banner banner banner
Господин Мани
Господин Мани
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Господин Мани

скачать книгу бесплатно


– Нет, только так, слегка намекнула… Чтобы все-таки был со мной поосторожнее… И я, как будто без всякой задней мысли, а на самом деле нарочно, спросила: «Я вижу, вы починили ремень и эту петлю, что оборвалась?» – потому что хотела быть уверенной, что он знает: я не только видела, но и поняла все…

– Нет, он никак не отреагировал… Только молча кивнул… А потом ухмыльнулся, – видно, каким-то своим мыслям – и стал торопить меня, и вдруг, мама, я поняла, почему он такой обходительный и заботливый: он хочет, чтобы я поскорее смылась из Иерусалима, чтобы не крутилась у него под ногами и не шпионила; по той же причине он, наверное, придумал срочное дело возле самого автовокзала – чтобы «собственноручно» доставить меня туда, прямо к автобусу, и в первый момент я тоже решила: хватит, и вправду пора возвращаться в Тель-Авив, и так сколько занятий я пропустила из-за этой дурацкой истории, но по дороге, в машине, когда мы еле-еле ползли под дождем, то и дело застревая в страшных пробках, а в машине стояло гробовое молчание, я стала искоса присматриваться к нему. И что я увидела? Престарелый господин восточного типа, очень подавленный и, наверное, одинокий, с дыханьем, пахнущим старым вином… И я вдруг подумала, мама: а ведь это единственный дед, который будет у той генетической формулы, что пока запечатана где-то в пузырьке внутри меня, почему же тогда не познакомиться с ним поближе? Я решила: надо узнать о нем побольше и стала задавать наводящие вопросы, даже вспомнила о той книге про Иерусалим, что лежала наискосок рядом с фигуркой лошади, и он сразу оживился и начал расхваливать эту книгу, а потом стал рассказывать о том месте, куда мы едем, о районе Керем Авраам – там он сдает жильцам старый дом, оставшийся ему в наследство от прадеда со стороны отца; тот был известным гинекологом в Иерусалиме лет девяносто назад, и в этом доме, как рассказывают, у него была как бы клиника или родильный дом, и все иерусалимские аристократки, еврейки и арабки, приходили туда рожать; и когда он выпалил все это на едином дыхании, словно его вдруг прорвало, я почувствовала, как у меня горят щеки, и хоть в этот момент мы в очередной раз застряли в ужасной пробке неподалеку от Дворца нации и вокруг все было серым, а по стеклам текли потоки нескончаемого дождя, у меня появилось чувство, что со мной происходит чудо, что эта встреча не случайна, как не случайно и то, что он едет сейчас туда, где сто лет назад рожали женщины, и то, что я вместе с ним в машине. Поэтому естественно, что меня потянуло туда, посмотреть, как выглядит это место, и я попросила его взять меня с собой. Он несколько удивился, и даже смутился, и сказал, что сейчас там не на что смотреть, дом как дом, поделенный на небольшие квартирки, а он едет туда продлить договор с квартирантами, потому что эти деньги он откладывает Эфи на учебу. Но я заупрямилась и стала буквально умолять его: ну, если не дом, то хотя бы район – ведь его стоит посмотреть, а он опять стал убеждать меня, что смотреть там нечего, этот квартал превратился в один из обычных религиозных районов, где все ходят в черном, но я не отставала, мне это стало вдруг так важно, мама, и ему ничего не оставалось – не мог же он просто выбросить меня из машины. Поэтому он не остановился на автовокзале, а поехал дальше, и вот уже мы в этом квартале с узкими улочками, и вокруг действительно полно евреев в черном, но жизнь бьет ключом, и все выглядит таким колоритным. Мы остановились возле старого каменного дома, только совсем не такого уж маленького – двухэтажного, с красной черепичной крышей, и он вдруг очень смутился и сказал: это здесь – смотреть не на что, а потом осторожно попросил подождать на улице, не идти с ним, потому что там живут очень религиозные люди, и они не поймут, кто я такая и кем ему прихожусь… Мне стало смешно, мама, как будто он сам знает уже, кто я такая, но подождать согласилась. Он сказал, что это может затянуться, и если мне надоест, то отсюда можно доехать автобусом до автовокзала, и опять стал пугать, что вот-вот пойдет снег и тогда я не выберусь из Иерусалима. Он пожал мне руку и попросил прощения за беспокойство из-за телефона, который не работал, и исчез за большой железной дверью этого дома. Я стала понемногу осматриваться, представляя, как это выглядело сто лет назад, – наверное, вокруг была пустошь, как у нас, и я опять подумала о ребенке – когда он родится, этот старый дом будет принадлежать и ему, а через него, стало быть, немножко и мне, ведь в киббуце ни один дом мы не можем назвать по-настоящему своим, а здесь вдруг целый домина с красной крышей. Мимо меня то и дело строго по прямой проходили мужчины в черном, в широкополых шляпах, на которые были надеты прозрачные полиэтиленовые чехлы. Они, как ружья, держали в руках черные закрытые зонтики. Капли дождя стали вдруг клейкими и тяжелыми, какими-то липучими, но я понимала, что это еще не снег, хотя ни разу в жизни его не видела. Тогда я вошла в этот дом – подъезд был узким и темным, к перилам на цепочках были прикреплены детские коляски, на стенке – несколько почтовых ящиков, дверки их обломаны. Я поднялась наверх, на второй этаж и попала в коридор; сразу было видно, что здесь когда-то был балкон, но дом десятки раз перекраивали, разрушали и отстраивали заново, изменив в конце концов до неузнаваемости. Я переходила от двери к двери, не понимая, что за ними – квартиры или кладовые, и мне пришла в голову странная мысль: может, мой господин Мани просто спрятался в одной из комнатушек, чтобы ему никто не мешал довершить начатое. В конце коридора был черный ход, и по ступенькам я спустилась во внутренний дворик, мощенный каменными плитами; здесь тоже были бесчисленные пристройки; а на узкой полоске, оставшейся незастроенной, какая-то добрая душа, привязанная к земле, пыталась что-то вырастить. И это так трогательно, мама, видеть, как эти горожане выращивают перец и помидоры в старых корытах и огромных ночных горшках. К этому времени я уже чувствовала, что за мною следят десятки глаз, со всех сторон открывались окна, высовывались головы; в конце концов во двор вышла молодая беременная женщина и деликатно попыталась узнать, кого я, собственно, здесь ищу, а когда я сказала, что жду владельца дома, она сразу встревожилась, решив, что я собираюсь снимать тут квартиру, и стала объяснять, что я ошиблась, квартир свободных здесь нет, и было видно, мама, она не допускает мысли о том, чтобы такая как я сняла тут квартиру. Я возмутилась и назло ей сказала: нет сейчас, может, будет потом; но она стояла на своем: нет и не будет, желающих много, целая очередь, и никто из жильцов не собирается съезжать, и я вдруг поняла, что мое присутствие здесь ей по-настоящему в тягость, и она делает знаки соседкам, чтобы они тоже вышли и убедили меня, что свободных квартир тут не будет никогда, и мне вдруг все это осточертело, и я сказала, что жду господина Мани, я с ним приехала, а они ответили: но господин судья уже ушел. Я выскочила на улицу и убедилась, что его машины действительно нет. Это значит, по крайней мере, что он не повесился, а просто сбежал от меня, подумала я, и тут, мама, сама не знаю почему, я бросилась за ним вдогонку…

