его обаяние, ум, доброта и отвага могли быть уничтожены одним ударом лезвия.
В течение недели она переехала из своего номерка в пансионе в комнату Генриха в Швабинге. Наступили холодные осенние вечера, но у него в комнате ей было теплее, чем где бы то ни было в Лондоне. Ее жизнь так стремительно поменялась! Она даже подумать не могла, какая же она импульсивная! Днем и ночью они не расставались ни на миг. Генрих отложил подготовку к экзамену по праву. У Джейн не было времени писать статью. Но она не беспокоилась, потому что, когда они бродили по городу, она все равно искала материал о «Белой розе». Генрих показал ей, где жил Ганс Шолль в то время, когда дом принадлежал Карлу Муту, и где члены группы частенько встречались со своими друзьями. Именно там Генрих познакомился с Вилли Графом и Шоллями.
Вместе они пошли к Штадельхаймской тюрьме и на Перлахское кладбище неподалеку, но могил найти не смогли. Возможно, они не там искали. Или же местные власти во времена гауляйтера Гизлера не хотели потакать почитанию казненных мучеников.
Однажды вечером, вскоре после того как она к нему переехала, Генри показал Джейн свое самое ценное сокровище. Оно лежало под стопкой книг, завернутое в траченные молью занавески, между старыми листами картона. Он прятал его всю войну. Это было первое издание альманаха «Синий всадник», опубликованного в 1912 году, своеобразный манифест группы художников-экспрессионистов, работавших в Мюнхене и в его пригородах незадолго до Первой мировой войны. Национал-социалисты считали их искусство «дегенеративным» и подвергли запрету, их картины конфисковывали и распродавали, уничтожали или прятали. Очень скоро, уверял Генрих, когда полотна Кандинского, Марка, Мюнтер, Веревкиной, Макке и многих других вновь вернутся на стены картинных галерей, это издание будет стоит кучу денег. Это был подарок ему на двадцатилетие от зажиточного дядюшки, любившего современное искусство и утратившего почти всю свою коллекцию. С тех пор для Джейн и Генриха «Синий всадник» стал общим любимым увлечением. От розы к всаднику, от белого к синему, от войны к миру – мощное движение, радостно совершавшееся вместе. У Генриха еще был альбом репродукций, датируемый концом 20-х годов, и хотя почти все иллюстрации в нем были черно-белые, Джейн начала разделять его тягу к, как он говорил, «нерепрезентативному цвету».
В необычно теплый для середины октября день они выехали из Мюнхена на позаимствованном у знакомых стареньком мотоцикле и, проехав шестьдесят километров в южном направлении, оказались в городке Мурнау. Это была их дань уважения. Влюбленная пара Василий Кандинский и Габриэла Мюнтер приехали сюда в 1911 году и были очарованы этим местом. Они сняли дом, который впоследствии стал центром группы «Синий всадник». Они утверждали, что и сам городок, и его окрестности послужили для них мощным стимулом к творчеству. Джейн и Генрих тоже были очарованы, бродя по узким улочкам. Возможно, они смотрели на яркие осенние цвета окружающих деревьев и лугов глазами Габриэлы Мюнтер. Как они слышали, у нее до сих пор был свой дом в Мурнау. Много позднее они узнали, что, как и Генрих, она прятала от национал-социалистских властей работы «Синего всадника», но гораздо более обширную коллекцию, в том числе и несколько полотен Кандинского. И так случилось, что когда в январе 1947 года Джейн уже была беременна и они тихо поженились в том же месяце, ими бесповоротно овладела захватывающая идея поселиться в Мурнау. Они сняли там дом и весной переехали.
