
Полная версия:
Красный гаолян
Лэн с гордым видом подошел к нему и сообщил:
– Отличный бой, командир Юй!
– Сукин ты сын!
– Мы с ребятами малость опоздали…
– Сукин ты сын!
– Если бы мы не появились, тебе крышка!
– Сукин ты сын! – в третий раз повторил дедушка.
Дедушка направил винтовку на Лэна. Тот сделал знак глазами, и два дюжих охранника ловким движением выбили оружие из рук дедушки.
Отец поднял браунинг и выстрелил в задницу охранника, скрутившего дедушку.
Второй охранник пнул отца так, что тот повалился на землю, здоровенной ногой наступил ему на запястье, наклонился и забрал пистолет.
Отца и дедушку поставили рядом.
– Рябой Лэн, разуй свои собачьи глаза да посмотри, что сталось с моими братьями!
На насыпи по обе стороны от шоссе в гаоляновом поле лежали вповалку трупы и раненые. Горнист Лю прерывисто дул в трубу, а из уголков его рта и из носа текла кровь.
Командир Лэн сдернул с себя фуражку и, глядя на гаоляновое поле с восточной стороны от дороги, поклонился до земли, а потом развернулся в другую сторону и снова поклонился.
– Отпустить командира Юя и его сына! – приказал он.
Охранники отпустили дедушку и отца. Тот, в которого отец стрелял, стоял, прижав ладонь к заднице, и между пальцами у него сочилась кровь.
Лэн забрал у охранника оружие и вернул дедушке и отцу. Бойцы Лэна сплошным потоком пересекали мост. Они бросились к грузовикам и трупам япошек – забрать пулеметы, винтовки, патроны и магазины, а еще штыки, ножны, кожаные пояса, сапоги, кошельки и бритвы. Несколько человек сиганули в реку, схватили живого япошку, прятавшегося за опорой моста, и выловили из воды труп того японского старика.
– Товарищ начальник, тут японский генерал! – крикнул один из офицеров.
Лэн обрадованно посмотрел и велел:
– Снимите с него форму и заберите все вещи!
Затем он обратился к дедушке:
– Командир Юй, до новых встреч!
Группа охранников окружила Лэна, и все они двинулись на юг.
Дедушка взревел:
– Стой, где стоишь, Лэн!
Лэн обернулся и насмешливо произнес:
– Командир Юй, ты же не станешь стрелять мне в спину?
Дедушка процедил:
– Пощады не жди!
Лэн велел:
– Ван Ху, оставь командиру Юю один пулемет.
Несколько солдат поставили пулемет у ног дедушки.
– Грузовики и рис в них тоже ваши.
Солдаты Лэна перешли через мост, выстроились на насыпи и двинулись вдоль нее на восток.
Солнце село. Грузовик догорел дотла, остался лишь черный остов, а от запаха сгоревшей резины можно было задохнуться. Черная речная вода стала красной, как кровь, а по всему полю рос красный, словно кровь, гаолян.
Отец подобрал с насыпи лепешку, которая не развалилась, и дал отцу:
– Пап, съешь. Это мамка приготовила.
Дедушка сказал:
– Ты ешь!
Отец сунул лепешку дедушке в руку.
– Я еще найду.
Он подобрал еще одну лепешку и яростно откусил от нее кусок.
Часть II
Гаоляновое вино
1
Как гаолян дунбэйского Гаоми превращается в ароматное, дурманящее, сладкое, как мед, но не вызывающее похмелья вино? Мама мне рассказывала. Она без конца наставляла меня, что это наш семейный секрет, который нельзя разбалтывать, и если я его выдам, то, во-первых, пострадает репутация нашей семьи, а во-вторых, если в один прекрасный день кто-то из потомков решит начать производство вина, то потеряет свое исключительное преимущество. В наших краях все ремесленники, обладающие особыми секретами, передают их своим невесткам, а не дочерям, это правило такое же незыблемое, как закон в некоторых странах.