– На Русское подворье, где суд…

– Ты опять?

– Я слышу… Неужели ты не можешь придумать что-нибудь пооригинальней…

– Ну хорошо, допустим, ты права, и я на самом деле все еще ищу «фигуру отца», как вдалбливали тебе на курсах, где приучают хвататься за первое, самое легкое и тривиальное объяснение, из которого следует, что наше подсознание еще совсем маленькое, простенькое и глупое и позволяет сразу вскрыть его непристойные мотивы, чтобы на месте их заклеймить. Что с того? Почему именно в нем, в господине Мани? Ведь я могу, если захочу, найти «фигуру отца» тысячу раз на дню, эти пожилые мужчины стоят рядами с утра до вечера и только ждут случая, причем, честное слово, мама, они даже не стремятся с тобой переспать, а некоторые вообще уже и не могут, достаточно поцелуйчиков, только дай им возможность проявить тепло и заботу, взять под свою опеку. Так зачем же мне надо было ехать для этого в Иерусалим и почему именно господин Мани в расстроенных чувствах? Что в нем такого, чего не даст мне другой? Нет, мама, я искренне сожалею, но тебе придется подыскать другое объяснение…

– Потрясающе! Теперь ты говоришь об этом! И в то же время утверждаешь, что это только моя фантазия…

– Какое это имеет отношение к нашему отцу? Что-то я не понимаю…

– Ничего не понимаю…

– Не понимаю…

– Хорошо, только потом, потом, потом… Я умоляю, дай мне еще несколько минут, прежде чем обрушивать на меня свои теории…

– Окей…

– Окей, только потом, мы еще поговорим об этом… хоть целый вечер, хоть целую ночь, сколько захочешь, но сначала дай мне дорассказать всю историю до конца, потому что я, мама, ведь все еще там, в районе Керем Авраам…

– Правильно, совершенно верно…

– Да, если идти от военной базы «Шнеллер», на месте которой знаешь, что было раньше?

– Нет, еще раньше…

– Нет, немецкий сиротский приют…

– Правильно, левее, левее, и вот оттуда в то утро вместо того, чтобы сесть на автобус, доехать до автовокзала, поскорее добраться до Тель-Авива и бежать в университет, я поехала в обратную сторону, выбрала противоположное направление…

