banner banner banner
Далекое-далекое лето
Далекое-далекое лето
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Далекое-далекое лето

скачать книгу бесплатно


– Я ведь говорила, чтобы ты носил с собой карточку отеля, где есть их адрес и номер телефона.

– Я же не думал, что так может получиться!

– А я думала, потому и предлагала. И ведь должны же быть в Червинии какие-то службы, туристский офис или еще что-то, где есть информация про гостиницы в Зермате!

– Там не так хорошо все организовано, как здесь.

– Не в этом дело. Дело в тебе. Ну почему бы тебе не слушаться иногда, раз у тебя умная жена?

– Ты не только умная, Кисюша. Ты красивая. Давай, я тебя сфотографирую!

– Не хочу!

Они несколько раз спускаются по двум параллельным склонам, поднимаясь на кресельном подъемнике.

– Ты не хочешь пойти перекусить? Я не завтракал.

– Не хочу. Я спущусь еще пару раз и уйду, а ты можешь пойти поесть и продолжать кататься.

– Нет, я с тобой.

Но после очередного спуска говорит:

– У меня голова кружится от голода.

Они заходят в ресторан на склоне, Саша берет пиво и сытное альпийское блюдо – толстую сосиску с жареной картошкой и яичницей-глазуньей, Ксения ограничивается супом.

В отеле она забирается в ванну, а он идет в сауну и в бассейн. Она сидит в махровом халате на сверкающей белизной постели, когда входит Саша, горячий после сауны и душа, и забирается к ней. «Кисюша…» В своих пушистых белых халатах они как обнимающиеся белые мишки на открытке, которая была прикноплена над ее столом на работе. Нет, что бы ни говорили психологи, мириться лучше всего в постели. А может, проще всего? Сор быстро заметается под ковер, да так там и остается. А как же мирятся пожилые пары, те из них, которые давно забыли, что такое секс? Но они уже и не теряются бог знает где в горах и не остаются ночевать черт те где без звонка, так что поводов для обид меньше, и число испытаний резко падает. Позвольте, а то, что старики глухие, медлительные, занудные, упрямые, всех критикуют – разве это не испытание? Ладно, будем беспокоиться по мере поступления. А сейчас все так хорошо. Просто он такой. Такой… теплый, такой… горячий, такой мой… Мой. Мой. Мой.

А утром снова вверх, и ослепительная белизна вокруг. С гондолы видны отшлифованные ветром и солнцем сверкающие пятна на освещенных боках гор и равномерно-матовые поверхности теневых склонов. Вот ее любимый широкий, без бугров склон, залитый солнцем. Летишь, как птица, и ветер в лицо – не холодный, просто живой и свежий. Ритм скрипящего снега – музыка для ушей. Лыжи слушаются каждого движения коленей – вжих, вжих, вжих, поворот, поворот, поворот. Ну скажите на милость, зачем куда-то лезть, испытывать себя, когда можно вот так! Чистая радость, праздник, который всегда с тобой. А крест, который ты несешь, он ведь тоже всегда с тобой? И, наверно, одного без другого не бывает. Кроме каких-то мгновений, когда выскакиваешь на поверхность, попадаешь в струю, взлетаешь ввысь. Вот и лети сейчас по этой белой глади, среди сверкающей голубизны, над стоящим в долине мягким облаком, закрывающим город. Лети. Сегодня у тебя праздник.

Ну, а как же бессоные ночи с луной, с гордо вскинувшимся, тускло белеющим в темноте Маттерхорном, с детскими рейтузами, сбегающими вниз из-под спиц? А никак. Потому что были, есть и будут другие бессонные. С ним. Может быть, все это – и луна, и рейтузы, и недолгое пугающее одиночество – плата за долгие дни и ночи вместе? Ну, а с выбором как? А это уже философия. Вика пусть философствует, есть ли он вообще и насколько мы вольны выбирать.

А Инге и молодая барменша получили-таки по бутылке шампанского, хотя они, конечно, просто шутили. Будет что вспомнить через двадцать лет.

    2009 г.

В то далекое-далекое лето

Осенний день без солнца, но светлый. Его освещают желтые листья осени. Их еще много на деревьях, но и дорожки уже покрыты ими. Листья прилипли к памятникам, застряли в пожухлых цветах, кое-где оставшихся с лета. Вот оградка, покрашенная серебряной краской, рядом с большим семейным участком – тетя Женя объяснила все точно. Почему-то ему не захотелось спрашивать у мамы, где находится могила. Он заходит в ограду, смахивает листья со скамейки, садится и закрывает глаза. По-прежнему больно даже видеть это имя на памятнике, лучше просто посидеть, чувствуя незримое присутствие давно прервавшейся жизни, которая когда-то так много значила для него. В сыром прохладном воздухе постепенно оживают солнечное тепло, прожарившее песок и согревшее море у берега, звуки и запахи того далекого-далекого лета.

На серовато-зеленой, в солнечных бликах поверхности воды расплывалось мутное пятно. Алик посмотрел на него и тоже нырнул под воду. Вынырнули они с Иркой одновременно. На Иркиных черных кудрях еще была видна красноватая глина. Она снова нырнула, еще больше замутив воду. Высокие красно-бурые глинистые берега поднимались за песчаным пляжем. Если этой глиной помыть голову в море, волосы становятся мягкими-мягкими, несмотря на жесткость морской воды. Впрочем, вода в Азовском море казалась Алику не горькой, как в Черном, а приятно-соленой, значит, не такая уж она и жесткая.

– Das Meer ist blau, – донесся размеренный женский голос.

– Das Meer ist blau, – старательно повторил детский голос, а второй, совсем малышовый, догонял не в такт.

– Das Zimmer ist weiss, – снова сказал женский голос.

– Das Zimmer ist weiss[2 - Море синее. Комната белая (нем.).], – повторили дети.

Это – шкеты: пятилетняя Ася, дочка тети Люси, и трехлетний Коля, двоюродный брат Ирки и Алика. Тетя Люся лежит на подстилке под тентом – белой простыней, привязанной по углам к четырем палкам, вбитым в песок, Ася сидит рядом с ней, а Коля одновременно с уроком немецкого копает песок и насыпает его в ведерко.

Ирка и Алик плывут к чистой воде и снова ныряют, пытаясь поймать друг друга за ноги, фыркая, выныривают и бегут к берегу. Алик с размаху валится на песок рядом с бабушкиным тентом, натянутым по соседству с теть Люсиным, Ирка становится спиной к солнцу, чтобы обсохнуть. Алик берет в пригоршню песок и бросает в Ирку.

– Прекрати, осел! – кричит Ирка и начинает отряхиваться.

– Фрукту возьмите, – говорит бабушка, придвигая к себе сумку.

– А где Ирина? – спрашивает Алик.