Мать рассказывала: когда нашей семейной винокурней управляли отец и сын Шань, производство уже достигло определенного масштаба; тогдашнее вино хоть и было неплохим на вкус, однако далеко не таким ароматным, каким стало потом, и не обладало медовым послевкусием. Наше вино приобрело поистине особенный вкус и начало выделяться на фоне продукции десятков местных винокурен, когда дедушка убил отца и сына Шань, а бабушка после непродолжительного периода смятения гордо распрямила спину, продемонстрировала свои таланты и подняла семейное дело на новый уровень. Многие великие открытия совершаются случайно или становятся результатом чьей-то злой шутки, вот и наше гаоляновое вино приобрело уникальный вкус благодаря тому, что дедушка помочился в кувшин. Каким образом небольшая порция мочи вдруг смогла превратить целый кувшин обычного гаолянового вина в первоклассное вино с яркими отличительными особенностями? Это целая наука, я не осмелюсь нести отсебятину, а потому доверим исследовать этот вопрос ученым, изучающим процессы перегонки спирта. Впоследствии бабушка и дядя Лохань продолжили экспериментировать и, после бесконечных блужданий впотьмах и обобщения полученных знаний, создали простую, понятную и точную технологию купажирования, заменив свежую мочу на щелочи, оседавшие на стенках старого ночного горшка. Способ хранили в строжайшем секрете, о нем знали тогда лишь моя бабушка, дедушка и дядя Лохань. По слухам, замешивание происходило глубокой ночью в третью стражу[39], когда стихали человеческие шаги, бабушка во дворе воскуривала ароматическую свечу, сжигала три сотни бумажных денег[40], а затем наливала в чан с вином жидкость из тыквы-горлянки. Бабушка говорила, что специально делала все с помпой, окружая процесс мистикой, чтобы у тех, кто решил подсмотреть, волосы вставали дыбом и люди считали, что моя семья обращается за помощью к духам и в торговле нам помогает Небо. Вот так гаоляновое вино нашего производства затмило собой все остальные и практически единолично захватило рынок.
2
После того как бабушка вернулась в родительский дом, незаметно промелькнуло три дня. Пора было отправляться в дом мужа. Все эти три дня она не ела, не пила и ходила как пришибленная. Прабабушка наготовила вкусной еды и ласково уговаривала дочку поесть, но та не реагировала на уговоры, словно обратившись в деревянную статую. Хотя бабушка почти ничего не ела, цвет лица у нее оставался прекрасным: белоснежный лоб, румяные щеки, вот только вокруг глаз темные круги, от чего глаза напоминали полную луну в тумане. Прабабушка ворчала:
– Непослушная ты девчонка, не ешь, не пьешь, бессмертной, что ли, стала или в Будду превратилась? Ты меня в могилу сведешь!
Она смотрела на бабушку, которая сидела тихо, как Гуаньинь[41], – лишь две хрустальные слезинки брызнули из уголков глаз. Через полуприкрытые веки сквозило замешательство, бабушка смотрела на свою мать так, словно с высокой насыпи оценивала размеры черной старой рыбины, притаившейся в воде.
Только на второй день бабушкиного пребывания дома прадедушка наконец вернулся из царства пьяных грез и первым делом вспомнил, что Шань Тинсю пообещал подарить ему большого черного мула. В его ушах словно бы постоянно звучал ритмичный цокот копыт этого мула, мчавшегося на всех парах. Мул был черным, глаза его горели, как фонари, а копыта напоминали кубки для вина. Прабабушка взволнованно спросила:
– Старый ты хрыч, дочка ничего не ест, что делать?
Прадедушка прищурил пьяные глаза и буркнул:
– Какая муха ее укусила?! Чего она там себе удумала?
Прадедушка встал перед бабушкой и раздраженно сказал:
– Дочка, ты чего это? Супруги связаны нитью даже на расстоянии в десять тысяч ли. Между мужем и женой всякое бывает, и любовь, и вражда, но, как говорится, коли вышла за петуха, то дели с ним курятник, а коли выбрала пса, то живи в будке. Жена следует за мужем и должна ему подчиняться. Я не высокопоставленный чиновник, да и ты у нас не золотая ветвь с нефритовыми листьями[42], найти такого богача – счастье для тебя и для меня, твой свекор с первого же слова пообещал подарить мне большого черного мула, такой щедрый…
Бабушка сидела неподвижно, закрыв глаза. Ее мокрые ресницы были словно медом намазаны, толстые и слипшиеся, они цеплялись друг за дружку и топорщились, как ласточкины хвосты. Прадедушка, глядя на бабушкины ресницы, раздраженно рявкнул:
– Нечего тут моргать и притворяться слепой и немой, даже если помрешь, то станешь духом семейства Шань, а на нашем семейном кладбище тебе не найдется места!
Бабушка хмыкнула.
Прадедушка замахнулся веером и влепил ей затрещину.