– Противоположное тому, что я должна была делать; вместо Тель-Авива, университета, экзаменов – Иерусалим, холод и дождь, Русское подворье, старые здания разных судов, длинные темные коридоры, по которым взад-вперед расхаживают люди в черных мантиях, – между прочим, очень милые и приветливые, они и помогли мне отыскать его, этого господина Мани, который уже успел обосноваться в своем зале суда, таком малюсеньком, что вначале мне это даже показалось смешным, потому что я никогда не представляла себе, что бывают такие маленькие залы суда, ну, не больше этой комнаты, три-четыре скамьи, а перед ними, как на пьедестале, высоком и черном, восседает он, спиной к большому окну в форме арки с глубокой каменной нишей, запахнут в черную мантию и вершит правосудие. Увидев, как я вхожу, тихонечко, наклонив голову, сдвигаю мокрые пальто и сажусь на последней скамье за адвокатами и подсудимыми, он сбился, покраснел, снял свои маленькие очки для чтения и встревоженно огляделся – заметили ли другие, кто вошел, но быстро пришел в себя и потом все утро не обращал на меня никакого внимания, разбирал дело за делом, строго, но с юмором, которого я в нем и не подозревала, особенно когда выговаривал адвокатам, и только когда слово предоставлялось самому подсудимому, он вел себя сдержанней, слушал, закрыв глаза и непрерывно пощипывая бородку, которая отросла у него за время траура и к которой он, по-видимому, все никак не мог привыкнуть…

– Да, так и сидела там до полудня, часа три-четыре…

– Почему? Может быть, даже очень интересно, мама, все время чувствуешь напряжение: вот подсудимый встает, называет имя-фамилию, вот прокурор оглашает, в чем его обвиняют, вот подсудимый отвечает, признает ли себя виновным, но бывает и просто какое-то крючкотворство, адвокаты цепляются за всякие мелочи, входят в такие тонкости, которых нормальному человеку не понять, они то и дело поднимаются к судье, передают какие-то документы, и так продолжается до тех пор, пока судья не выходит из себя и не уводит их в свою комнату – дверь в нее прямо из зала, и случалось, мама, что я оказывалась одна в этом маленьком зале, а раз я осталась один на один с подсудимым-арабом, которого судили за то, что он воровал удостоверения личности у евреев, и он вдруг повернулся ко мне и попытался заговорить…

– Не знаю, что держало меня там… Но опять, мама, я чувствовала, будто я погружаюсь во что-то и не в состоянии двинуться. Правду сказать, и погода была по-прежнему препаскуднейшей, из окна было видно, что дождь не только не прекращается, но и усиливается, небо совсем затянуло низкими тучами; да и в зале, надо сказать, никто не обращал на меня внимания, никому в голову не приходило, что я тут наблюдаю за судьей, который выглядел к тому же весьма бодрым и энергичным, без всяких намеков на манию самоубийства. В конце концов я стала подумывать, как и ты сейчас, что все происходившее вчера ночью в его квартире, это на самом деле иллюзия, плод моей разгоряченной фантазии…

– Погоди… погоди…

– Нет, он и вида не подал… даже ни разу не взглянул в мою сторону, как будто никогда не видал меня раньше, и так продолжалось до полудня, он все сидел на одном и том же месте, как камень. Когда он в очередной раз удалился с адвокатами и его очень долго не было, и даже последнему подсудимому надоело и он куда-то исчез, и я осталась теперь уж совсем одна в этом маленьком зале, а дождь за окном превратился в град и ледяной крупой барабанил по стеклам, я вдруг подумала: какого черта, Хагар, почему ты торчишь тут, когда жизнь в Тель-Авиве, в университете бьет ключом? Но в этот момент, мама, начали звонить колокола русской церкви, что по соседству, комната наполнилась их тяжелым гулом, в воздухе повеяло чем-то стародавним и торжественным, и у меня, мама, опять появилось это странное чувство… как тогда в подъезде…

– Да, именно… будто кто-то все время смотрит со стороны, пишет обо мне или снимает меня…

– И нечего улыбаться…

– Почему мания величия? Ничего подобного, наоборот, я ведь все время веду к тому, что это касается не только меня, но и других, и потому я не имею права раньше времени уходить со своими личными интересами, а должна запастись терпением, чтобы в конце концов все: и Эфи, и младенец смогли понять, что к чему, разобраться в чем-то важном…

– Подожди… подожди… какая ты сегодня нетерпеливая!

– Нет, волноваться нечего, ничего не случилось… Только когда я встала и заглянула в его комнату, узнать, что с ним, то там было абсолютно тихо, все аккуратно разложено по местам, а его пальто и портфеля уже не было, то есть мой господин Мани опять сбежал от меня. Но я, мама, и на этот раз не опустила рук, а бросилась разыскивать его по темным коридорам, опять ходила, останавливала людей в черных мантиях, спрашивала и все-таки нашла его – у самого выхода, уже в пальто, мантия сложена и перекинута через руку, стоит и, как ни в чем не бывало, непринужденно беседует с молодым юристом, который выступал обвинителем на одном из процессов, посматривает на улицу, ожидая, как видно, когда кончится град. И тут я вдруг смутилась, но он сам заметил меня, подозвал, взял за руку, обратился по имени, так тепло и по-дружески, засыпал вопросами: «Ну как? Вам было интересно? Какие впечатления?

