banner banner banner
Господин Мани
Господин Мани
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Господин Мани

скачать книгу бесплатно


– Да, да…

– Может, ты и права, может, только фантазия, только мании… Ты довольна? Так тебе приятнее?

– Для меня? Для меня? Ты, кажется, действительно думаешь, что я не совсем вменяемая…

– Да… да… ты так, наверное, и думаешь…

– Нет, я не плачу, я совсем не плачу…

– Так просто…

– Мамочка… мама…

– Утром? Ничего не было. Мне уже некуда было деться и пришлось идти с ним на рынок. Устала как собака. Он облачился в одежду, про которую можно сказать «не новая, но очень практичная» – без галстука, свитер, старый пиджак, – и сразу утратил весь свой лоск и обаяние; на рынке он ходил от прилавка к прилавку, волоча за собой кошелки, и высматривал, где можно сэкономить несколько грошей; потом потащил меня к Стене плача[25 - Стена плача – часть уцелевшей после разрушения Иерусалимского храма (70 г.) стены, окружавшей Храмовую гору. По традиции, установившейся еще в V в., евреи молятся у этой стены, оплакивая падение Храма – духовного центра еврейского народа на протяжении почти тысячи лет его истории.], как будто я никогда там не бывала, оттуда мы спустились в Кфар-Шилоах – проведать каких-то его знакомых арабов; по дороге он все время разглагольствовал об арабах, но так, что не разберешь, что он о них на самом деле думает: ненавидят они нас или любят, ждут не дождутся, чтобы от нас избавиться, или связаны с нами одной нитью, безобидные они или вероломные – ничего у него не поймешь; но мне Иерусалим уже порядком надоел, а тут еще повеяло субботой – знаешь, как бывает в Иерусалиме, людей на улицах становилось все меньше; я боялась, что перестанут ходить автобусы[26 - Еврейский общественный транспорт почти во всех городах Израиля в субботу не работает.] и я там застряну, поэтому я начала ему мягко напоминать, когда увидела, что он уж слишком увлекся: «Как вы думаете, мы не опоздаем на автобус? Я ведь должна непременно попасть сегодня в Тель-Авив». Наконец это возымело действие: он отвез меня на автовокзал и поставил в очередь на тель-авивский автобус, но в последний момент я передумала и вскочила в автобус на Беэр-Шеву, чтобы приехать к тебе, мама, моя единственная, и с порога выпалить: «Послушай, что приключилось», – и я прекрасно знала, что ты скажешь: «Вот еще одна история о том, как Хагар ищет отца». Да, ты права, ты опять права, мама, что поделаешь, я знаю, что ты права, но я знаю и то, что там, где, кончается твоя психология, есть еще нечто – более глубокое, может, даже непостижимое; вот ведь ты не выходила замуж все эти годы, храня верность тому, чья фотография белеет сейчас в темноте. Он невозмутим, наш покойник, он существует лишь на одной фотографии, но он реальнее всех нас, он эталон, на который мы равняемся; вот и сейчас он глядит в темноту, как дух, но он не фантазия; он и сейчас во мне, и я не знаю, мертв он или жив.

Постскриптум

Хагар Шило. Хагар вернулась на следующий день в Тель-Авив, но толком подготовиться к экзамену по английскому ей все же не удалось, потому что в субботу вечером у нее начались месячные, которые проходили тяжелее, чем обычно: острые боли и сильное кровотечение. Про себя она предпочитала называть это «небольшой выкидыш», а не просто «задержка». Все пришло, однако, в норму, когда Эфраим Мани вернулся из армии и их связь возобновилась. О своей поездке в Иерусалим она рассказала ему весьма туманно, да он и не слишком интересовался, потому что все еще никак не мог прийти в себя после тяжелой службы в Ливане, а дома его ждала уже новая повестка в армию. Историю с «беременностью» она вообще не упомянула, чтобы не отпугнуть его, а через две-три недели действительно забеременела, но на этот раз без особого «энтузиазма», как будто чувствовала себя обязанной привести в исполнение то, о чем уже рассказала его отцу. Узнав об этом, Эфраим вначале возмутился, испугался и пытался разорвать отношения, но потом, по совету отца, который считал ее крайне странной девицей, решил признать отцовство.

Ребенок, вполне благополучно родившийся осенью 1983 года, был назван Рони в честь погибшего отца Хагар, несмотря на сомнения ее матери в правильности такого выбора. Хагар успешно окончила подготовительные курсы, но начать учебу на отделении кинематографии не смогла, потому что бабушке Наоми, хотя она и была молода душой, ухаживать за младенцем оказалось не под силу. Когда ночью ребенок плакал, Хагар спала как убитая и вставать к нему приходилось Наоми, отчего она совсем сбилась с ног, и Хагар пришлось вскоре после рождения сына вернуться в киббуц. К тому же оказалось, что информация, поступавшая от Ирис, касательно помощи Министерства обороны, несколько преувеличена. Отдел по оказанию содействия родственникам павших был не настолько либерален, чтобы взять на себя содержание «незаконнорожденного», и после длительного обивания порогов Хагар удалось добиться лишь увеличения пенсии, которую она получала как дочь погибшего на войне.