– Сейчас придет.

Алик приподнимается на локтях и смотрит вдоль пляжа. Море кажется синим только вдали, а вблизи отдает желтизной. А вот и Ирина, идет, ступая по воде вдоль берега, и все оглядываются на нее. Боже, до чего она хороша! У бабушки с дедушкой три дочери, одна краше другой, как говорят в русских сказках. Был у них сосед-узбек, так он говорил: «Вот жили бы вы в Узбекистане, такой бы калым за дочек своих получили! Богато бы жили». Старшая, Иркина мама тетя Женя, брюнетка с карими глазами, Ирка на нее похожа. Алик – сын средней сестры Нюты, он на год моложе своей двоюродной сестры. У его мамы каштановые волосы и серые глаза. Когда Алик был маленький, он считал, что его мама самая красивая на свете. А теперь он считает, что самая красивая в мире женщина – это тетя Ира, младшая из сестер. Ирка и Алик называют ее по имени, потому что когда они были маленькие, она была еще школьницей, а вовсе не тетей. Это в честь нее, любимой младшей сестренки, тетя Женя назвала Ирку. У Ирины золотые волосы и голубые глаза, загорелая кожа, она высокая и худая, но бедра не узкие, грудь не маленькая. Тогда красивые женщины не выглядели, как манекены в витринах или плоскoтелые девушки с подиума с толстогубыми безликими лицами. На голове Ирины шляпа с яркой лентой. Она никогда не ленилась обрамлять свою красоту. Все было неслучайно: и ромашковый отвар, которым она полоскала свои светлые волосы, и цвет и фасон каждого платья, сарафана, даже домашнего халатика. «Ирина всегда в лучшем виде», – одобрительно говорила бабушка. Ирина врач, она живет в Ленинграде, тетя Женя с дядей Костей и Иркой в Москве, а Алик с мамой живут с бабушкой и дедушкой в Мелитополе. Летом, когда из Москвы приезжает Ирка, бабушка с ней и Аликом ездит на море.

Они снимали белую комнату в мазанке с земляным полом, холодившим босые ноги. По двору бегали цыплята и куры, клевавшие зерна и мелкие камешки, которые бабушка находила у них в желудке, когда разделывала их. У рыбаков на пляже покупали губастые бычки, а у хозяйки круглый черный хлеб, который она пекла два раза в неделю, и свежее масло – плоский желтый овал между двумя капустными листьями. За ним нужно было спускаться в таинственно-прохладный погреб. За двором – большой огород, где они могли сами, сказав хозяйке, сорвать кабачок, помидоры или огурцы, а позднее и свернуть голову то одному, то другому подсолнуху, которые все лето подставляли солнцу свои круглые плоские лица и к августу загорали до черноты. Вдоль края огорода – заросли паслёна с черными пресными ягодами, где Ирка с Аликом любили играть, прячась друг от друга.

На пляже они помогали бабушке камнем вбивать в песок четыре палки, на которые натягивалась простыня. В первые дни бабушка время от времени загоняла их в тень, и они лежали, толкаясь и мешая друг другу читать. Алик передразнивал московский выговор Ирки, она смеялась над его украинским «г». «Дуже погано», – говорила она, произнося «г» как «х», или вдруг неожиданно вскрикивала у него над ухом «геть, хлопец!», и они безудержно хохотали. А потом они купались, пока один из них не начинал стучать зубами от холода. Тогда они бежали греться на горячем песке.

В этом году с ними в Антиповке отдыхала Ирина с сыном. Ей было двадцать восемь лет, она разошлась с мужем и приехала к родителям в отпуск. Коля был слишком мал, чтобы оставлять его на бабушку, и Ирина поехала с ними. И лето стало другим, особенным, а в памяти осталось единственным.

Еще одну комнату в хате снимала тетя Люся, учительница немецкого языка из Донецка, которая сразу преданно полюбила Ирину. Ирка говорит, что теть Люся – клуша, и что если бы Ирина не развелась, она бы с ней так не дружила. Тетя Люся очень озабочена добычей пропитания. Ведь и так все есть и все свежее – пахучее подсолнечное масло, персики с дерева, кабачки с огорода, молоко из-под коровы, яйца из-под курицы. И рыба свежая, а если надо – хозяин курицу для них зарежет. Один раз он в город уехал, и бабушка стала просить Ирину, чтоб та зарезала, а она – ни за что. «Ты же нейрохирург, людей режешь, а курицу не можешь?» – «Это не одно и то же». Тетя Люся часто ходит, а иногда и Ирину подбивает, то в одно, то в другое село по соседству – здесь яблоки купит дешевле, чем в Антиповке, там еще что-то. Возвращаясь, устало опускается на табурет, вздыхая: «Волка ноги кормят». А говорить не может без сю-сю: «Ребятки, ешьте щички со сметанкой, потом я вам яишенку сделаю. Хлебушек тепленький маслицем мажьте!» Ирка с Аликом незаметно ее передразнивали, Ирина же, когда замечала, сердилась на них. Гнев Ирины не тяжелый, дивное спокойствие не покидает ее, даже когда она чем-то недовольна. Наверное, поэтому она всегда добивается, чтобы ее не обсчитали в кассе, продали на вокзале дефицитный билет, не причесывали в парикмахерской непродезинфицированной расческой… Она вела себя так, как будто все вокруг работало без сбоев – и для нее все так и работало.

В первые же дни на пляже у Ирины появились три ухажера из Киева. Все трое наперебой старались рассмешить ее, играли с ней в карты, в шашки и в шахматы. Они были вежливы с бабушкой, шутили с Иркой, не замечали Алика, и по очереди строили для Коли замки из песка. Когда один из них, собравшись с игрушечным ведерком за водой, обнаружил в нем какашку – сообразительный Коля использовал его вместо горшка – он отнес ее к подножию глиняных скал подальше от пляжа, выбросил и сполоснул ведерко в море. Бабушка с Ириной, смеясь, благодарили его, а Алик смотрел с ненавистью: очки зарабатывает.

Двое друзей далеко заплывали с Ириной, третий, которого они звали Жоржем, плавал вдоль берега. Он был похож на ворона – черные волосы, черные очки, плавки, рубашка, нос по-вороньи заострен и смотрит вниз. Он почти не снимал темных очков. Когда же снимал, вместо маленьких черных стекол на лице появлялись большие черные глаза, почти такие же неподвижные, как стекла очков. Иногда Жорж монотонно, как будто собственные, читал стихи. «Бедны мы были, молоды, я понимаю. Питались жесткими, как щепка, пирожками. И если б я сказал тогда, что умираю, она до ада бы дошла, дошла до рая, чтоб душу друга вырвать жадными руками…» К нему это, очевидно, не относилось – он был не бедней других, пирожками жесткими не питался, хотя и был худой, как щепка. Алика злило – с какой стати кто-то должен доходить ради Жоржа до ада и до рая? Злило, что сам он не умел читать стихи. И не в стихах дело – его злило, что он не мог так откровенно смотреть на Ирину, как эти трое, и что они, понимая это, так обидно игнорировали его.