К тому времени, как они распаковывали вещи и обживали свое трехэтажное шале, Джейн смирилась с тем фактом, что ей никогда не закончить статью о «Белой розе». Она была влюблена, на уже видимой стадии беременности и мысленно свыкалась с новой жизнью. Генрих нашел работу в конторе местного стряпчего, занимавшегося оформлением купли-продажи сельскохозяйственных земель. Она была поглощена обустройством комнаты для будущего ребенка. Обуреваемая чувством вины и написав массу черновиков, она наконец составила объяснительное письмо в редакцию «Хорайзона». Коннолли обошелся с ней так великодушно, что у нее не хватило духу написать ему лично. Поэтому она написала Соне Браунелл, сославшись на то, что в условиях разрухи и голода в Мюнхене оказалось просто невозможно найти что-то про «Белую розу». И она, конечно, не смогла признаться, что в результате поисков вышла замуж за одного из ее членов. По причинам, связанным со здоровьем, она не сможет заскочить в Ломбардию. И еще она пообещала со временем вернуть все выделенные ей на поездку деньги. Отправив письмо, она успокоилась. Но почувствовала угрызения совести, когда в конце года вышла книга Инги Шолль. А ведь ее статья могла быть напечатана первой. Но она не сомневалась, что книга Шолль написана лучше, с большим знанием подробностей и более эмоционально, и потому ее появление имело больше оснований, чем публикация ее статьи, если бы она смогла ее дописать. И тем не менее горькое сожаление преследовало потом ее всю жизнь. Генрих постепенно уходил в себя, как бы замыкался в своей раковине – он никогда не делал вид, что считает себя ровней Шоллю, Пробсту или Графу. Он стал мелким провинциальным стряпчим, ревностным верующим, человеком здравых и твердых убеждений и активным участником деятельности местного отделения ХДС.
Джейн связала свою судьбу с домом. Очень скоро все их милые соседи сошлись во мнении, что ее немецкий, ее певучий баварский говор, почти безукоризнен. Она так и не поступила в университет по примеру своего брата, не стала известной писательницей, не пересекла Альпы, чтобы собрать секреты классического оссо буко и поделиться ими с мало что смыслящими в кулинарии англичанами. Только после того, как они с Генрихом в 1955 году переехали на север, она начала свыкаться с мыслью, что ей уготована тихая жизнь и скучный брак. Тот самый дядюшка, который когда-то подарил Генриху альманах «Синий всадник», оставил ему по завещанию дом в Либенау близ Нинбурга. Джейн предпочла бы остаться в Мурнау, но перед перспективой жить в доме, не платя за него аренду, как сказал Генрих, устоять было невозможно. И, переехав в Либенау, они уже больше не снимались с места. По медицинским показаниям, которые Джейн никогда не разъясняла, она больше не могла иметь детей. В 1951 году Генрих защитил диссертацию по правоведению в Мюнхенском университете и со временем стал партнером в юридической фирме в Нинбурге. Джейн не замечала, как у нее постепенно вошло в привычку послушно исполнять любые прихоти мужа. А он, в свою очередь, не замечал развившуюся у него манеру диктовать свою волю и неосознаваемую уверенность, что ее дело – прислуживать ему в доме. Люди, хорошо знавшие Джейн, иногда наблюдали в ее поведении вспышки резкости, даже раздражения или разочарования. Много лет спустя, рассказывая зятю за ужином о так и не состоявшейся поездке в сельские районы Северной Италии, она насмешливо воскликнула: «А ведь я могла бы стать Элизабет Дэвид!»[26]
Но это было в далеком будущем. Судя по финальной записи в ее последнем дневнике, она тем летом 1947 года пребывала в состоянии блаженства. Она наводила красоту и уют в комнатах их нового дома, поставила горшки с травянистыми растениями у кухонной двери, посадила овощи на грядках и устроила цветники в саду, а по выходным плавала в тихих водах Штаффельзее вместе со своим молодым мужем-красавцем Генрихом Эберхардтом, оказавшимся среди миллионов немцев одним из сотен смельчаков, которые сопротивлялись нацистской тирании.
Иногда семейная пара наблюдала издалека, как семидесятилетняя Габриэла Мюнтер идет по улице. Только один раз, после довольно нервной дискуссии, они решились к ней подойти. Она стояла в одиночестве перед мясной лавкой. Они поблагодарили художницу за ее искусство, которое не только доставило им огромную радость, но и привлекло их в прекрасный Мурнау. Она пробормотала несколько слов и заторопилась прочь, но они восприняли ее милую улыбку как своего рода благословение. В те солнечные месяцы Джейн печалилась о своих заброшенных проектах гораздо меньше, чем потом, когда она слишком сильно об этом переживала. Ей было «куда радостнее, чем стоило бы, находиться в стране», разбитой и обнищавшей из-за катастрофической войны, и впереди ее ожидало еще больше радостей. На этой восторженной ноте дневник обрывался. В октябре того же года родилась Алиса.