Эфраим Мани упорно отказывался жениться на Хагар, потому что считал себя обманутым. Он согласился признать ребенка в плане формальном (но не «эмоциональном», как он выражался) и обязался выделять на его содержание треть своей официальной зарплаты (в 1987 году это составляло четыреста шекелей). В отличие от Эфраима, его отец, Габриэль Мани, или «господин Мани», как продолжала называть его про себя Хагар, привязался к внуку и время от времени наезжал поиграть с ребенком. На эти посещения, участившиеся после отъезда Эфраима в Англию для продолжения учебы, наложили свой отпечаток и особые отношения, установившиеся у Габриэля Мани с Яэль.

Хагар, которая первое время чувствовала себя в киббуце одиноко и сиротливо, все же, когда ребенку исполнилось шесть лет, поступила в Беэр-Шевский университет. Она подала документы на два отделения – истории еврейского народа и педагогики. Благодаря тому, что она проучилась год на подготовительных курсах в Тель-Авивском университете, ее приняли, несмотря на то, что у нее не были сданы все экзамены на аттестат зрелости.

Сейчас ей двадцать восемь лет, она до сих пор не замужем, но и слышать не хочет о том, чтобы посещать сеансы психолога или, по крайней мере, обратиться к нему за советом, как настоятельно рекомендуют ей мать и подруги матери.

Яэль Шило. Когда Яэль стало известно, что ее дочь не беременна, на душе у нее полегчало. Она была очень рада, хотя пыталась и не показать этого в разговоре с Хагар. Но не прошло двух-трех недель, и Хагар, возобновившая связь с Эфраимом Мани, действительно забеременела. На этот раз она была не столь откровенной, и Яэль узнала об этом, когда уже поздно было даже думать о прерывании беременности.

Яэль встретила это известие неприязненно. Рождение ребенка она считала совершенно излишним и была уверена, что он послужит источником всяческих бед, которые свалятся на Хагар в будущем. К тому же она почему-то упорно воспринимала беременность дочери как некую провокацию, направленную лично против нее. Отказ Эфраима Мани жениться на Хагар был тоже, по мнению Яэль, оскорбительным и унизительным, но в силу прогрессивного воспитания, полученного ею, она не могла отрицать его право на такое решение. В первые месяцы беременности дочери Яэль все еще надеялась на чудо: а вдруг выкидыш, но этого не случилось. После рождения ребенка в начале октября 1983 года Яэль радовалась в душе, что Хагар не возвращается в киббуц и пытается продолжать учебу в университете. Но вскоре стало ясно, что семидесятипятилетней бабушке с ребенком не справиться, и спустя некоторое время Хагар пришлось бросить учебу и вернуться в Негев. Когда Яэль увидела, как ее дочь с младенцем выходят из грузовичка, который отвозил ящики с плодами авокадо в Тель-Авив, ее отношение к ребенку и к дочери в один миг резко переменилось, как будто ей открылся смысл происходящего, более глубокий, чем версии, которые роились в ее голове до сих пор. С этого момента она стала со всем усердием ухаживать за младенцем и помогать дочери.

Молодой отец, Эфраим Мани, иногда приезжал навещать ребенка, но в его отношении к сыну и к Хагар не было теплоты, и его редкие посещения были тягостны для всех. Однажды, в начале весны 1984 года, когда Эфраим опять был в армии в Ливане, вместо него приехал его отец, судья Габриэль Мани, который не видел внука со дня обрезания[27 - Обрезание (брит-мила, ивр.) – согласно Библии, символ завета (союза) еврейского народа с Богом. По еврейскому религиозному закону, обрезание совершается на восьмой день после рождения ребенка.].

Этот визит все вспоминали потом с удовольствием – и не только потому, что дед привез чудные подарки внуку и Хагар, – а в первую очередь потому, что господин Мани был так мягок и обходителен по отношению к обеим женщинам и так интересовался всем, что видел вокруг. Когда он узнал, что могила Бен-Гуриона[28 - Давид Бен-Гурион (1886–1973) – лидер еврейского рабочего движения в Эрец-Исраэль, первый премьер-министр Израиля. Его могила и мемориальный музей находятся в киббуце Сде-Бокер в Негеве.] в Сде-Бокере находится всего километрах в двадцати от Машабей-Саде, он выразил горячее желание побывать там, раз он уже попал в Негев, и Яэль вызвалась сопровождать его.

Поездка в Сде-Бокер, посещение музея и могилы Бен-Гуриона заняли полдня, и когда они оба вернулись в киббуц, Хагар заметила какой-то новый блеск в глазах матери. Как только машина господина Мани скрылась из виду, дочь, не в силах сдержать удивления, накинулась на мать с вопросами, и та в полном смущении была вынуждена признать, что этот человек ей понравился, хоть он и из совсем другого, незнакомого ей мира.

Спустя две недели он приехал опять, по обыкновению весь в черном, в узком красном галстуке, и на этот раз попросил Яэль показать ему дорогу в Мицпе-Рамон – он хотел полюбоваться видом большого кратера.