По вечерам Ирина уходила с троицей в кино. Вначале бабушка, глядя, как она собирается, говорила: «Надо всегда немного губ красить. Остальное необязательно». Потом перестала говорить, только губы поджимала, когда Ирина уходила. Алик не засыпал, пока она не возвращалась. Один раз уснул, не дождавшись, и проснулся, когда она пришла уже под утро. Два ухажера отсеялись, остался только худой Жорж, потом и он уехал в Киев. Первые дни после его отъезда Ирина часто задумывалась, разглаживая рукой песок, зачерпывая его в горсть и наблюдая, как он утекает между пальцами. Или бродила вдоль берега, и когда она возвращалась, Алик видел, как она качает головой и приподнимает бровь, словно с кем-то споря. Потом она повеселела, стала далеко заплывать одна и подолгу играла с сыном.

Как-то после обеда Алик и Ирка связали верхушки двух рядов паслена и ползали внутри, как по коридору, со шкетами. В конце была как будто пещера, где они жили, как первобытные люди. Они были мужем и женой, Ася их дочкой, а Коля волком, которого они приручали, чтобы превратить его в собаку. Сами они тоже были дикими, рыча, рвали на куски голову подсолнуха, изображавшего мясо дикого зверя, и, нанизав их на прутик, понарошку жарили мясо на вертеле над сложенным из камешков очагом. Алик заметил, что Ирка нарочно старалась лишний раз прикоснуться к нему плечом или голой ногой. Он вылез из пасленовой пещеры и побежал к хате, распахнул дверь в комнату и увидел моющуюся Ирину. Она стояла в корыте лицом к двери, держа над головой кувшин, и медленно поливала себя водой. Каждый день он видел ее на пляже в купальнике, но ни это, ни репродукции в художественных альбомах, ни занятия в изостудии не могли подготовить его к тому, что он почувствовал. Алик застыл в дверях, забыв, за чем бежал сюда. «Уходи!» – резко сказала Ирина. Он не вернулся в пещеру, хотя слышал, как Ирка звала его, а пошел в поле по другую сторону улицы.

Посреди поля была огромная скирда сена, потемневшего от времени. Несколько лет назад скошенное сено свезли сюда и сложили, заготовив на зиму на корм совхозному скоту. Но осенью скот частью забили, частью увезли, а разобрать сено жителям села на прокорм своей скотины не разрешили. А когда разрешили, оно уже ни на что не годилось. Так и осталась эта скирда стоять здесь, как памятник. Алик забрался наверх и сидел там, пока бабушка не позвала его ужинать. Ирка дулась на него за ужином, а Ирина вела себя так, как будто ничего не произошло, и он, успокоившись, пнул Ирку под столом ногой в знак примирения, и вскоре они опять привычно пикировались.

Еще когда Жорж показал им открытку с фотографией американской киноартистки Риты Хейуорт, Алик заметил, что Ирина похожа на нее, только лучше. Да и как можно сравнивать: Хейуорт – секс-бомба, ее портрет американцы нарисовали на атомной бомбе. Иринин портрет невозможно было бы нарисовать на бомбе. Алик несколько раз пытался рисовать ее карандашом на ватмане в альбоме, который привез с собой, но изображение получалось похожим на мертвые безглазые гипсовые головы, которые они столько раз рисовали в изостудии. Он был в отчаянии. Как передать Иринину красоту? Ведь в жизни она была такой до головокружения живой! Когда он смотрел на Ирину, ему хотелось читать стихи, как Жорж. Но стихов он тогда не знал. Много позже он читал Ремарка, «Три товарища» и «Жизнь взаймы», и героини казались ему похожими на Ирину, красивыми и обреченными. Но это уже потом, а тогда Ирина вовсе не казалась ему обреченной, да и кому бы это могло прийти в голову?

Тетя Люся с Асей вскоре уехали, а Ирину потянуло на дальние прогулки, чему Ирка с Аликом были несказанно рады – одних, без Ирины, бабушка бы их не отпустила. Солнце уже не могло сжечь их покрытую стойким загаром кожу, и они уходили в купальниках далеко от пляжа. Колю, когда он уставал, несли по очереди, Ирина и Ирка на руках, а Алик – на плечах. Один раз они ходили на лиман, где люди, намазавшись с ног до головы черной целебной грязью, стояли у берега, растопырив руки. Ирка с Аликом, а глядя на них и Коля, тоже начали мазаться жирной тяжелой грязью, но Ирина велела им смыть ее с себя. В другой раз они свернули в сторону от моря и попали на бахчу. Шли по теплой пыльной дороге среди поля, до самого горизонта покрытого созревающими арбузами. Они сорвали два арбуза, разбили их и, сев у дороги, выедали из осколков красную мякоть, плюясь косточками и обливаясь соком. Сока было столько, что они помыли им пыльные руки и ноги. Коля стал лизать свои сладкие руки. «Лизни!» – протянул руку Ирке. Она лизнула его руку, потом сладкую ногу, сделав вид, что хочет укусить. Коля с хохотом вырвался. Алик с Иркой стали гоняться друг за другом, пытаясь лизнуть. Алик упал рядом с Ириной и, осмелев от дурашливой возни, лизнул ее ногу. «Перестань», – спокойно сказала Ирина, чуть сведя брови. Он испугался, что она рассердится. В разгар пира подошел сторож бахчи, но не ругал их, а помог выбрать еще один арбуз, самый спелый. Они принесли его с собой и ели с теплым свежим хлебом, сидя за столом в тени. «Волка ноги кормят», – вздохнул Алик, и все засмеялись.

Когда они вернулись в Мелитополь, Ирина с Колей уехали в Ленинград, а Ирка осталась до конца лета. Они с Аликом играли в волейбол на заброшенном кладбище за домами. Памятников там не было, только угадывались очертания могил, и хотя они старались держаться как ни в чем не бывало, было не по себе. Мама разрешала Алику уходить далеко, и он водил Ирку на скифский курган, на Молочную речку. Обратно шли по бесконечному заброшенному еврейскому кладбищу с обветшалыми надгробными плитами. Ирка натерла волдырь на подошве своими новыми синими туфлями, и хромала, вздыхая и ноя, что раздражало Алика. Вообще они стали часто ссориться. Он пытался ее рисовать, но получалось плохо. Он смотрел на Иркино лицо в черных кудрях, а видел золотую голову Ирины. Алик нарисовал акварель – спелые подсолнухи, а среди них – лицо Ирины. Ему понравилось, как получилось, но он никому не показал. Потом приехала тетя Женя и увезла дочь в Москву. Лето кончилось.