* * *Он отвлекся от своих мыслей, вздрогнув от пронзительного крика из темноты. Это был не обычный плач проснувшегося младенца, нуждающегося в утешении. Он понимал, что в данный период своей жизни обрел богатое воображение. Но этот кошачий визг прозвучал для него воплем отчаяния. Каково это – вырваться из глубокого младенческого сна в шокирующее ощущение уникального факта своего существования. Вокруг тебя неведомый мир, а у тебя недостаточно инструментов для его познания. В этом тонком жалобном крике, переходящем в визг, слышалось отчаянное одиночество. Крик одинокого человека. Он сразу вскочил на ноги, позабыв обо всех своих мыслях, словно и он тоже восстал из небытия. Обернув бедра полотенцем, он снял с подогревателя бутылочку с молоком. К тому моменту, как он обнял Лоуренса, плач малыша перешел в судорожные рыдания, и поначалу он всхлипывал так сильно, что давился глотками молока. Наконец он успокоился и жадно вцепился в соску. Когда Роланд сменил ему подгузник и, уложив в кроватку, накрыл его одеяльцем, малыш уже засыпал.
Так было приятно умоститься в тесном кресле рядом с детской колыбелью. Эти ночные посещения детской приносили им обоим пользу: Роланд сам успокаивался при виде спящего сына, лежавшего личиком вверх, закинув ручки, которые едва дотягивались до его головки. Большой мозг в костяном шлеме с самого начала оказался для ребенка обременительной обузой. Он был такой тяжелый, что не позволял Лоуренсу садиться в первые шесть месяцев после рождения. Впоследствии мозг придумает другие способы усложнять ему жизнь. А пока что куполообразная и почти лысая голова младенца убеждала отца в том, что его отпрыск – гений. Возможно ли быть одновременно гением и счастливым? Эйнштейну это удалось, ведь он и на скрипке играл, и под парусом ходил, и познал сладость славы, и умудрился находить чистую радость в своей общей теории относительности. Но при этом он познал скандальный развод, битву за детей, и удручающие любовные интрижки, и параноидальный страх, что его затмит Дэвид Гилберт[27], и еще он недооценивал квантовую механику, но при всем том его всегда окружали блестящие ученики, которые были ему всем обязаны. Может, лучше быть глупцом или серым середнячком?
Нет, такие никому не нравились. Глупцы всегда найдут свои способы быть несчастными. Что же до довольных собой посредственностей, Роланд был их живым опровержением. В классе он обычно занимал места в последней десятке по успеваемости и по результатам экзаменов, привычно получая отзывы о своих знаниях в таком роде: «удовлетворительно» или «могло быть и лучше». Он мог бы пережить всплеск умственных способностей в пятнадцатилетнем возрасте, но тогда он уже без остатка принадлежал Мириам Корнелл. Миг его интеллектуального ренессанса был связан с фортепьяно, но его музыкальные упражнения не могли быть транслированы в школьные отметки. И с той самой поры он не приобрел ни продаваемых навыков, ни успехов, ни даже привычки все списывать на неудачи. В своем тесном захламленном доме в Южном Лондоне он так плотно законопатил все щели, что им с Лоуренсом, запертым в четырех стенах, было трудно дышать, живя на скудные государственные подачки, он был в полном смысле несчастен, отчего мог лишь жалеть себя.
Разве могло это нависшее над континентом радиоактивное облако сравниться с исчезновением его жены? А если говорить о необходимой эфемерной радости сексуального союза с любимой, то он сейчас был гораздо дальше от него, чем в день своего шестнадцатилетия.
Когда он проснулся, часы показывали половину третьего утра. Он проспал два часа, его познабливало. Полотенце съехало на щиколотки. Лоуренс не менял позы – его ручки все еще были заброшены вверх, точно он собрался сдаться в плен. Роланд вернулся к себе в спальню и снова принял душ. Потом опять лег на кровать, чистый, спокойный, полуголый, беспричинно настороженный – это в три-то утра. Он уже не мог списать бессонницу на алкоголь, и читать у него не было настроения. Ему захотелось поговорить с самим собой. Надо подумать о будущих планах на жизнь. Ты же не можешь без конца увиливать. Представь наконец, что она не вернется. Верно. Тогда что? Тогда… Но как только он достигал этой точки, перед его воображаемым будущим возникали, словно плотный туман, тревожные мысли о повседневных заботах, связанных с отцовством и усталостью. Не могло быть никаких разумных планов, никакого взлета к горним высотам, когда он только и мог что держаться как можно ближе к земле, выживать, обихаживать Лоуренса, заботиться о нем, играть с ним, получать государственное пособие, а еще содержать в порядке дом, готовить еду, ходить за покупками. Теперь его ожидал обычный удел оказавшихся в тисках несчастной судьбы матерей-одиночек.