Румянец разом схлынул со щек бабушки, лицо приобрело голубоватый оттенок, потом цвет постепенно вернулся, и лицо стало напоминать восходящее красное солнце.
Бабушка сверкнула глазами, стиснула зубы, холодно усмехнулась и с ненавистью глянула на отца:
– Только боюсь, в таком случае ты и волосинки мула не увидишь! – сказала она.
Бабушка наклонила голову, взяла палочки и стремительно смела еще дымившуюся еду с нескольких чашек, а потом подкинула одну из них в воздух, и та несколько раз перевернулась в полете, посверкивая блестящим фарфоровым боком, затем перелетела через балку, задев ее и смазав два пятна давнишней сажи, медленно упала, покатилась по полу и, сделав полукруг, улеглась на полу кверху дном. Вторую чашку бабушка швырнула в стену, и при падении она раскололась на две части. Прадедушка от удивления разинул рот, кончики его усов подрагивали, он долго не мог найти слов, а прабабушка воскликнула:
– Деточка, наконец-то ты поела!
Раскидав чашки, бабушка зарыдала, плач был таким громким и горьким, что не вмещался в комнату, перелился через край и выплеснулся аж в поле, чтобы слиться с шелестом гаоляна, уже опыленного к концу лета. Во время этого бесконечного пронзительного плача в ее голове промелькнуло множество мыслей, бабушка раз за разом вспоминала три дня, прошедшие с того момента, как она села в свадебный паланкин, и до тех пор, как на ослике вернулась в родительский дом. Все картины этих дней, все звуки и запахи вновь нахлынули на нее… Трубы и сона… короткие мелодии и громкие напевы… Музыканты играли так, что гаолян из зеленого стал красным. Ясное небо подернулось тучами, громыхнуло раз, потом второй, сверкнула молния, струи дождя были спутанными, как пряжа, и такими же спутанными были чувства… дождь шел то наискось, то снова вертикально…
Бабушка вспомнила разбойника в Жабьей яме и мужественный поступок молодого носильщика, который верховодил другими, как вожак собачьей стаи. На вид ему было не больше двадцати четырех, на суровом лице ни единой морщинки. Бабушка вспомнила, как это лицо нависало над ней совсем близко, а твердые, как раковина беззубки, губы впивались в ее рот. Кровь в сердце бабушки на мгновение застыла, а потом снова забила ключом, будто прорвала плотину, да так, что каждый, даже самый крошечный сосуд в теле затрепетал. Ноги свело судорогой, мышцы живота дрожали и никак не могли остановиться. В тот момент их мятеж одобрил своей бьющей через край энергией гаолян. Пыльца, что сыпалась с метелок, почти невидимая, заполнила все пространство между их телами.
Бабушка множество раз пыталась задержать в памяти картину их юной страсти, но не получалось, воспоминания мелькали и исчезали, зато снова и снова появлялось лицо прокаженного, напоминавшее морковь, сгнившую в подвале, и его крючковатые пальцы, похожие на куриную лапу, а еще старик с тоненькой косичкой и связка блестящих медных ключей, болтавшаяся у него на поясе. Бабушка спокойно сидела и, хотя находилась в десятках ли оттуда, словно бы ощущала на губах терпкий запах гаолянового вина и кисловатый запах барды. Она вспомнила двух мужчин, что взяли на себя роль служанок и напоминали цыплят, замаринованных в вине, – из каждой их поры сочился аромат вина… А тот носильщик срубил множество стеблей гаоляна своим мечом с закругленным лезвием, на срезах, имеющих форму подковы, проступал темно-зеленый сок – кровь гаоляна. Бабушка вспомнила, как он велел через три дня возвращаться и ни о чем не беспокоиться. Когда он произносил эти слова, черные узкие глаза блеснули светом, похожим на лезвие меча. Бабушка уже предчувствовала, что жизнь вот-вот переменится самым необычным образом.
В некотором смысле героями рождаются, а не становятся, героизм скрыт, словно подземные воды, и когда человек сталкивается с внешней причиной, он превращается в героя. В ту пору бабушке было всего шестнадцать, она с детства проводила время за вышиванием, рукоделием, ее верными спутниками стали иголка, ножницы для вырезания цветов, длинные лоскуты для бинтования ног, лавровое масло для расчесывания волос и другие девчачьи штучки. Общалась она исключительно с соседскими девочками. Откуда же взялись способности и смелость справиться с ожидавшими ее переменами? Как она смогла выковать героический характер, благодаря которому в минуту опасности, сжав зубы, держалась вопреки страху? Трудно сказать.