Эта поездка, которая была еще продолжительней предыдущей, настолько сблизила их, что на обратном пути Яэль, как бы полушутя, осмелилась спросить его, не подумывал ли он и вправду о самоубийстве тогда, в декабре 1982 года, когда Хагар приезжала к нему в Иерусалим. Он, казалось, совсем не удивился этому вопросу, словно ждал его, но в конце концов уклонился от прямого ответа, как будто речь совсем не о нем. Со своей стороны, он рассказал, что в поведении Хагар в те три дня он заметил определенные странности, что объясняется, возможно, впечатлением, которое произвел на нее Иерусалим. Когда они вернулись в киббуц, он сразу же уехал в Иерусалим, отказавшись зайти даже на минутку выпить кофе.

Но знакомство не прервалось, и после того, как Эфраим уехал в Лондон писать диссертацию, Габриэль Мани взял на себя его обязанность навещать ребенка. Он приезжал раз в две-три недели, в субботу или в будний день, неизменно в темном, очень любезный и обходительный. Брал внука на прогулку, и они бродили по невысоким желтым холмам в окрестностях киббуца. Потом господин Мани усаживался в обществе двух женщин на лужайке перед домом и рассказывал: о своих предках, о процессах, которые он ведет.

В разговорах он никогда не касался политики, не затрагивал идеологических тем. Казалось, что у господина Мани нет четких позиций в этой области, а если и есть, то он предпочитает их не афишировать. Куда с большим интересом он слушал других.

Несмотря на его расположенность, судейскую предупредительность и умение слушать, Яэль поняла, что на быстрый роман надеяться не приходится и нужно терпение. В то же время оказалось, что ландшафт пустыни не отпугивает его; наоборот, когда Яэль показывала ему окрестности, он, казалось, не мог наглядеться на пустыню.

Как-то раз Габриэль Мани упомянул, что из Иерусалима в Беэр-Шеву он ездит через Хеврон. Яэль сказала, что эти места, где дорога проходит через арабские деревни, очень опасна. Но он уверял, что жители деревень миролюбивы и он не видит причин не сокращать таким образом путь. Он рассказал, что однажды остановился там у бензоколонки, разговорился с арабами, и они предложили ему купить лошадь. Но в начале осени 1987 года в машину господина Мани бросили камень, и он признал, что Яэль была права: через Хеврон ездить не стоит. Тем не менее, добавил он, эта дорога его чем-то очень привлекает.

Диалог второй

Ираклион, Крит, 1 августа 1944 года, вторник, вторая половина дня

Беседуют Эгон Брунер и Андреа Заухон

Эгону Брунеру двадцать два года. Он родился в 1922 году в поместье возле Фленсбурга, земля Шлезвиг-Гольштейн. Отец – Вернер Заухон, мать – Мариетт Брунер.

Адмирал Вернер Заухон (р. 1861), один из прославленных немецких командиров времен Первой мировой войны (особо отличился в сражениях на Балтике), и его жена Андреа потеряли в 1916 году единственного сына Эгона – он погиб в окопах Вердена. Вначале они думали усыновить ребенка одного из родственников, но эти надежды не оправдались – младенец, которого они себе присмотрели, скончался вскоре после появления на свет. Тогда, находясь на грани отчаяния, они решили после долгих колебаний, но с обоюдного согласия, что молодая служанка по имени Мариетт Брунер, сирота, принадлежащая к семейству, которое уже много лет верой и правдой служило роду Заухон, тайно родит ребенка адмиралу.

Этот продолжатель рода сохранит определенную связь с матерью и, являясь ее незаконнорожденным сыном, будет носить фамилию Брунер, но воспитание он получит в семье Заухон «с прицелом на усыновление» и после того, как ему исполнится двадцать один год, сможет получить часть наследства, если, конечно, окажется достойным этого.

Когда Эгону исполнился год, мать ушла со службы в доме Заухон и переехала в Гамбург. Там она вышла замуж за режиссера рабочего театра Вернера Раймана и родила теперь уже законного сына. Эгон рос в поместье отца, и ему было позволено называть отца и его жену просто дедушка и бабушка, а порой еще непосредственней: «опа» и «ома»[29 - Опа, ома – «дедушка», «бабушка» по-немецки, в уменьшительно-ласкательной форме.]. Ему наняли частных учителей, которые приходили на дом, но в то же время он посещал и сельскую школу неподалеку от поместья. Воспитанием Эгона занималась в основном «бабушка» Андреа. Она уделяла этому много времени, задавшись целью дать ему воспитание, ни в чем не уступавшее тому, которое получил ее сын, павший в бою. Эгон был худощав, светловолос и слегка близорук. В учебе он отдавал явно предпочтение гуманитарным предметам. Поначалу во время каникул его неизменно отправляли к матери и отчиму в Гамбург, но после смерти «деда-отца», последовавшей в 1935 году, когда у отчима Эгона начались неприятности с полицией в Гамбурге, где заправляли нацисты, а семейство Райман предпочло переехать «в глубинку» – на юг Баварии, свидания Эгона с матерью свелись к минимуму.

В 1940 году, в девятнадцать лет Эгон был призван в вермахт. По просьбе «бабки», его, в соответствии с традицией рода Заухон, зачислили во флот. По причине близорукости его направили на курсы санитаров в Гамбург, которые он окончил в начале 1941 года, но на военное судно распределен не был, поскольку в марте того же года немецкая армия стала перегруппировывать свои силы в связи с тайными приготовлениями к открытию русского фронта и многих солдат и офицеров флота, которому отводилась весьма второстепенная роль в этой войне, переводили в пехоту.