Понравилось?» – и даже представил меня своему собеседнику: «Знакомьтесь, это подруга моего сына Эфраима», – и я, мама, не знаю, что со мной случилось, – у меня на глазах выступили слезы… Может, потому, что он назвал меня по имени, может, потому, что был так добр и мил… И мне так захотелось прислониться к нему, опереться, потереться о его толстое ворсистое пальто, и если был момент, мама, один момент за все дни, когда я очень хотела… думала, что он может… ну, в общем… может быть, хоть на какое-то время…

– Как бы это сказать… притупить то глубокое чувство зияющей пропасти, которое я вечно ношу в себе…

– Да, в общем-то да – как отец… Но только на одну минуту, честное слово…

– Нет, мама, это как раз и сбивало с толку, потому что и он, казалось, все время подавал тайные сигналы бедствия, будто хотел сказать украдкой от всех: «Да, ты права – то, что ты видела вчера, не обман зрения, а весьма реальная возможность, не оставляй меня одного», – но внешне он вел себя как раз наоборот, так, словно хотел все время отделаться от меня, и сейчас он сам предложил подвезти меня на автовокзал; он раскрыл зонтик и держал надо мной, пока мы дошли до машины, и, забежав вперед, галантно открыл мне дверь, ухаживая за мной, как за дамой, а по дороге, как будто в виде компенсации за то, что сейчас так поспешно увезет меня из Иерусалима, остановил машину в одном из переулков у базара и завел меня в ресторанчик, такой простой и дешевый, где едят торговцы, называется «Рахмо», и накормил меня хумусом[14 - Хумус – турецкий горох, блюда из которого чрезвычайно популярны на Востоке.], приготовленным по-особому, по-иерусалимски – с мелко нарезанными крутыми яйцами, и был по-прежнему мил и заботлив, хотя иногда как будто бы погасал, будто в нем выключали свет, и он на какое-то время уходил под воду, но потом опять зажигался и опять принимался расспрашивать про Эфи, как будто я должна знать о его сыне больше, чем он сам, и был момент среди этого шума и гама и дождя за окном, когда я чуть не рассказала ему, чем чреват будет для него через несколько месяцев этот маленький живот, где переваривается сейчас его хваленый хумус, но я сдержалась и не сказала ни слова. Когда мы вышли из ресторана, он довез меня до самого автовокзала, но не ограничился этим, а вышел со мной, купил мне билет, довел меня как маленькую и умственно отсталую девочку до места посадки, поставил в очередь, но и тогда не ушел, а дождался, пока я сяду в автобус и даже пока автобус тронется, и мне было приятно, что за мной так ухаживают, так заботятся, и я могу как бы отдаться в его руки, уступить, потому что на самом деле я уже и сама хотела вернуться домой, перестать носиться за ним под дождем, но в то же время было немножко обидно смотреть, как планомерно, пускаясь на разные хитрости, он добивается своей цели – удостовериться, что я наконец убралась из Иерусалима, будто я какая-то чокнутая, которая неизвестно зачем вторглась на его территорию… а не человек, который приехал к нему с поручением, желая сделать доброе дело…

– Погоди…

– Нет, минутку… Ну погоди, мама…

– Да, именно, позавчера, в среду, когда уже начало смеркаться, я уезжала из Иерусалима…

– Да, села в автобус, мы тронулись, а за окном была настоящая буря, и все вокруг говорили: в конце концов обязательно будет снег, к этому идет; и я думала: все, кончено, да и какая разница, может, это и правда мои фантазии да и только, пора возвращаться домой, ведь все равно не могу же я ходить за ним по пятам всю жизнь. Автобус взял разгон на длинном спуске сразу после выезда из Иерусалима, а вокруг был сплошной потоп и туман, а когда автобус стал подниматься, мы въехали в самую середину облака и не стало видно ни зги, а на спуске – что я вижу? – автобус вместо того, чтобы ехать дальше по главному шоссе на Тель-Авив, вдруг сворачивает. Оказалось, что, горя желанием избавиться от меня, уважаемый господин Мани по ошибке усадил меня не в экспресс, а в обычный автобус, и теперь мы начали петлять по проселочным дорогам, заезжая в Кирьят-Анавим, Маале-ха-Хамиша, Абу-Гош, а вокруг лило, было много воды и много зелени, иногда из тумана, едва не высаживая окно, вдруг выступала скала, нависшая над дорогой, дождь со льдинками хлестал не переставая, и я думала: если здесь, в низине такое творится, значит, в Иерусалиме наверняка снег, которого господин Мани так опасался, но, наверное, и очень ждал, чтобы запереться в своей квартире, протопить ее как следует, погасить во всех комнатах свет, раздеться догола и опять сделать петлю, пододвинуть табурет…

– Да, мама, я так и не смогла избавиться от этой мысли, она вдруг стала донимать меня, когда мы колесили в окрестностях Иерусалима. И вот автобус выехал наконец из последнего поселения, вернулся на главную дорогу, которая вилась меж лесистых холмов, и стал набирать скорость. Я знала, что через несколько минут он выйдет на равнину и тогда уж понесется во всю прыть; и тут, мама, взыграли во мне чувства, как бы дух противоречия, я встала…

– Да-да, противоречия: почему это вдруг меня ни с того, ни с сего выпроваживают из Иерусалима. Я поднялась, и меня по проходу понесло к водителю. «Я очень извиняюсь, – сказала я ему, – но вам придется, если можно, остановиться. Я беременна, а вы едете быстро, и это вредно ребенку…»

– Да, ребенку. Сама не знаю, чего это вдруг я его сюда приплела…

– Да, а что такого?