Во время этого долгого и горького плача бабушка не испытывала особых мук, напротив, изливала радость, теснившую грудь. Она рыдала, но при этом вспоминала былые счастье и веселье, страдание и тоску, плач словно бы не вырывался изо рта, а был музыкой, которая доносилась издалека и сопровождала громоздившиеся друг на друга прекрасные и уродливые образы. В конце бабушке подумалось, что век человеческий так же короток, как у осенней травы, а потому чего уж тут бояться рисковать жизнью?
– Надо ехать, Девяточка! – Прабабушка назвала бабушку молочным[43] именем.
Поехали-поехали-поехали!
Бабушка попросила принести таз с водой, умылась, напудрилась и нанесла красные румяна, сняла перед зеркалом сетку для волос – тяжелый пучок с шелестом рассыпался, закрыв бабушкину спину. Она встала на кане, шелковые волосы ниспадали до колен. В правой руке она держала расческу из грушевого дерева, а левой закинула волосы на плечо, собрала перед грудью и начала расчесывать прядь за прядью.
Волосы у бабушки были необычайно густые, черные и блестящие, только ближе к кончикам слегка выцветшие. Расчесанные волосы она скрутила в жгут, завернула в тугой узел в виде большого цветка, убрала под плотную сетку из черных шелковых нитей и закрепила четырьмя серебряными шпильками. Бабушка подровняла ножницами челку, чтобы она доходила до бровей, затем заново перебинтовала ноги, надела белые хлопковые носки, туго подвязала нижний конец штанин и наконец обула вышитые туфельки, в которых особенно выделялись ее крошечные ножки.
Первым делом Шань Тинсю в бабушке привлекли именно ножки, и у носильщика паланкина Юй Чжаньао страсть вызывали сначала они же. Бабушка гордилась своими ножками. Обладательнице миниатюрных ступней не приходилось печалиться о замужестве, даже если ее лицо изрыто оспой, зато большеногую никто замуж не брал, пусть даже она была прекрасна, как небожительница. А у бабушки и ножки были маленькими, и лицо прекрасным, она считалась образцом красоты своего времени. Мне кажется, что за долгую историю женские ножки стали своеобразным сексуальным органом, изящные заостренные ступни дарили мужчинам того времени эстетическое наслаждение с немалой долей страсти.
Бабушка привела себя в порядок и, цокая каблучками, вышла из комнаты. Прадедушка вывел ослика и набросил ему на спину одеяло. В выразительных глазах животного отражалась бабушкина точеная фигурка. Бабушка увидела, что ослик внимательно смотрит на нее и в этом взгляде светится понимание. Она села на ослика, но не боком, как полагалось ездить женщинам, а оседлала, перекинув ногу через спину. Прабабушка пыталась уговорить бабушку сесть боком, но бабушка ударила ослика пятками в живот, и он потрусил, высоко поднимая копыта. Бабушка ехала, выпятив грудь, высоко подняв голову и устремив взгляд вперед.
Бабушка не обернулась; поводья сначала держал прадедушка, а когда они вышли из деревни, она отняла поводья, и ему оставалось лишь плестись позади ослика.
За эти три дня прошла еще одна гроза, бабушка увидела справа от дороги участок размером с мельничный жернов, где гаолян завял и выделялся белым пятном посреди темной зелени. Бабушка поняла, что сюда ударила шаровая молния. Она помнила, как в прошлом году от удара молнии погибла ее семнадцатилетняя подружка Красотка, волосы у нее тогда обгорели, одежда была разорвана в клочья, на спине остался рисунок из продольных и поперечных линий, некоторые поговаривали, что это небесное головастиковое письмо[44]. По слухам, Красотка угробила ребенка из-за своей жадности. Описывали это во всех подробностях. Якобы Красотка поехала на рынок, на перекрестке услыхала детский плач, подошла и увидела сверток, а внутри него – розового новорожденного мальчика и записку, в которой говорилось: «Отцу восемнадцать, матери тоже, когда луна висела прямо над головой, родился наш сынок по имени Луси[45], только вот отец уже женат на большеногой Второй сестрице Чжан из Западной деревни, а мать должна вот-вот выйти за парня в шрамах из Восточной деревни. Они скрепя сердце вынуждены бросить свою кровиночку, отец рыдает, да и мать утирает слезы, затыкает рот, чтобы не расплакаться, боится, что прохожие услышат. Ах, Луси, Луси, радость придорожная, кто тебя подберет, тому ты и станешь сыном. В пеленки завернули один чжан узорного шелка и положили двадцать серебряных долларов. Просим доброго путника спасти жизнь нашего сына, приумножив добродетель». Поговаривали, что Красотка забрала шелк и серебряные доллары, а младенца выбросила в гаоляновое поле, вот потому-то ее и поразила молния. Бабушка близко дружила с Красоткой и, разумеется, не верила в подобные сплетни, но когда она размышляла о человеческой жизни, о том, что не угадаешь, жив будешь или помрешь, ее сердце неизменно сжималось от тоски.