А зимой пришла страшная весть. В тот день Ирина не пошла на работу, у нее была температура, и соседка отвела Колю в садик. Вечером привела его домой, но Ирина дверь не открыла. Когда взломали дверь, нашли ее в ванной. По-видимому, она принимала душ и, от слабости потеряв сознание, упала в ванне и ударилась головой об кран. Мама и дедушка поехали на похороны, бабушку уговорили не ехать, и она осталась дома с Аликом. К ним приходила бабушкина сестра, чтобы не оставлять ее одну, а Алик после школы убегал из дома на старое кладбище и плакал, сидя между холмиками, похожими на миниатюрные курганы, или бродил среди одичавших за долгие годы зарослей, глядя, как малиновая полоска на западе все сжималась, и над ней в еще не стемневшем небе были в беспорядке разбросаны черные облака, как обрывки сожженных писем. Ночью он вытаскивал акварель со светлым в золоте волос лицом Ирины среди черных в желтом ореоле подсолнухов и, светя фонариком, смотрел на нее. Он вспоминал ее идущей вдоль берега, выходящей из моря, и как она ела арбуз, сидя у пыльной дороги, и как стояла, закинув руки с кувшином над головой. Вот так, наверно, стояла она под душем, а потом ее не стало.

Дедушка с мамой вернулись из Ленинграда и привезли с собой Колю. Его присутствие помогало всем справиться с горем, но Алик ловил себя на том, что теперь, когда Ирины нет, ему бывало грустно смотреть на брата, и почему-то возникало чувство вины. Через несколько дней, когда все сидели в столовой, мама принесла и стала показывать фотографии с похорон. Алика как ударили, он выскочил из комнаты. «Алик, посмотри, ты же любил тетю Иру», – окликнула мама. Но он пулей выскочил из дома, как будто боялся, что его остановят, и убежал на кладбище. Как они не понимают – он не хочет, не может видеть ее мертвой. Для него она всегда будет живой, такой, как в то лето. «Любил». Он и сейчас ее любит!

Весной, когда в изостудии они начали писать маслом, у него проснулось желание попытаться пересказать на холсте впечатления прошлого лета, его наполненный солнцем, запахом рыбы и детскими голосами воздух, песчано-желтую, буро-красную и пыльно-серую землю, белизну жилищ, синеву моря. И в этом обрамлении вечной жизни – прелесть молодой женщины, воплощавшей эту жизнь. Алик оборудовал себе студию на чердаке дома и работал часами. Белая хата и куры, мчащиеся к летней кухне, черный хлеб, желтое масло между зелеными листьями и арбуз на выцветшей клеенке, низкий паслён и высокие подсолнухи, нелепая бурая скирда на блеклом поле, которую закат окрашивал в цвет глинистых береговых обрывов, черные кресты фигур на лимане, Ирина – с Колей на руках, с куском арбуза и бороздками сока на покрытом пылью теле, в корыте с кувшином над головой. Он уезжал с этюдником к Каменной могиле и писал, стараясь передать красками и движениями кисти древнюю энергию тех мест. Когда летом приехала Ирка, он первым делом повел ее на чердак и показал свои работы, и она молча смотрела, а потом заплакала.

Этим летом на море их отношения изменились. Ирка превращалась в девушку, у Алика начинал ломаться голос. Они бы уже не стали ползать в зарослях паслёна, да и шкетов не было: Колю, сына обожаемой, горько оплакиваемой подруги, взяла на лето тетя Люся и вместе с Асей увезла в Крым. Алик рисовал и писал маслом, оба много читали, плавали и ходили гулять вдвоем, избегая прошлогодних мест, где они были вместе с Ириной. О ней не говорили, но она незримо присутствовала в их отношениях. В то лето они стали друзьями, а не просто братом и сестрой, и дружба осталась, даже когда Ирка перестала приезжать на все лето.

Алик поступил в художественное училище, потом в институт. Пока учился и после окончания много работал на реставрации храмов, что привело его к Богу. Каждый образ, которому он возвращал жизнь, преисполнялся значения, проникал глубоко в душу, помогал в постижении того, с чем он раньше не мог примириться, чего не мог объяснить. Этой осенью он решился наконец приехать на Иринину могилу, единственное место на земле, навестив которое, можно сказать, что побывал у нее. Это посещение принесло освобождение от боли, горечи, чувства вины, и теперь то далекое-далекое лето, которое разбудило жившего в нем художника, отзывалось лишь радостью и благодарностью в его душе.

    2009 г.

Монолог педикюрши

У педикюрши Ниночки
Австрийские ботиночки,
Английский шарф,
Система «Sharp»
И прочие дела.
Она скоблит мне пяточку,
Я кину ей десяточку,
И за массажем
Мне расскажет,
Как она жила…

    Катя Яровая

Как обаятельны (для тех, кто понимает)
Все наши глупости и мелкие злодейства…

    Булат Окуджава

Здравствуйте, Танечка! Раздевайтесь, не сопротивляйтесь. Подождите, сейчас я с этой старухой быстро разделаюсь. Спрашиваете, как дела? Ну, какие в Америке могут быть дела? Вот в Рашке были дела! Стоял в очереди за бананами, давали по два килограмма, а ты взял четыре – это дело! Туфли чехословацкие лакированные купила, только десять рублей переплатила – это дело! Апельсины без очереди взял, мясо с черного хода вынес – вот это все дела! А здесь что? Никаких дел. Скука.

Ирочка, привет! На стрижку к Тони пришла? Я тебе сейчас голову помою, а то Сандра уже домой ушла. Да как жизнь? Жисть – держись, упадешь – не подымут. Танечка, берите пока конфетку, чтоб в ротике было нескучно. Ира, ты что?! Крыша у тебя поехала? Чаевые она мне дает! Еще чего выдумала! Столько мне услуг сделала.

В Одессе у нас в парикмахерской большими буквами на стене было написано: «Позор тем, кто дает! Позор тем, кто берет!» А начальница наша – ну чисто комсомолка. А я ротатая, мне все по барабану, я к ней приставала, чтоб вывеску эту снять, а то срам один. А она мне: «Ты тут нам, Фаина, устроишь вырванные годы!» А нам что эти чаевые? Копейки! Мы там деньги делали – покупали, продавали. Клиентура у нас была богатая, большие дела крутились.