– Что я такого сказала?

– Нет, он как раз был очень любезен, сразу замедлил ход и предложил мне пересесть вперед – там меньше трясет, но когда он увидел, что я ни в какую, то немедленно согласился и остановил автобус недалеко от бензоколонки, открыл двери и сказал: «Осторожно, не поскользнитесь». Как только автобус растворился в тумане, а вокруг ни звука, кроме шума дождя, я, мама, ни минуты не колеблясь, перешла на другую сторону, опять в направлении противоположном, и когда я дошла до развалин, ну знаешь, этих, что там внизу, в Шаарха-Гай…

– Да, там, где, как нам рассказывали, был когда-то постоялый двор, и все, кто ехал в Иерусалим, тут останавливались, чтобы дать отдых лошадям. Здесь была уже совсем какая-то другая тишина, и я почувствовала, что меня уже ждут… Ну эти… автор или режиссер с большой черной камерой… Как будто мне была назначена встреча, и я о ней совсем позабыла, а они сидят и ждут, там, наверху, на каменных террасах, среди деревьев, обхватив головы руками, как ты сейчас. И не смотри на меня так, мама, уверяю тебя, я вполне в своем уме… Ш-ш… кто-то стучит. Сиди тихо…

– Сиди тихо… Кто это может быть?

– Неважно, неважно. Так ты один раз не откроешь. Что случится?

– Нет, не вставай.

– Ты хочешь, чтоб я тебе больше ничего не рассказывала?

– Что такого?

– Нет… Нет… успокойся. Я просто все время пытаюсь передать то странное чувство, которого у меня никогда раньше не бывало, – что я, в общем-то, не сама по себе, а часть истории подлиннее, в которой пока еще трудно разобраться, потому что она только начинается, но если я запасусь терпением, то, может быть, что-нибудь и прояснится. Это меня успокоило, мама, и мне даже понравился этот полуразрушенный постоялый двор, который все знают и проезжают мимо, не представляя, что там внутри. Я стала слышать шум воды, струящейся отовсюду, и представила себе путников, направляющихся из Яффы в Иерусалим, которые, как нам рассказывали, лет сто назад останавливались здесь на ночь, и знаешь, мама, мне вдруг стало так легко на душе, я будто бы отключилась…

– От чего? От жизни, от беготни, от университета и от экзаменов, от болей… И я, наверное, могла бы сидеть там часами в своем укромном уголке среди развалин, сидеть и смотреть, как по шоссе в обе стороны несутся машины, следить за тем, как там вдалеке на черном тяжелом небе над долиной Аялон солнце все еще ведет борьбу за существование; и я опять подумала и сказала себе: даже если все это не что иное, как фантазия, почему бы не удостовериться… Ведь этот господин Мани со своей депрессией может, если будет вести себя нормально, скоро стать дедушкой. Поэтому я вышла из своего укрытия и стала ловить попутку, и через полчаса была уже в Иерусалиме, где к тому времени шел настоящий снег, изо всех сил старавшийся окрасить все улицы в белое…

– Да, самый настоящий снег, в среду вечером. Разве не передавали по радио?

– Чудесно…

– Конечно, я помню, мама, что ты практически никогда не видела снега, может, поэтому он меня и не остановил – хотелось получить хоть какое-то, пусть самое малое преимущество перед тобой…

– Самый настоящий, но он только начал падать, и еще не было понятно, удержится ли он на тротуарах, но в этом есть что-то торжественное и благородное, когда вокруг тихо и плавно опускаются эти длинные перышки, как будто я и вправду попала в Европу, и потому я сразу же поехала на ту большую площадь возле Президентской резиденции (там это приятное «европейское» чувство ощущается сильнее) и пошла бродить по улочкам, между домами, которые помнила со вчерашнего дня, глядя, как на них падает снег; теперь уже я пошла посмотреть и на дом премьер-министра, возле него стояла палатка, увешанная призывами «положить конец войне в Ливане», в палатке – двое, сидят, скрючившись от холода, закутавшись в большое пестрое одеяло. Я искала хоть небольшой сугроб, чтобы наступить ногой на снег, и молила Бога, чтоб снег пролежал хотя бы ночь и не растаял так быстро, а сама все еще не могла набраться храбрости идти туда, ведь как мне объяснить ему, почему я вернулась, и не выглядеть при этом жалкой, а выглядеть так я ни за что не хотела, чтобы не дать ему оснований опять выставить меня, даже если он станет делать это со всей своей сефардской обходительностью, но в конце концов ноги привели меня к театру, в котором сейчас не горело ни одно окно. Я спустилась мимо стоянок, на которых не было ни одной машины, и вышла к пустырю возле лепрозория; здесь я с радостью увидела, что снегу, который ветер сметает с тротуаров и дорог и который там тает, тут, на земле, удалось удержаться и образовать сугробики между камнями, и можно даже слепить снежок и кинуть его мальчишкам, выбежавшим посмотреть на снег; и вот я уже вышла на ту длинную улицу, но в его дом не вошла, а вошла в соседний – немножко согреться, потому как на самом деле промерзла до костей, свитер был весь мокрый, хоть выжимай, и я вдруг испугалась: не повредят ли эти мои развлечения крошечному существу, что живет во мне, не замерзнет ли оно, не нарушится ли его генетическая формула, и я решила, что если немедленно не зайду куда-нибудь погреться, то совершу преступление…