После грозы с ливнем дорога все еще была влажной, от яростных дождевых капель на ней образовались выбоины, заполнившиеся жидкой грязью. Ослик снова оставлял за собой четкие следы. Похожие на звездочки васильки казались уже немного поблекшими, листья и цветы забрызгала грязь. В траве и на листьях гаоляна прятались кузнечики, ниточки их усиков подрагивали, прозрачные крылышки раскрывались как ножницы, издавая жалобный стрекот. Длинное лето подходило к концу, и в воздухе уже витал торжественный запах осени, орды саранчи, предчувствующие ее дыхание, выбирались на дорогу с набитыми семенами животами, чтобы вонзить зады в твердую поверхность и отложить яйца.
Прадедушка отломал стебель гаоляна и хлестнул по крупу уже изрядно притомившегося ослика, тот поджал хвост и на несколько шагов перешел на рысцу, а потом снова вернулся к неторопливому темпу. Явно довольный собой, прадедушка мурлыкал под нос популярную в дунбэйском Гаоми ханчжоускую оперу, не попадая в ноты: «У Далан[46] выпил яд, худо ему стало… кишки сразу затряслись, все внутри дрожало… взял урод себе красавицу-жену и накликал страшную беду-у-у-у… помирает У Далан от боли в кишках, только ждет, когда же явится братишка… Младший брат домой примчит, за убийство отомстит…»
Слушая нескладное пение прадедушки, бабушка чувствовала, как трепещет сердце, как изнутри ее пробирает ледяная дрожь. Перед глазами тут же ярко предстал образ того свирепого юноши с мечом в руках. Что он за человек? Что собирается делать? Ведь она этого смельчака и не знает толком, думала бабушка, а они уже близки, как рыба и вода. Их единственный «встречный бой» вышел поспешным, не разобрать, то ли сон, то ли явь, и вызвал у бабушки замешательство, словно бы она встретилась с призраком. Решив, что нужно покориться судьбе, бабушка тяжело вздохнула.
Она доверила ослику идти без поводьев, а сама слушала, как отец, перевирая ноты, исполняет арию У Далана. Так незаметно они доехали до Жабьей ямы. Ослик опустил голову, потом поднял, втянул ноздри, стал бить копытами по земле и ни в какую не хотел идти вперед. Прадед стеблем гаоляна хлестал его по заду и задним ногам, приговаривая:
– Ну-ка, ублюдок, шагай! Мерзкий ты осел!
Гаоляновый стебель свистел и хлестал ослика, но тот не просто отказывался идти вперед, но еще и пятился назад. В этот момент бабушка учуяла омерзительную вонь, от которой волосы вставали дыбом. Она спрыгнула на землю, рукавом прикрыла нос и потянула ослика за поводья. Ослик вскинул голову, открыл пасть, и его глаза наполнились слезами. Бабушка уговаривала его:
– Ослик, миленький, сожми зубы и иди, нет таких гор, на которые нельзя подняться, и таких рек, которые нельзя пересечь.
Ослика бабушкины слова тронули, он тихонько заржал, поднял голову, а потом помчался вперед и потащил бабушку за собой, да так, что ее ноги едва касались земли, а полы одежды развевались, словно красные облака, летящие по небу. Проносясь мимо трупа разбойника, бабушка искоса глянула на него. В глаза бросилась отвратительная сцена: туча жирных опарышей объела плоть покойника так, что остались лишь ошметки.