В апреле 1941 года, опять же стараниями «бабки», Эгон был прикомандирован к Седьмой горнострелковой дивизии, расквартированной под Нюрнбергом, а месяц спустя он был назначен санитаром Одиннадцатой десантной бригады, пополненной перед отправкой на балканский фронт. 16 мая Эгон в составе этой бригады был переброшен в Афины, а 20 мая во второй половине дня, когда немцы высаживали второй десант на Крит, был выброшен с парашютом над островом вместе с другими бойцами спецподразделения под командованием генерала Штудента. Хотя военная часть Эгона, понесшая очень тяжелые потери, была отозвана в Германию вскоре после того, как остров был завоеван, его самого оставили при гарнизоне на Крите.

В коротких и редких открытках, которые он присылал «бабке» в это время, Эгон обещал, что на вопрос, почему он добивался отчисления из отборной части, он ответит при личной встрече. Однако от первого отпуска, полагавшегося ему в апреле 1942 года, он отказался в пользу товарища, который собирался жениться. Второй отпуск, в феврале 1943 года, был отменен в последний момент из-за паники в армии после разгрома под Сталинградом.

В апреле 1944 года Эгон решил наконец использовать причитавшийся ему отпуск. На транспортном самолете он добрался до Салоник, а оттуда стал продвигаться на север вместе с большой колонной, но она была атакована партизанами и вернулась назад. Тогда Эгон решил отказаться и от этого отпуска и возвратился на Крит. Письма Эгона не доходили до адресатов, потому что по классификации военной цензуры Крит уже проходил под грифом «Восток», а с 1942 года письма солдат с «Востока» проверялись особо строго и очень часто задерживались. Письма от «бабки» Эгон получал тем не менее исправно, изредка приходили письма и от матери. Через штаб ВМС ему были пересланы также «Илиада», «Одиссея» и книги по греческой культуре. В конце июля 1944 года он узнал, что Андреа собирается приехать к нему в гости, и действительно, в один из первых дней августа, вскоре после полудня небольшой самолет, на котором она прилетела из Афин, приземлился в аэропорту Ираклиона.

Андреа Заухон (девичья фамилия – Куртмайер) родилась в 1870 году в Любеке в семье пастора. В 1894 году окончила курсы сестер милосердия и пошла работать в госпиталь, где и повстречала морского офицера Вернера Заухона, который навещал своих солдат, получивших ранения на учениях в Балтийском море. Они поженились в 1896 году, и в конце этого года, прожитого ими в офицерском корпусе на базе императорского военно-морского флота, у них родился сын, которого они нарекли Эгоном. Вскоре Вернер был повышен в чине, и супруги переселились в его родовое поместье в герцогстве Гольштейн, где и растили сына.

Когда вспыхнула Первая мировая война, юноша был призван под знамена и после непродолжительной подготовки отправлен на французский фронт. Там он погиб, едва дожив до двадцати лет. Андреа переживала его смерть намного тяжелее мужа, который был в то время занят войной, отличился на ней и удостоился высоких наград. Но после поражения Германии и подписания Версальского договора, когда Вернер Заухон вышел в отставку, он начал понимать глубину трагедии, постигшей его семью. Через некоторое время родители попытались найти замену погибшему сыну, и им это удалось, причем рождение сына-внука в 1922 году произошло на основе полного обоюдного согласия Вернера и Андреа и глубочайшего доверия между супругами. Не желая, не дай бог, причинить даже малейшую неприятность жене, адмирал настоял на том, чтобы ребенок носил фамилию матери хотя бы до двадцати лет. Когда Эгон-второй появился на свет, Андреа исполнился уже пятьдесят один год, но она тем не менее всем сердцем, как молодая мать, отдалась его воспитанию; заботилась она и о том, чтобы ребенок не терял связь со своей биологической матерью, которая через год покинула поместье без притязаний на что бы то ни было. Сама Андреа довольствовалась тем, что ребенок зовет ее «бабушка».

Известие о приходе к власти нацистов чета Заухон встретила с интересом и даже со сдержанными симпатиями – оба верили, что положение Германии теперь улучшится и в ней восторжествуют закон и порядок. После смерти мужа в 1935 году Андреа стала единолично руководить воспитанием Эгона. Когда он был мобилизован в армию, она установила прямую связь с командованием его части и регулярно получала отчет о ходе его боевой подготовки. Узнав, что группу военнослужащих ВМС переводят в пехоту накануне вторжения в Россию, Андреа позаботилась о том, чтобы Эгон был среди них и чтобы его направили в отборную часть. И действительно, в начале 1941 года Эгон был переведен в десантную дивизию. Андреа, не располагавшая в пехоте такими связями, как во флоте, не могла теперь следить за каждым шагом «внука» и вообще на некоторое время потеряла его из виду, что стоило ей немало нервов, однако тревога сменилась ликованием, когда пришло известие о том, что Эгон был среди доблестных участников штурма острова Крит в мае 1941 года. Участие Эгона в этом бою было для нее как бы полученной через много лет компенсацией за гибель Эгона-первого в окопах под Верденом, и она с нетерпением ждала возвращения домой усыновленного героя. Однако Эгон не вернулся в Германию со своей Седьмой горнострелковой дивизией. Он остался на Крите, писал редко, его открытки были очень короткими – казалось, он что-то скрывает. Трижды она напрасно ждала его на побывку, и в конце концов шестое чувство ей подсказало, что Эгон не жаждет встретиться с ней. Она много писала ему и даже послала по его просьбе Гомера и книги по истории Древней Греции. То, что Эгон не вернулся со своей десантной дивизией, чтобы в ее рядах продолжать сражаться на востоке, а остался при гарнизоне на Крите, в менее престижной части, показалось ей очень странным.