– Я так и знала, что ты это скажешь…

– Хорошо, хорошо, пусть будет предлог…

– Да, я согласна, в этом все равно есть нечто жалкое, даже если в тот момент я не думала о себе, а только о том, что живет во мне, и только ради него…

– Хорошо, хорошо, неважно, пусть я вернулась, чтобы выглядеть жалкой. Так вот, я поднялась и позвонила, но ответа, как обычно, не было, и я решила: на этот раз я не буду упорствовать, фантазия или не фантазия, но я от этого всего очень устала. Я спустилась и вышла на улицу в поисках остановки автобуса, и тут я узнала его машину – на заднем сиденье лежала судейская мантия, но и тогда я сказала себе: какое мне дело; если он так уж мечтает покончить с собой, я не в силах ему помешать; не могу же я каждый вечер мчаться из Тель-Авива или из Машабей-Саде спасать его. Я пошла дальше, прошла его улицу и вышла к торговому центру, вполне симпатичному, там было маленькое кафе, и я зашла перекусить и погреться, там я сразу подумала о тебе, что ты, должно быть, уже волнуешься, и первым делом позвонила в мошав и попросила этого добровольца из Германии передать тебе, что я звонила, но тебе, значит, ничего не передали, а потом я присела у окна, и попила, и поела, и еще немножко посмотрела в окно, как снег все еще не сдается, бесславно погибая под колесами машин и ногами людей, топчущих его на тротуарах, и я словно прониклась значением, которое придавал этому снегу господин Мани, хотя и не очень понимала, в чем оно состоит; тут пропиликало девять, и по телевизору в кафе пошел «Маббат»[15 - «Маббат» («Взгляд», пер.) – ежевечерняя телевизионная программа новостей.], который начался кадрами: снег в Иерусалиме; и все смотрели, чувствуя торжественность момента, – даже если на улицах снег к утру растает, на пленке он все равно останется, он уже запечатлен, и еще можно было, мама, не роняя достоинства, уехать в Тель-Авив, и я встала и расплатилась, сказав себе: хватит, прощай, Иерусалим; но перед тем, как выйти из кафе, я решила просто так звякнуть – узнать повесился он там уже или все еще примеривается, и вновь то же самое – ответа не было, и я подумала: неужели он опять принялся за свои подлые штучки, конечно, если он еще живой, а если мертвый, то, значит, не стало и второго деда, горько усмехнулась я про себя, и когда маленький Мани появится на свет, то будут вокруг него одни женщины…

– Потому что и Эфи не будет…

– Так…

– Потому что я не строю иллюзий…

– Так… такое у меня чувство…

– Я же сказала тебе, что еще просто не было времени рассказать ему, но я уверена, что вся эта история, ребенок, будет ему не по душе…

– Потому что у него, насколько я знаю, совсем другие планы… Ехать учиться за границу, и только ребенка ему сейчас не хватало. Да и вообще, вообще нельзя знать на самом ли деле у нас любовь или просто так…

– Ну, правда, мама, может, не сейчас… Мы еще поговорим о нем, сейчас ведь я о другом… Так вот, вышла я из кафе и пошла назад по его улице, и заглянула на минуту в его подъезд, только чтобы проверить, вернется ли то приподнятое чувство, чувство того, что я не одна, что меня направляют, но ничего не произошло, никто меня там не ждал, ни автор, ни режиссер, ни оператор, никто, как будто все оставили меня на произвол судьбы, и с этих пор все на моей ответственности. И тут, мама, у меня как-то опустились руки, может быть, от усталости, ведь этот снег, тем более, если его видишь в первый раз, отнимает силы и нагоняет сон, и я сказала себе: хватит, пора раз и навсегда распрощаться с господином Мани, и, не включая света, я поднялась по ступенькам на его лестничную площадку, но не постучала и не позвонила, а просто присела в темноте у дверей немного согреться перед дорогой, и меня разобрала злость: почему это я позволила всем так просто, как ненужную вещь, бросить меня тут в углу, под дверью…

– Всем… всем…

– Да, всем… Всем, кто хотел…

– Неважно, неважно, потом…

– Погоди, погоди…

– Неважно… Ничего я не имела в виду… И тут, мама, в подъезде зажегся свет, и я увидела, как по лестнице поднимается пожилая дама, такая кругленькая и миленькая. Оказалось, что она соседка из квартиры напротив, и, увидев, что я сижу тут, как собака, под дверью, она сразу стала расспрашивать меня, будто мы старые знакомые, и она знает, что я здесь своя: «Что случилось? Опять потеряла ключ?..»