Бабушка довела ослика до Жабьей ямы и там опять его оседлала. Постепенно она снова стала ощущать аромат гаолянового вина, который принес с собой северо-восточный ветер. Она снова и снова пыталась храбриться, но чем ближе к развязке, тем сильнее ужас сковывал ее душу. Солнце поднялось высоко и припекало так сильно, что над землей клубился белый пар, но по бабушкиной спине пробегал холодок. Вдалеке показалась деревня, в которой жило семейство Шань, и, окутанная ароматом гаолянового вина, который становился все сильнее, бабушка ощутила, что ее позвоночник словно заледенел. В гаоляновом поле к западу от дороги какой-то парень горланил песню:
Сестренка, не бойся, смело ступай вперед!Зубы мои железные, кости – сталь!К небу дорога в девять тысяч ли ведет.Ты не бойся, смело шагай вдаль!Из высокого алого терема,Вышитый красный мяч бросай,Прямо в голову целься мне,И тогда мы с тобой растворимсяВ гаоляновом алом вине[47]!– Эй, горе-певец, выходи! Что ты поешь? На маоцян[48] не похоже, но и на театр люй[49] не тянет! Все мотивы переврал! – крикнул прадедушка в гаоляновое поле.
3
Доев кулач, отец по жухлой траве, кроваво-красной в лучах заходящего солнца, спустился с насыпи, осторожно подошел к кромке воды по рыхлому песку, устланному ковром из водорослей, и остановился. На большом каменном мосту через Мошуйхэ стояли четыре грузовика, первый, тот, что наехал на грабли и проткнул шины, припал к земле перед остальными тремя, на его кузове виднелись темно-синие пятна крови и нежно-зеленые кляксы мозгов. Верхняя часть туловища японского солдата перевешивалась через борт, каска слетела с головы и болталась на шее. С кончика носа в каску капала темная кровь. Вода в реке всхлипывала. Шелестел дозревающий гаолян. Тяжелые солнечные лучи разбивались мелкой рябью на поверхности реки. Под корнями водорослей, во влажном песке, жалобно стрекотали осенние насекомые. Громко потрескивали темные обгоревшие остовы третьего и четвертого грузовиков. В этом обилии красок и нескладном хоре звуков отец увидел и услышал, как кровь с кончика носа японского солдата падает в каску со звонким бульканьем, словно кто-то ударяет в каменный гонг, и по поверхности лужицы расходятся круги. Отцу тогда шел пятнадцатый год. Когда девятого числа восьмого лунного месяца одна тысяча девятьсот тридцать девятого года солнце кренилось к закату и его угасающие лучи окрасили мир вокруг красным цветом, на лице моего отца, казавшемся еще худощавее после целого дня ожесточенной борьбы, застыла плотным слоем фиолетовая глина. Он присел на корточки возле трупа жены Ван Вэньи, набрал пригоршню воды и выпил, липкие капли просачивались сквозь пальцы и беззвучно падали. Потрескавшиеся опухшие губы коснулись воды, отец испытал резкую боль, между зубами в рот проник едкий привкус крови – он ощущался и в горле, отчего оно сжалось так, что окаменело, и отцу пришлось несколько раз кашлянуть, чтобы спазм прошел. Теплая речная вода лилась в горло, избавляя от сухости и доставляя мучительное удовольствие. Хотя от привкуса крови в животе забурлило, он продолжал зачерпывать воду снова и снова, пока она не размочила сухую потрескавшуюся лепешку у него в животе. Только тогда отец распрямился и с облегчением выдохнул. Почти стемнело, от солнца остался лишь красный ободок на самом краю небосвода. Запах гари, который шел от третьего и четвертого грузовиков на большом каменном мосту, стал слабее. От громкого хлопка отец вздрогнул, вскинул голову и увидел, как ошметки лопнувших шин, словно черные бабочки, парят в воздухе над рекой и падают вниз, а на ровную, как доска, поверхность воды с шуршанием сыплется черно-белый японский рис, взметнувшийся от взрыва верх. Повернувшись, отец увидел маленькую жену Ван Вэньи, которая лежала на берегу, а по воде растекалась ее кровь. Он вскарабкался на насыпь и громко крикнул:
– Пап!
Дедушка стоял на насыпи, выпрямившись. Он явно осунулся за день, прошедший в бою, под потемневшей кожей четко проступали скулы. В темно-зеленых вечерних сумерках отец увидел, что короткие жесткие волосы дедушки побелели целыми островками. С болью и страхом в сердце он бросился к дедушке и принялся теребить его:
– Пап! Пап! Что с тобой?
По дедушкиному лицу текли слезы, в горле клокотало. У его ног стоял, словно старый волк, японский пулемет, оставленный от щедрот командиром Лэном, а его ствол, похожий на сону, напоминал увеличенный собачий глаз.