В начале 1944 года, когда Германия терпела поражение за поражением на всех фронтах и союзники уже высадили десант в Нормандии, Андреа представила себе, что никогда больше не увидит Эгона, и ее охватил ужас. Тогда, используя свое влияние в высших военных кругах, где ее хорошо знали, она попыталась добиться, чтобы его перевели в Германию и он смог защищать свою землю в решающем сражении, которое, казалось, должно разразиться со дня на день. Госпоже Заухон удалось добыть приказ о переводе Эгона, подписанный генералом одной из армий в Берлине, но, будучи послан по бюрократическим военным каналам, этот приказ по дороге на Крит где-то затерялся. Андреа не сдавалась. Она сколотила группу из вдов, в прошлом – жен морских офицеров, сражавшихся вместе с ее покойным мужем в Первой мировой войне, и они потребовали от командования предоставить им возможность побывать в Афинах и посетить исторические памятники, «пока они еще не возвращены врагу». Благодаря тому, что Андреа знала все входы и выходы, благодаря ее упорству, а главное – славному имени мужа, она добилась своего: делегация престарелых вдов действительно отправилась через всю Европу в Грецию. Они благополучно добрались до Афин и осмотрели все достопримечательности. Их фотография на фоне Акрополя была помещена на первой странице «Франкфуртер цайтунг».

Но целью Андреа были не Афины, а Крит – она хотела собственноручно вручить командиру Эгона приказ о переводе «внука» в Германию. Все прочие вдовы вернулись домой, но она осталась в Афинах и уговорила местное командование выделить ей небольшой самолет с пилотом, который доставил бы ее в Ираклион. За сутки до вылета в штаб на Крите была отправлена телефонограмма, оповещающая о предстоящем прибытии престарелой почтенной дамы, которая будет, разумеется, счастлива увидеться после трех лет разлуки с «внуком», не имевшим, между прочим, ни малейшего понятия о приказе, добытом «бабушкой».

Реплики госпожи Заухон в приведенном ниже диалоге опущены.

– И хотя я знаю, как вы устали, милая моя бабушка, – да и как не устать, даже если вы выкованы из стали, что не вызывает сомнений, ведь ваш потрясающий марш-бросок через всю Европу – это еще один сокрушительный ответ маловерам, – я все же позволю себе на этот раз настоять на своем, и прежде, чем самым подробным образом ответить на все ваши вопросы, ради которых вы приехали издалека, вопросы, которые вы уже задали, и те, которые собираетесь задать, позвольте мне все же сделать по-своему и повести вас прямо так, как есть – в этом чудном дорожном наряде и в высоких ботинках, которые я сразу заметил, когда вы сходили по трапу, – прекрасная обувь для путешествий, просто загляденье, как мудро вы поступили, выбрав именно их; тут сказался, конечно, военный опыт, накопленный дедушкой… Я с таким удовольствием бросился бы вам на шею, дорогая бабушка, но все вокруг смотрят на нас, и мы должны соблюдать приличия, а потому я очень прошу – позвольте мне пригласить вас на прогулку, именно сейчас, пока не улеглось еще волнение встречи, удивительной, неимоверной и роковой, да, роковой, происходящей именно здесь и именно в этот час; давайте поднимемся вместе на этот холм, который вы видите перед собой…

– Нет, бабушка, это вовсе не гора. Вы родились на равнинах Гольштейна, и каждый бугорок кажется вам горой, а это всего лишь холм, причем весьма небольшой, горы выглядят совершенно иначе, на этом острове есть и они, самые настоящие горы…

– Потихоньку, гуляючи, мы дойдем едва ли не до самой вершины, вон той, покатой, которую так хорошо видно отсюда…

– Совершенно верно.

– Абсолютная правда.

– Да, потому что видимость сегодня поистине превосходна, но я не знаю, бабушка, сможете ли вы определить на глаз глубину пространства, которое открывается перед вами сегодня, когда светила Вселенной словно надраены в вашу честь, остров орошен лучезарным вином, облака будто отмыты душистым мылом. Ведь то, что вы видите на нашем промозглом севере, это только половина мира, здесь же пред вами предстанет та половина, которая скрыта от вас. С утра все не нарадуются на погоду: «Смотрите, какое сегодня ясное небо в честь вашей бабушки Заухон…»

– Да, все знают о вашем приезде, все очень оживлены, наш начальник гарнизона Бруно Шмелинг даже собирается устроить вечером небольшой торжественный прием в вашу честь… в честь старой доброй Германии…