Вот ювелир у меня был в Одессе хороший. Я покупала обручальные кольца – у меня девочки были знакомые в магазине для новобрачных – несла ему, и он такие кольца делал, такие серьги – с рубинами, с другими камнями – таких нигде не найдешь. Надену я серьги, кольцо, накрашусь, наведу марафет и иду к ювелирному магазину к открытию. А там уже очередь стоит, ждут, что выбросят. Я к началу очереди подойду и как бы невзначай: «А что сегодня привезут? Что слышно?» А сама так волосы поправляю, воротник. Они все: «Ой, женщина, какое у вас кольцо красивое! Какие сережки! Продайте, а? Вы здесь живете, вы себе еще достанете, а мы специально приехали, неизвестно еще, что сегодня выкинут». А я: «Да нет, не могу, это такой дорогой гарнитур! Другой такой нигде не найдете». Ну, поломаюсь, цену понабиваю, а потом говорю: «Ну ладно уж, за хорошую цену уступлю». Деньги в карман – дело в шляпе. Вот так и крутились. Весело было жить.

У меня же квартира была шикарная, дачу снимала на Фонтане. Курортники приезжали, я оденусь, иду вся такая из себя – я-тебе-дам! Я же не крестьянка какая-нибудь. Европа! Вот мне здесь все говорят: «Зачем же ты приехала, если ты там так хорошо жила?» – «Да, – говорю, – нет ума – считай калека». Вот как клиентки наши, старухи эти – волос мало, а мозгов еще меньше.

А по воскресеньям в три часа утра к дому подходило такси. Я брала большой мешок, фонарик, надевала парик, и мы с девочками ехали на толчок. Мы шли по рядам, светили фонариком и покупали сапоги, купальники – всё. А утром продавали на двадцать-тридцать рублей дороже. Я брала только свой размер: если спросят – купила для себя, не подходит, принесла продавать. Лифчик покупала себе на пять размеров больше – специально, чтоб деньги складывать.

Один раз забрали в милицию. Начинают допрашивать, а я время тяну – ведь если узнают, где муж работает, что будет?! А тут два часа, у них пересменка. Мой милиционер сдает меня молодому: «Вот, закончишь тут со спекулянткой». А я смотрю на них – все они там пьют, тоже каждый смотрит, где урвать, я вынимаю десятку и говорю этому молодому: «Слушай, давай-ка, парень, ты меня не видел, не знаешь, покажи-ка, где тут у вас черный ход». Он как увидел десятку, аж затрясся. Пошел, незаметно вывел меня к задней двери, ну я и утекла. И обратно на базар.

Да, я тогда все могла достать. В школе у Жоры меня выбрали в родительский комитет. И перед праздниками посылали узнать, чего учительница хочет. А она то сервиз хочет, то сережки золотые, то черта в ступе. Деньги собираем, я достаю. Но многие родители были недовольны: «Фаина, не все же могут так делать, как вы. Нам это дорого». А потом приехала одна, жена военного, и все это прекратила. «Фаи-и-ина, – так она мне говорит, – вы же не выглядите как идио-о-отка! Это же недопусти-и-имо!» – «Ну, если вы сможете это прекратить, я буду только рада». А училка эта привыкла, что я ей приношу все бесплатно. Ну, мне это надоело, да и Жора скоро уже в другой класс должен был переходить, и один раз я ей сказала, прямо в глаз: «Вы слыхали? Фраера не родются, фраера находятся. У нас есть большой Привоз, пойдите и все себе купите. Или давайте деньги вперед». А она любила, чтобы вперед товар видеть. А потом скажет: «Ой, у меня при себе денег нет, я завтра отдам». Так завтраками и будет кормить. Ира, до свидания! Видишь, какая ты красивая стала! И была красивая!

Куда вы в отпуск едете, Танечка? Мы тоже в прошлом году на острова ездили. Все включено. Чисто, конечно, и еда вкусная, но там ведь делать совсем нечего. Только утро начинается, а я уже вечера жду. Что я, пришла на пляж – так мне скучно! И солнце такое, так и жарит. Ну, я пошла в бассейн, там деревья, тень, никого нет, а полотенца все разложили, места заняли. Я смотрю, лежит дорогое полотенце, Валентино-шмалентино, значит, думаю, наши, из Рашки. Показать, что они за 50–60 долларов полотенце купить могут. Я взяла, полотенце скинула и легла. Потом пришла одна – и правда, из наших – рот открыла. Так как она его открыла, так она его и закрыла. Всё! Так вы, как поедете, с утра места у бассейна занимайте – полотенце там бросьте, книжку, что-нибудь.

Хорошо было отдыхать в Румынии. Там такое лечение! Только с едой плохо было. Но нас предупредили, мы взяли с собой сухой колбасы, шпроты. Там ведь на море, на воздухе не аппетит, а само летит. Кормили нас этой ихней кашей, мамалыгой. Семке нравилось. А потом придем на пляж, я сижу, как королева, кушаю шпроты прямо из банки. А другие смотрят – им завидно. Хотели оттуда в Одессу съездить, но не получилось, только в прошлом году наконец съездили.

Лису себе из Рашки привезла. Сема говорит: «Зачем она тебе?» А я: «Хочу и все!» – «Куда ты ее будешь носить?» – «А хоть и не буду носить! Ты хотел иметь молодую красивую жену, вот и плати!» Мы были на круизе, так когда обратно из Одессы на корабле отплывали, нас так трясли на таможне! Одна говорит: «Мы хотим вам сделать личный досмотр». Ну, я, конечно, раскрыла рот: «Да что там досматривать? Вот, все видно в этих ваших мешках дырявых!» А нам родственники чего-то там в авоськи положили по мелочи. А они все шуруют. «Да можете вы сказать, что вы там ищете?» – ору. А она мне: «Мы землю ищем». – «Какую землю?! Вы что, офонарели?» А она мне – дескать, многие приезжают за родной землей, накопают и в мешочке увозят. Твою мать!! Сколько буду жить, никогда такого не услышу. Землю они искали! А Сема потом говорит: «А все-таки они дернули банку черной икры». Родная земля, чтоб они провалились!

Мой отец был прекрасный малер, его вся Одесса знала. Если у него бывала калымная работа (например, рублей триста), мне всегда 10–15 рублей перепадало. Было нас четверо детей, но он всегда почему-то меня выделял, может быть, потому что я такая же отмороженная, как и он. Он говорил: «Если не хочешь быть нищей, нужно быть аферисткой». «Хочешь жить, умей вертеться». А я все на ус мотала. Мне еще пятнадцати не было, я уже знала: не подмажешь – не поедешь. Папа меня часто с собой брал. Если клиенту скажет: пятьсот рублей, то все. Четыреста пятьдесят, даже четыреста девяносто – нет. Такой у него вкус был! Приходили все на его работу смотреть. А он так встанет, руки на груди сложит и молчит, любуется своей работой. Мне папа говорил: «Главное, знай себе цену. Будешь знать себе цену – все будут знать тебе цену. Как себя поставишь, так все и пойдет».