– Да. Она, наверное, меня с кем-то спутала или, может быть, видела, как я выходила утром из этой квартиры. Я пробормотала нечто нечленораздельное, похожее на «да», и этого было достаточно, чтобы она тут же зашла к себе и вынесла мне ключ, запасной, который господин Мани оставляет для Эфи, который часто забывает свой, и я оказалась в крайне неловком положении – с ключом от квартиры, которая…

– Нет. Да, я пыталась потянуть время, дождаться, пока она зайдет к себе, а потом скоренько улизнуть, но она стояла на пороге своей квартиры, желая убедиться, что все в порядке, что я отперла дверь; мне ничего не оставалось, мама, и я тихонечко повернула ключ, капельку приоткрыла дверь и улыбнулась ей, мол, большое спасибо, надеясь, что теперь уж она успокоится и уйдет, однако ничего подобного – она все стояла в потемках и следила за мной с очень живым интересом, поэтому мне пришлось переступить порог и закрыть за собой дверь…

– Нет, я вовсе не собиралась проходить…

– Конечно, мама, а ты что думала? Постоять, затаив дыхание у дверей, а потом сразу назад, наружу, чтобы никто не заметил, если там вообще кто-то есть живой. В квартире было точно так, как вчера, – все пышет жаром, темно и ни звука, и я подумала: неужели опять та же история? Не стало ли это противоположное направление слишком опасным, потому что на этот раз я была уверена, что все кончено, и подумала: хорошо, что по крайней мере у него хватило приличия и такта повеситься вечером, а не средь бела дня…

– Нет, боже сохрани, я вовсе не собиралась пугать его, даже в мыслях такого не было, мама. Я только рассказываю тебе, какие мысли были у меня в голове, а видеть вокруг я еще ничего не видела; хоть я помнила расположение комнат, но глаза медленно привыкали к темноте; постепенно я стала различать знакомые предметы: телефон в гостиной, рядом статуэтка лошади и ряд греческих амфор на полке, а вон там закрытая дверь бабушкиной спальни, и я помню, что сказала себе, мама: ну, Хагар, теперь ты можешь издать надлежащий душераздирающий вопль, крик ужаса, от которого холодеет кровь, ради которого ходят смотреть фильмы с убийствами; только знай, что здесь не кино и не роман и даже не повесть, никто тебя не услышит и не постигнет трагизма случившегося, крик твой останется с тобой, и кровь от него похолодеет только в твоих жилах, так зачем же это нужно? А потому, раз уж ты вошла и тебя видели, иди, посмотри, что там творится, – может, тебе придется потом отвечать на вопросы, так хоть чтобы ты знала, что говорить, и я пошла медленно по коридору, все еще не зажигая света, потому что самого кошмара я себе как-то не представляла, а только его тень, хотя я знаю многих людей, для которых тень намного страшней, чем то, что ее отбрасывает; я открыла дверь и сразу увидела, что комната, которая была чистой и прибранной, когда я уходила утром, опять…

– Нет, теперь ты уж слушай, ты должна выслушать…

– Нет, ты должна, а то, что получается? Ты все время твердишь: фантазия, фантазия, а теперь не хочешь дослушать, когда меня прямо распирает… Так вот, словно тайфун пронесся по комнате, которая была еще утром чистой и прибранной, будто тут кто-то бился в истерике: бросился на кровать и разнес ее, разорвал простыни, разметал по комнате одежду, побросал на пол бумаги, старые фотографии, и опять, словно по внутренней логике того же самого страшного сна, у окна был готов небольшой эшафот, со всеми приспособлениями, точно такой же, тютелька в тютельку, жалюзи плотно закрыты, ни щелочки, ремень спущен и на нем завязана петля, и даже табурет придвинут – все, как в прошлый раз, декорация той же картины, будто каждый вечер он испытывает, себя, пытается убедить, приучить себя к мысли, репетирует самоубийство, и так до тех пор, пока причина не станет достаточно ясной, осознанной и убедительной, чтобы решиться; тут, мама, мне впервые стало его по-настоящему жалко и захотелось чем-то помочь, и вместо того, чтобы встать и поскорее убраться из чужой личной жизни, в которую, как ты правильно говоришь, никто не давал мне права соваться, у меня появилось желание окунуться в нее как можно глубже и дальше плыть против течения, в том самом противоположном направлении, которое меня все время так влечет, словно где-то там огромный магнит; я прошла по коридору до ванной, что рядом с кухней, потому что решила, раз уж все идет по тому же сценарию, значит он сейчас совершает обряд омовения как одно из звеньев в цепи подготовки к смерти…

– Я рада, что ты немножко развеселилась…

– Потому что это действительно смешно: я, как форменная лунатичка, расхаживаю по темной чужой квартире в поисках ее хозяина, чтобы спасти его от навязчивой мысли о самоубийстве. Я, наверное, ворвалась бы и в ванную, но дверь ванной была открыта, также, как и дверь из ванной на маленький задний балкончик, который я не заметила утром, и через нее был виден внушительный силуэт Иерусалимского театра рядом с Домом президента, и там, на балкончике, где держат швабры, ведра и прочую дребедень, стоит мой самоубийца собственной персоной, в пальто, таком широком и тяжелом, что с первого взгляда вообще кажется, что это огромный ворох одежды или шкаф, стоит и спокойно покуривает на свежем воздухе, под открытым, вдруг прояснившимся небом, на котором были теперь видны даже звезды, весь погруженный в себя настолько, что вообще не заметил, как я вошла. И вот я стою и думаю, как бы мне так осторожно и мягко дать ему знать, что я, мол, тут; в этот момент он вдруг повернулся, и, ты не поверишь, но он испугался куда больше, чем я, просто остолбенел, сигарета выпала изо рта, и он испустил короткий, но устрашающий крик, как будто и он в каком-то фильме или романе, только тут режиссер попросил его закричать по-всамделишному. Он сразу узнал меня и пришел в себя, рассмеялся и даже попробовал обратить все в шутку. «Боже милостивый, – сказал он, – это опять вы? Не верю своим глазам. Вы удивительная девушка, такая настырная. Только скажите, ради всего святого, как вы вошли? Неужто, уходя, прихватили с собой ключ?»