– Он, конечно, ждет вас, но пока, я умоляю, бабушка, давайте не терять ни минуты, сейчас как раз идеальное время дня, чтобы начать нашу прогулку; не торопясь, мы пройдем весь путь, сделав пять остановок, и на каждой из них я буду рассказывать то, что наметил, строго по порядку, ведь порядок – это то, что вселяет уверенность, придает завершенность; не так ли вы утверждали всегда, и я с вами полностью в этом согласен. Времени у нас мало, всего несколько часов, и мы не вправе тратить его на пустые разговоры, предаваться воспоминаниям детства, мы перейдем сразу к сути, к самым насущным вопросам, потому что, конечно, вы правы, бабушка, я три года молчал, не баловал вас письмами, не решался покинуть этот остров, боясь, что не вернусь сюда никогда больше, даже от отпусков отказывался, зная, что причиняю тем самым боль вам, а может быть, и матери, но кто знает, может, в глубине души я хотел завлечь вас сюда, на этот остров, который мы все скоро покинем, остров, которым мы так восхищались с первой минуты и который тем не менее остался для нас загадкой. И вот мне это удалось – вы приехали. С того незабвенного момента, когда по телефону мы получили столь невероятное и столь радостное сообщение о вашем приезде, бабушка, я непрерывно думаю о том, как наилучшим образом принять вас здесь, и даже – поверите ли? – даже повторяю про себя и оттачиваю речь, которую собираюсь произнести… ха-ха… всю ночь я не сомкнул глаз…

– Не страшно, уж в чем в чем, а в сне недостатка здесь нет – первую зиму мы спали без просыпу, и мне до сих пор хватает тех запасов…

– Поправился? Может быть… Ведь до последнего времени здесь была тишь да гладь – местные жители относились к нам хорошо, англичане окапывались себе в своей огромной пустыне в Северной Африке, русские были на грани полного краха, никто не осмеливался нарушать наш покой… да и чистый воздух, как известно, возбуждает аппетит…

– Да, бабушка, от спячки нас сперва пробудил Сталинград, потом наступление в Италии, а сейчас высадка на побережье Франции; как называется это место?

– Точно. Так постепенно пробуждаемся и мы, даже в таком спокойном месте на краю света. Ну что, пойдем?

– Нет, это совершенно необходимо, я убежден, и поверьте мне, бабушка, я совсем не пытаюсь от чего-то увиливать, я готов ответить на все вопросы, причем со всей чудовищной прямотой, как у нас с вами издавна принято. Разве вы не знаете своего внука? Стал бы я так настаивать на этой прогулке, если бы считал, что мы можем поговорить, не прибегая к помощи окружающей нас природы? Потому что это не просто природа, она одна из героев моего повествования, и надо поторопиться, чтобы нас наверху не застигла темнота; дело не в том, что кто-то из нас двоих, может быть, боится темноты – в последнее время на острове все больше и больше «подрывных элементов», и уже вышел приказ: в темноте не ходить меньше чем впятером, мы же, бабушка, с какой стороны нас ни считай, как ни крути, за пятерых никак не сойдем… ха-ха…

– Да, здесь темнеет намного быстрее, не забывайте, насколько вы сейчас южнее. Ведь это как-никак самая южная точка рейха – пока еще; здесь, на тридцать пятой параллели, сумерки очень короткие, я бы сказал, какие-то худосочные, это вам не нескончаемый завораживающий медный закат на болотах и в лесах Шлезвига; я помню, как я вначале буквально подыхал от тоски по этим закатам, по охотничьему домику, в котором мы так славно проводили время…

– Сгорел?

– А мостик? Нет, не отвечайте, лучше мне этого не слышать…

– Но для чего понадобилось бомбить его? Неважно… мы все отстроим…

– Конечно, я в это верю… Как можно не верить… Ну хватит, бабушка, нам пора, все готово, тропинка хорошая, правда, немного извилистая, но склон вполне сносный; сегодня утром я еще раз прошел весь путь, все проверил, поставил себя на ваше место, прикинул, по силам ли это вам, даже прихватил с собой лопату, подравнял кое-где на поворотах, расчистил там, где было много колючек, вырубил три ступеньки, отметил мысленно те места, где мы остановимся передохнуть; за час мы поднимемся на вершину, там на заброшенной турецкой позиции есть скамья, на которой вы, бабушка, сможете сидеть сравнительно удобно – это место защищено от ветра, если таковой поднимется, но он не поднимется – и сможете спокойно любоваться закатом… В рюкзаке для вас приготовлен бинокль, видимость сегодня, как уже было сказано, превосходная, такой случай нельзя упустить; представьте себе, бабушка, что не вам, a oпe Заухону посчастливилось бы попасть сюда, разве он и в свои восемьдесят три года упустил бы возможность произвести рекогносцировку, осмотреть те места, где родилась наша Европа? А посему, бабушка, скажите себе так: хотя бы ради него я поднимусь и погляжу, и мои глаза будут его глазами…

– Спасибо… спасибо, моя несравненная бабушка…

– Да, Европа… разумеется, дева… разделившая ложе с Зевсом…

– Потихоньку, потихоньку, я знаю, конечно, конечно; я даже обвязал вокруг пояса веревку и сделал на конце петлю, чтобы вы могли за нее держаться, вам будет спокойнее, и я буду уверен, что вы застрахованы от малейшей опасности; о вас когда-нибудь еще напишут если останется кто-нибудь, кто захочет писать о нас, – как фрау Андреа Заухон, вдова героя Балтики, в семьдесят четыре года, в самой южной точке великого рейха, который тысячу лет уже, я боюсь, не просуществует, дай бог, тысячу дней, причем каждый следующий день будет труднее предыдущего, легкой поступью взошла на холм возле аэродрома и взирала на Ираклионский залив…