Вот Зиночка, моя подружка еще со школы. Когда она замуж выходила, свекровь очень ее не хотела, потому что она не из богатой семьи. Как будто в Одессе все мультимиллионеры! Они все равно поженились, потому что парень очень ее любил. Свекровь знать ее не желала, они комнату где-то снимали. А когда у Зины дочка родилась, свекровь стала их звать к себе жить. Очень ей внучку хотелось, а от старшего сына внук был. Квартира была большая, Зина с мужем переехали. Свекровь со старшей невесткой сразу забыли, что только что волосы на голове друг другу рвали, объединились и стали над Зиной издеваться. Поедят все, гору грязной посуды оставят и ее заставляют мыть, все свои грязные тряпки несут ей стирать. В общем, как Золушка она у них жила. Каждый день плакала, а слово сказать боялась.

Раз прихожу я к ней, а у нее вид – на море и обратно. Привела меня на кухню и показывает – все завалено кастрюлями, горшками, сковородками грязными, посуда навалена – это они ей все помыть оставили. Я ей говорю: «Слушай меня. Если ты хочешь, чтоб они тебя уважали, знаешь, что ты должна сделать? Ты должна им эти кастрюли на головы надеть!» Она перепугалась: «Они же меня убьют!» – «Не убьют. У тебя другого выхода нет. Хочешь жить как человек – делай как я скажу. Я сейчас выйду, пока они меня не увидели, а как они войдут, ты им все это на головы и надень». Ну, зашли они, рот на нее раскрыли, а она свекрови казанок из-под жаркого на голову надела. А невестке – сковороду. Да еще взяла половник и стала по сковородке бить. А я стою под окном и хлопаю, как в театре – мне же все через окно видно. Так они такой крик подняли – весь двор сбежался. И мужья из комнат повыскакивали, стали в кухню ломиться. А я ей сказала: «Ты дверь закрой на крючок, чтоб никто не мог войти». Она так и сделала. Ну, взломали мужики дверь в конце концов, ворвались – и не знают, или им смеяться, или что. У свекрови по лицу соус мясной течет, у невестки – масло подгорелое, голосят обе. А на Зиночку сердиться тоже не могут: они ведь все знали, что она ангел, это я знала, что она идиотка. Понимают, что, видно, достали они ее. И что вы думаете? Они ей потом задницу целовали!

Мы когда в Нью-Йорк приехали, тут уже жила моя подруга Муся. Так она за меня хозяину своему говорила. Звонит он мне по телефону. А у меня такой английский – с ним только на Брайтон. Я не знаю, что там он мне говорил, но я знаю, что я ему говорила. Когда он услышал, сколько я хочу, он стал смеяться. А я Жору всегда просила вторую линию держать, я ведь не понимаю, так чтоб он мне потом объяснил. Сказал, чтобы я пришла. Прихожу. На мне весь наряд – десять долларов, но выглядит все хорошо. Брюки малиновые за колено, вот такой каблук, волосы кудрявые до плеч, жгучая брюнетка, так выглядела – я-тебе-дам! И так себя преподнесла, он мне сразу сказал: «Я вас беру».

Сначала он взял меня на три дня в неделю, а уже через неделю сказал: «Я тебя хочу на пять дней в неделю». Конечно, я работаю быстро – пока Муся с одним клиентом возится, я троих делаю. И все довольны были. Ко мне подруга моя, Регина, все время на педикюр приходила, я ей бесплатно делала. Один раз она мне звонит, говорит: «Я в субботу на бармицву иду, так мне к тебе некогда приезжать, пойду тут рядом к корейцам». А потом она мне звонит и плачет: «Фаина, они мне пятку порезали, я не могу ходить – наверное, инфекцию занесли. Пришлось ехать в эмедженси[3 - Emergency (англ.) – отделение скорой помощи в больнице.]». Мне ее жалко, но я смеюсь: «Регина, ты поц (извините за грубость). Так ты за свои деньги имела педикюр, попала в больницу и не пошла на бармицву! Я тебе больше ничего делать не буду».

Я Регину давно не видела, все по телефону, а тут договорились встретиться. Увидела я ее и обомлела: ей американский доктор такое лицо сделал – ну красота, как в кино! Ей за шестьдесят, она старше меня, а теперь выглядит на сорок, не больше. Он немного сделал: с боков поднял, шею подтянул – о, там такая шея! – глаза подправил. Сидим мы в ресторане, я очки надела и ее рассматриваю. Она говорит: «У тебя что, крыша поехала? В следующий раз я паранджу надену, чтобы ты на меня так не смотрела». А я вижу, как все на нее внимание обращают. И правда, лицо такое – как будто светится.

У меня тут все на работе спрашивают: «Что тебе муж подарил на Валентайн Дэй[4 - Valentine Day (англ.) – День Св. Валентина.]?» Я говорю: «Он мне никогда подарков не дарит, я подарки сама себе покупаю». Они не верят, думают, что я такая примадонна, вся засыпана подарками. Когда мы поженились, Сема на Восьмое марта купил мне в подарок блузку. Это был страх неописуемый, такая темная, как это полотенце. Говорит, ему продавщица сказала, что это цвет морской волны. Я говорю ему – там морем и не пахло. «Ты помнишь, где ты ее купил?» – «В Пассаже». – «Чек у тебя сохранился?» – «Да». Взяла я чек, пошла и сдала эту блузку. А Семке сказала: «Ты мне подарков больше не покупай. Раз не умеешь, лучше я сама себе куплю». Он это хорошо усвоил. Деньги-то все равно из одного кармана. И мальчикам своим тоже говорю: «Я из всех подарков признаю только зелень». Ну, они студенты хорошие, только спрашивают: сколько? Мне это нравится – они спрашивают, сколько мне дать! «Чем больше, – смеюсь, – тем лучше».

Недавно Тони с Сабиной нас всех на свадьбу своей дочки пригласили. Я так оделась, так себя преподнесла – как будто я дочь графа Потоцкого. Oни все за мной ходили. Во-первых, костюм, мне его из Франции привезли. Черный, на юбке ниже колена нашита лиса в пять рядов, вот такой вырез фигурный, и я одела бриллиантовое колье вместо пёрлов, тоже фигурное, и кольцо. Это сет, гарнитур – шестнадцать тысяч стоило! И лису свою одела. Они все упали! Так что я им на всякий случай показала, кто я такая, если они раньше не знали. Сандра беременная, так ей все приносили, что одеть. А я ей принесла белый пиджак такой длинный, красивый – у меня все вещи красивые. Она надела – и в этом и пошла. Сабина говорит: «И как это ты угадала, что ей принести?» А я бы их всех могла красиво одеть. А так, как эта Джин пришла одетая, я бы ее на свою свадьбу не пустила. И Сема сказал – не пустил бы.