– Да, но совсем беззлобно, так по-хорошему, мама, будто втайне даже рад, что я вернулась спасать его; я стала что-то бормотать про соседку, которая буквально силой заставила меня войти, и он сразу сказал: «Да, это госпожа Шапиро, она всегда беспокоится», – и я уловила в его голосе недовольство, словно он хотел сказать, что эта дама позволяет себе слишком много, почему – ему самому непонятно, а потом он так спокойно и с расстановкой, все еще стоя на балконе, стал рассуждать о снеге, будто старался уговорить себя, а заодно и меня, что я вернулась в Иерусалим исключительно из-за снега, и даже готов был признать, что я правильно сделала, до утра снег растает, вот уже небо прояснилось и, пусть на улице сейчас вроде бы холодно, но этого недостаточно, чтобы снег удержался или снова пошел; и когда, мама, я увидела, как он смущен и как пытается выкрутиться, я тоже пошла на попятную и вместо того, чтобы выложить ему всю правду, ни с того ни с сего стала что-то изобретать и промямлила, что, мол, не только из-за снега я вернулась, а и за тем, чтобы завтра пойти на кладбище, как бы вместо Эфи, которого не отпустили из армии…

– Да, я ему так и сказала, не хотела, чтоб он хоть на секунду подумал, что я целый день хожу за ним по пятам, чтобы помешать ему вешаться. Вначале и он, кажется, был удивлен моим объяснением, как будто бы он и думать забыл про завтрашний день, и это понятно: если он представлял, что к утру будет мертв, то сама подумай, выходит, что один мертвец должен поминать другого; но мало-помалу ему это даже понравилось, моя идея пришлась ему по душе, может, ему очень хотелось поверить, что это и есть причина моего очередного вторжения. Оттуда, из темноты, он кивнул мне со скорбной признательностью и заметил с какой-то странной усмешкой: все-таки жаль, что я женщина, а не мужчина, потому что ему не хватает мужчин для миньяна[16 - Миньян (букв., счет, ивр.) – кворум из десяти взрослых мужчин, необходимый для совершения публичного богослужения.], а без миньяна он не сможет сказать каддиш[17 - Каддиш (освящение, ивр.) – славословие Богу. Ближайший родственник умершего должен читать по нему каддиш в течение года. Делать это можно только во время общественной молитвы, в присутствии миньяна.].

– Да, очень странно… Я тоже думала, что каддиш это что-то глубоко сокровенное и каждый может прочесть его, когда захочет, но оказалось – нужен миньян, и он даже попытался объяснить мне, почему это так обязательно, и вдруг, мама, когда он говорил, а я смотрела на пустырь рядом с лепрозорием – как причудливо разукрасили его белые пятна снега, – что-то в его словах меня будто задело за живое, меня, мама, вдруг начали душить слезы, я не могла сдержаться и расплакалась, сама не знаю почему, на этом балконе, заставленном ведрами и швабрами.

– Да, ревела по-настоящему, прямо навзрыд и не могла успокоиться, хотя знала, что тем самым как бы даю ему над собой власть, а он будто бы ждал этих слез – стоит себе молча и курит как ни в чем не бывало, и такое чувство, словно он как бы даже меня таким образом хочет немножечко наказать за то, что я так бесцеремонно и неотвязно преследую его целый день, за то, что я позволила себе вмешаться в его жизнь…

– Нет, мама, он, конечно, не прав…

– Нет, он не прав, и ты не права, поскольку то, что вы видите и считаете вольностью и даже бесцеремонностью, для меня, мама, это долг, который исходит из моего естества, как паутинка из паучка.

– Паучка, который шевелится во мне сейчас…

– В которого превратился генетический код…

– Так нас учили в интернате, я помню, как нам объясняли про стадии развития зародыша…

– Я тебе говорю… Я прекрасно помню… Даже таблица была такая с картинками в школе…

– Значит, ты, наверное, забыла или вас по-другому учили…

– Не волнуйся…

– Со мной? Ничего.

– Опять «фантазия»? Тебе от этого станет легче, если все, о чем я тебе рассказываю, ты назовешь моими «фантазиями»?

– Почему ты ищешь того, чего нет…

– Нет, я не знаю, что ты видишь «в дебрях моих историй», о чем я прямо не говорю. По-моему, ты все придумываешь…

– Может, ты видела это в дебрях своих авокадо, но никак не «в дебрях моих историй»…

– Боже сохрани, мама… Я вовсе не хочу тебя обидеть…

– Ну хорошо, извини, извини…

– Я прекрасно отдаю себе отчет во всем, что я делала…