– Солнечные очки? Конечно…

– Фляга у меня с собой…

– Да, он заряжен…

– Нет никакой нужды…

– Хорошо, возьмем этот плащ, только я его понесу…

– Нет, совсем не безумие, вы увидите…

– Положение здесь резко ухудшилось за последний месяц, все вокруг слушают Би-би-си, так что кажется, будто земля у нас под ногами с утра до вечера вещает по-английски, сами же англичане не приближаются, – зачем им? – они спокойно дождутся, пока мы уберемся отсюда…

– Еще одно кровопускание? Здесь и так пролито достаточно крови. Три года назад на этом острове полегло семь тысяч немецких солдат. Неужели вы хотите еще крови? Нет…

– Как его оборонять, бабушка, ведь мы у них как на ладони, словно голые на балконе? Каждая рыбачья лодка – видите, сколько их у причала? – наверняка шпионит за нами, каждый добросердечный мальчишка из тех, что так простодушно играют у нашего штаба, давно уже их тайный агент…

– Совершенно верно…

– Каждая лодка… неважно…

– Да, и тот ялик. Почему бы нет? Все возможно…

– Может быть… Местные жители уже заботятся о том, чтобы доказать свою благонадежность англичанам, замолить вину – ведь три года они давали нам жить, и совсем неплохо, и, стало быть, каждое наше движение фиксируется англичанами на Кипре, когда оно еще в самом зародыше. По этой причине, бабушка, видите, там…

– Да, там… Ваш самолет уже увозят с посадочной полосы и маскируют ветками, но все напрасно, потому что рыбачьи лодки уже перемигиваются между собой, и не пройдет и часа, как врагу на Кипре станет известно о прибытии на Крит важной персоны, только уж очень их озадачит, наверное, ее словесный портрет, ха-ха… «Каково стратегическое значение этой бабуси? – призадумаются полковники и генералы в штабе британских войск. – Какие контрмеры надо предпринять?»

– Нет, я совсем не преувеличиваю, я поражаюсь, как вас доставили сюда. Многие рисковали жизнью, неся вас на крыльях аэроплана над горящим рейхом. Это еще одно свидетельство могущества имени нашего опы, он ведь легенда, которая сияет в десять раз ярче в этот предзакатный час. Не исключено, бабушка, кто знает, может, в нашем генштабе кто-нибудь думает так: если вы пролетите над линией фронта, то, может, вдруг припомните какой-нибудь план атаки, которую вынашивал тридцать лет назад опа Заухон, какой-нибудь тайный маневр, который позволит хоть что-то спасти, ведь катастрофа близится неумолимо, все рушится, куда ни глянь…

– Нет, молодежи здесь это имя ничего не говорит, но Шмелинг, получив известие о вашем прибытии, сразу вспомнил, растаял и стал выговаривать мне: почему я все время молчал?

– Ни слова…

– Не хотел… С тех пор, как я оказался на этом острове, я ни разу даже не обмолвился о том досточтимом роде, имя которого я, может быть, удостоюсь носить…

– Без всякой причины, бабушка… Знаете…

– Просто не хотел, чтобы от меня все время ждали какой-то особой военной прыти, опасаясь в конечном счете разочаровать всех и навлечь позор на нашу голову… С того момента, как меня списали из штурмовиков и прикомандировали к гарнизону… Ведь все равно так или иначе… Бабушка, посмотрите скорее направо! Видите, там на горизонте, над морем…

– Станьте здесь…

– Обопритесь на мою руку.

– Да, там… Видите часть небосвода, которая вот-вот разгорится и будет пылать, как раскаленное сердце? Так вот, бабушка, точно из этого сердца мы вынырнули три года назад, из-за самого солнца, направив его лучи, как стрелы, прямо в глаза англичанам, которые только усаживались пить свой пятичасовой британский чай с крекерами. Из розовеющего жерла вынырнули в одно мгновенье пятьдесят самолетов, которые сейчас стали уже легендой, и австралиец, стоявший на часах, спокойно дожидаясь заката, увидел в небе сверкающие точки, гул моторов еще не достигал его ушей, и, может быть, в первый миг он протер бинокль и не понял, почему они не исчезают, ибо кто мог представить столь блистательную операцию, которую, с другой стороны, никто не назвал бы иначе как отчаянным актом образцового самоубийства…

– Да, бабушка, ведь и мы сами, то есть те немногие из нас, которые были вообще способны думать, те, которые давали себе труд призадуматься, не те молодые волчата, члены стаи, для которых мир с тридцать шестого года превратился в большой школьный двор, где они пинают ногами земной шар, как старый тряпичный мяч, и, если бы они получили приказ выпрыгнуть с парашютом над английским генштабом и броситься на его штурм, то выполнили бы этот приказ, не колеблясь, точно так же, как они вторгались в Голландию или Польшу, но мы, те немногие, кто был способен и готов хоть чуточку думать, сидели, понурив головы в тяжелых касках, с затаенным страхом смотрели на водную гладь, бегущую под нами, и спрашивали себя: зачем понадобился нашему демону этот странный далекий остров, если не для того, чтобы заклать лучших солдат на жертвеннике собственного величия, бьющего из него через край, и таким образом запугать не только весь мир, но и саму Германию. И тогда, бабушка, меня начала бить дрожь от жалости к себе и страха за свою жизнь, которой суждено вот-вот прерваться, и знаете, о ком я вдруг подумал в тот момент: о «дяде» Эгоне – я завидовал ему, уже принявшему свою смерть…