Джин такая противная, старается клиентов моих перетащить к другой маникюрше. Сегодня моя клиентка у ней делала стрижку, так она ей говорит: «Фаина занята, ты садись к Эшли». Ну так я ей сказала, что она б..дь. У меня разговор короткий. Только я ей по-итальянски сказала, так мягче звучит, нас Сабина научила. И она поняла, теперь подлизывается. Я же ей не буду объяснять, чтобы она думала, что мне эти два доллара чаевых так нужны. Да гори они огнем! Я умнее их. Я им сказала – то, что вы сейчас узнали, я давно забыла. Им еще двадцать лет надо прожить, чтобы узнать то, что я знаю.

Надоели мне эти старухи с их вонючими ногами. Зимой они уезжают, где теплее – во Флариду, летом тоже куда-то уезжают от жары, я уж не знаю куда. Денег у них полно. А мне что, пришли – скажу спасибо, не пришли – спасибо два раза. Мне это чисто по барабану. Я не думаю, я вообще стараюсь не думать. Вот освободится тут какое-нибудь помещение рядом, я кафе открою. Будут у меня пельмени, борщ, пирожки. Американцы? Пойдут как миленькие. Ведь тот русский ресторан я знаю, почему закрылся: у них грязно было, и еду они не сами готовили, а возили с Брайтона. Американцы же не дураки! А для русских у них цены слишком высокие были.

Тут как-то пошли мы с Леней, моим младшим, в один русский ресторан, он еще кого-то пригласил – на шару любой пойдет! Ресторанчик такой малюпусенький. Принесли они нам селедку с картошкой – ладно, ничего. Заказала я мясо – баранину. Приносят шашлык. Ну, это был просто дизастер[5 - Disaster (англ.) – катастрофа.], есть невозможно. Так невкусно, и сырой внутри. Я вообще сырое мясо не ем. Позвала официанта, говорю ему: «Это что такое? Унесите обратно». Заказала вареники с картошкой. Обычно ведь как – сметану приносят отдельно. А тут они налили сверху эту сметану, наверное, чтобы не было видно, как их там мало, вареников этих. Ну, как-то я поела. А потом вышли мы, я Лене говорю: «Ты пойди за машиной, а я вернусь, я там, кажется, очки потеряла». Но пошла я, конечно, не за очками. Я иду к владелице и говорю: «Если вы держите ресторан, то вы должны готовить нормальную еду, чтобы ее есть было можно. Конечно, если вы тут деньги отмываете, так это неважно, но тогда не дерите такие цены. Мой вам совет – пошлите своего повара поучиться на Брайтон Бич». Так они на меня так посмотрели, с головы до ног так и смерили. Выхожу, Леня спрашивает: «Ну что ты так долго? Нашла очки?» Одни аферисты кругом! И американцы не хуже наших, так натянут – будь здоров! Так я уж предпочитаю к русским ходить, пусть лучше свои натягивают, чем чужие.

Однажды, давно уже, была я в Сан-Франциско на свадьбе. Столько там было красивых русских мальчиков! Я у подруги спрашиваю: «А где же девочки?» Она мне говорит: «Да они же все гомосеки!» Потом выпили, стали танцевать. Ну, сначала ничего незаметно, на еврейских свадьбах мужчины и так отдельно танцуют, а потом смотрю – мать моя! – разобрались по парам, обжимаются по углам. Я такого никогда не видела. И так мне страшно стало – а вдруг Леню моего сманят? Ему тогда шестнадцать лет было, он уже с девочкой встречался. Вернулась я в Нью-Йорк и говорю ему: «Леня, тебе Любочка нравится?» – «Да». – «А ты с ней спишь?» – «Нет». – «А почему?» Он так удивился. Говорит: «Мне ее некуда привести». – «В чем дело? – говорю. – Приводи ее сюда!» Ну, он и привел. Я Лене сказала: «Со всеми не переспишь, но к этому нужно стремиться». Это ему так понравилось! Ну а теперь – хо-хо! Ничего говорить не надо.

Потом я работала у одного голубого в салоне. Он хорошо ко мне относился. Стрижет бесподобно. Я к нему не хожу только потому, что он с меня денег не возьмет, а я так не хочу. Он у меня педикюр, маникюр делал, потом бикини стал делать. И дружки его стали ко мне ходить. Волосы с тела удаляли. Я их чистила, как курей! Волосы с груди сниму, да еще и массаж сделаю. Так они с ума сходили от восторга! Голубые же. Мальчики они не бедные, хорошие типы[6 - Tips (англ.) – чаевые.] мне оставляли. Другие девочки в салоне брезговали, а мне это чисто по барабану: мне деньги были нужны, у меня мальчики в школе учились. И как учились! Такие оба способные. Жора – тот тихий, а у Лени язык подвешен, как лопата, он если 95% за тест получит, уже недоволен, и все с учителями спорит! Даже если 100% – и то бывал недоволен, требовал, чтобы с плюсом. И всегда добивался своего. Ну чисто отмороженный! Один раз приходит и просит у меня пять долларов, говорит: потом отдам. «Зачем тебе?» – «А я с учителем математики поспорил, что быстрей его задачку решу». На следующий день в классе положил он свою пятерку, рядом учитель свою положил, и какая-то девочка села деньги караулить, пока они решают. Ребята заранее задачку выбрали, и стали Леня с учителем решать. И Леня быстрей решил! Приносит мне десять долларов: «Я выиграл». – «Ну, выиграл – молодец, пойди купи себе что-нибудь».

Они у меня такие грамотные все, аж противно. Газеты читают, как придут, так с Семкой начинают за политику говорить. Меня стыдят: «А ты почему новости не смотришь?» – «Зачем? – говорю. – Все равно я им ничем помочь не могу». – «И тебе не стыдно?» – «Мне? Стыдно? Обижаете! И что это вы тут мне партсобрание устраиваете?» Леня спрашивает: «А что такое партсобрание?» – «Пусть тебе отец объяснит, он в комсомоле был». А Семка: «Но в партии же не был!» – «Какая разница, – говорю. – Партсобрание – это когда всех впускают и никого не выпускают». А сама я и в комсомоле не была. Когда в девятом классе нас стали принимать, меня классная уговаривала – ты, мол, должна. А я говорю – ничего я никому не должна. Я уже тогда это твердо усвоила. «Но так ведь жить нельзя!» – «Можно, поверьте мне, Софья Борисовна. А собрания ихние меня не интересуют». – «Что же тебя интересует?» – «Пойти на толчок, за рубль купить, за три продать – вот это меня интересует». Она чуть не трохнулась: «Ты, Фаина, смотри никому это не говори, с тобой никто дружить на будет». – «Не будут – так я переживу этот цорес!» – «Ш-ш-ш! Нельзя в школе такие слова говорить!»