– Да, я думал и о нем, бабушка, и мысль о том, что вам предстоит пережить горечь еще одной утраты, так потрясла меня, потрясла в самом прямом смысле, что носилки, с которыми я как санитар был неразлучен, буквально заходили ходуном, и командир нашего полка оберст[30 - Оберст – полковник (нем.).] Томас Штанцлер, человек большого достоинства и всеми уважаемый, сидевший напротив меня, – каску он все еще держал в руках, и луч солнца, проникавший через круглый иллюминатор, блестел у него на лысине – заметил, по-видимому, что происходит с носилками, усмехнулся, сочувственно положил руку мне на плечо и сказал так: «Вы, рядовой Брунер, похожи на какую-то странную птицу. Вы – как Икар, пытавшийся взлететь в небо с Крита. Но помните, Брунер, ваши крылья из стали, они не расплавятся на солнце». И я, бабушка, вспомнил эту легенду, и на глазах выступили слезы благодарности к нашему эрудированному командиру, который еще через несколько минут был тяжело ранен, а в тот момент напомнил мне миф о Дедале и Икаре, и благодаря этому в памяти моей всплыл образ старого учителя, которого вы приглашали ко мне…

– Кох, совершенно верно, бабушка, Густав Кох… старик-классицист со своими мифами…

– Как же, как же…

– Конечно, я его помню…

– Я был слишком мал? Ничего подобного, я все прекрасно понимал… Ведь это он утверждал, что заржавевшая ныне цепь немецкой истории ковалась в глубинах этого моря, которое вы видите сейчас перед собой, ибо оно и есть – любил повторять старый учитель – подлинное лоно, голубое и теплое, всего, что составляет суть немецкой нации…

– Верно. В общем, в тот самый миг в самолете, который сбавлял высоту, – болтанка ужасная, грохот моторов, я весь спеленут ремнями от парашюта, рюкзака, носилок, автомата, каска сползает на лоб, очки, которые я по глупости не засунул поглубже в карман, привязаны сзади шнурком от ботинок – в тот самый миг страх как рукой сняло и на смену ему, бабушка, пришло даже какое-то воодушевление, прилив сил, как будто я наконец ощутил истинный вкус войны и стал полноценным звеном ржавой железной цепи старого Коха, которая словно чьей-то мощной рукой переброшена сейчас через Альпы и неумолимо разворачивается в воздухе, чтобы через несколько минут обрушиться на головы наших античных предков. Мох Шварцвальда и пар над болотами, мимо которых шли полчища гуннов, растворятся в теплой морской волне, и тевтонские сны, не дающие нам покоя, получат истолкование в белом мраморе статуй Эллады… И поэтому, когда загорелась красная лампочка, зазвенел звонок и послышались лающие команды сержанта, открывшего люк, когда молодые волчата вскочили все, как один, дослали патрон в стволы своих «шмайсеров» и, испустив боевой клич, стали исчезать один за другим, враскоряку вываливаясь из брюха самолета, я вдруг что есть сил закричал вместе с ними так, что мною мог гордиться старый школьный учитель Кох, и меня втянул в себя тот простор, который раскинулся сейчас перед вами…

– Совершенно верно…

– Да, отсюда туда…

– Еще минута, только, пожалуйста, осторожно, эта ступенька для вас высока, дайте мне руку…

– Возле оливкового дерева, там мы сделаем первую остановку, а пока наслаждайтесь видом и представляйте себе, как я с криком выпрыгиваю из ревущего самолета и меня тут же подхватывает порыв ветра, как бы мой, персональный, который специально дожидался меня. Сначала он пытается сорвать с меня очки, затем выдергивает из-за спины белый купол и раздувает носилки, которые торчат у меня за плечами, как огромное, но одно единственное крыло странной птицы, потом с неимоверной скоростью проносит меня над береговой линией, которую вы видите вон там; воздух полнится криками моих товарищей, молодых волчат, – кто не в силах сдержать изумления, кто кричит от боли, – а меня увлекает куда-то в сторону, за тот холм, к белым домишкам, разбросанным между холмами, мне, бабушка, они напомнили кусочки рафинада, которые опа любил посасывать перед сном… вон туда… и с силой бросает на оливковое дерево, возле которого пасется стадо черных коз, встретивших меня индифферентным молчанием…

– Вон там, бабушка… Видите черные точки?

– Да, там… на том же самом месте… Ей-богу, они стоят там уже три года, днем и ночью, летом и зимой, возрождаясь из ничего, плодясь и размножаясь между кустов, которые они объедают…

– Да, многие, бабушка, погибли еще в воздухе… Их души сократили себе путь к Богу, расставшись с телами в небе… За какие-то две минуты, бабушка, была уничтожена почти вся моя рота…