Когда мы сюда ехали, Леня маленький был, четыре года, и ему все хочется – мороженое там, шоколад. А я говорю: «Мы в капиталистической стране, тут все должны деньги зарабатывать». А он у меня умел ушами двигать – и вверх-вниз, и взад-вперед, и вращать. У Жоры не было такого таланта. И вот мы на пляж придем, я ему волосы кудрявые уберу в косички, чтоб уши было видно, и говорю: «Ну, иди, покажи им цирк. К русским не подходи, только к итальянцам». Так он мне целый мешок мелочи приносил! И тогда мы идем на качели, на карусели, лимонад ему покупаю, конфеты. Так он до сих пор мне говорит: «Я все помню, как ты меня на преступление толкала, посылала ушами шевелить на пляже!» – «Какое же это преступление? У тебя же талант! Ты им цирк показывал, а за цирк надо платить». А что? За бесплатно папа маму не целует!

В Италии я Семку на работу устроила. Он работал сорок восемь часов в сутки. Днем в ателье, вечером дома. Он с собой швейную машинку привез. Наши же эмигранты всё себе покупают, и кому ушить нужно, кому подкоротить. Я Семе говорю: «Ты только работай, а я буду цены назначать. Здесь же капитализм, с твоим мягким характером тебя все обманывать будут». Клиентов я ему легко находила. Когда приходили, смотрела: если одеты так себе, то одна цена, а если приходит такая вся из себя – я-тебе-дам! – то цена, конечно, выше. Ну, они, конечно, в крик: «Грабители! Три мили!! Ну, две еще куда не шло!» – «За две, – говорю, – идите к итальянцам. Они вам такую цену назначат, мало не покажется». Ну и куда им деваться: итальянцы-то с них двенадцать-четырнадцать миль возьмут, а тут три. У наших, конечно, денег мало, им каждая миля деньги. Семе вроде неудобно, так я ему говорю: «Будешь даром работать, не буду при свете спать. А будешь деньги зарабатывать, то и при свете посплю». Так они там все Семку любили: «Ах, такой милый человек! А жена у него – ну просто грабительница!»

Одна у меня была знакомая, русская, муж у нее еврей. Так он первый в Америку уехал, а ее с ребенком оставил. Думал, наверное, что в Америке себе получше найдет. Ну, никого он не нашел и ее вызвал. Mы с ней вместе эмиграцию проходили. Она себе в Италии и любовника завела. Так и надо! Я ей сказала: он в сторону – и ты в сторону. Раз приехали мы с ней в Риме на Круглый рынок. Там же так все дешево было: куры там, мясо, я знаю? – двадцать копеек. Двадцать копеек, а я еще торгуюсь, она же торговаться не умеет. Ну, ходим мы так часа два, я ей все байки рассказываю. В паузах одесский мат вставляю, а иначе же никакого удовольствия! Если видим русских, потише говорим. Потом остановились, а за нами стоит какая-то пожилая пара. И вдруг этот мужчина мне говорит: «Вы, конечно, из Одессы. Это ясно, тут и объяснять ничего не надо. Вот мы с женой уже два часа за вами ходим, слушаем. Вы так хорошо говорите!» Ну, я ему, конечно, выдала – это ж надо, без предупреждения ходили подслушивали! Потом мы с ним подружились. Они визы в Австралию ждали. Пока ждали, он всюду за мной ходил – и на пляж, и на пятачок, где по вечерам все русские собирались, записывал что-то в блокнотик. Я ему сказала – тут полно одесситов, идите их слушайте. А он говорит – нет, это все не то. Я не спросила, кто он по профессии – какое мне дело!

Так вы какой лак хотите? Давайте вот этот, красивый цвет, и на руках хорошо смотрится. Подождите, не размажьте! Давайте я вам еще поспрею, чтоб быстрее высохло. Это ваше пальто? Надевайте, я вам уже пуговицы застегну, чтобы вы лак не содрали. Спасибо, Танечка! Когда вы хотите снова прийти? В среду? Конечно, можно! У нас все можно, даже то, что нельзя. Так я вас тогда на три часа забукаю!

    2003 г.

Предложение

Памяти Октавио Брунетти

– Разрешите?

Эльмира не удивилась. Едва заметив Роберта, входящего в ресторан, она уже не сомневалась, что он пригласит её на танго. Она сидела в кресле возле бара, поджидая знакомых. Кроме Роберта, никого из своих ещё не было, да она и не знала точно, кто придёт, поэтому после танца приняла его приглашение занять столик на двоих.

Эльмира жила в Нью-Йорке уже десять лет, и за это время стала завсегдатаем милонг[7 - Милонга – здесь: танцевальный вечер, на котором танцуют танго, танго-вальс и милонгу. Милонгерос – посетители таких вечеров.], где собираются любители аргентинского танго. Подумать только, что в пятидесятые годы прошлого века молодой, агрессивный рок-н-ролл готов был в борьбе за рынок не только потеснить, а стереть саму память об этом танце иммигрантов, впитавшем их мечты и тоску по родным местам, ставшем пульсирующим сердцем Буэнос-Айреса и покорившем мир. Но танго выжило и в последние годы вновь с триумфом распространилось на все континенты, вербуя новых сторонников. Дитя портовых кабаков Буэнос-Айреса, оно нашло приют в северных широтах в недрах огромного города-спрута, раскинувшегося, как и его южный собрат, в дельте полноводной реки, и омываемого водами того же океана, известного своим неспокойным нравом. Летом милонги из тёмных нью-йоркских студий вырываются на воздух под кроны парков, тянутся к воде, обживая пирсы Гудзона и Ист-ривер, а с наступлением холодов снова прячутся от посторонних глаз.

Эльмира брала уроки танго ещё в Петербурге, куда приехала из Казани делать диссертацию, да так и осталась, потому что её муж сумел здесь расширить свой бизнес. Он вскоре погиб при загадочных обстоятельствах, и Эльмира, желая уехать как можно дальше от своего горя, решила отправиться в США, благо ее специальность давала воможность получить хорошую работу в модной области биотехнологий. Устроившись на новом месте, она забрала к себе мать и сыновей-подростков. Младший уже кончает школу, а старший начал первую после колледжа работу.

Все местные фанаты танго знают друг друга. По крайней мере, в лицо. Кое с кем Эльмира познакомилась ближе, и у нее появились любимые партнёры, Роберт один из них. С недавних пор он всё чаще приглашал её танцевать, ходил на те же милонги, подсаживался поболтать. Ей даже стало казаться, что он приходит ради неё, следит за ней.

У неё красивое имя – Эльмира. Там была Элей, здесь превратилась в Эльмайру. Раздражает эта «майра», вначале она всех поправляла, но пришлось смириться. А Роберта поправила, и он с лёгкостью, совсем без акцента, стал называть её ностальгическим именем Эльмира.

– Это правда, что вы врач? – спросил он как-то.