Полная версия:
Большая грудь, широкий зад
– Это тетушка Сунь, жена печника! Как ее здесь-то угораздило? – громко удивился кто-то. – Отнесите ее в повозку! – Проулок загудел: там живо обсуждали эту новость.
Потом створку положили рядом с телом Шангуань Шоуси. Он лежал в той же позе, в какой его застала смерть. Отверстая рана взывала к небесам, на ней выступили прозрачные пузыри, будто внутри прятался краб. Похоронная команда замешкалась, не зная, как с ним быть.
– Ладно, давайте так, – произнес один и занес железный крюк.
– Не надо крючьями! – вскричала матушка. Она сунула меня старшей сестре и с плачем бросилась к безголовому телу. Она прилаживалась к голове и так и сяк, но, когда казалось, что пальцы вот-вот коснутся ее, рука тут же отдергивалась.
– Будет тебе, сестрица, назад-то не приделаешь. Ты только глянь, что в повозке-то: есть и собаками обглоданные, одна нога осталась, так что вы здесь еще хорошо отделались! – Из-за полотенца голос звучал глухо. – Давайте в сторону. Отвернитесь и не смотрите. – Он грубо обхватил матушку и отпихнул ее к сестрам. И предупредил еще раз: – Всем зажмуриться!
Когда матушка с сестрами открыли глаза, ни одного трупа во дворе уже не осталось.
Вслед за нагруженной доверху повозкой мы побрели по пыльной улице. Лошади походили на тех, что ранним утром видела старшая сестра: желтоватая, темно-красная и бледно-зеленая. Только теперь они шли, печально понурив головы, и шкура у них не блестела. Желтоватая коренная хромала на одну ногу и при каждом шаге выбрасывала голову набок. Возница одной рукой держался за оглоблю, в другой волочился кнут. Волосы у него с боков были черные, а посередине белые, и по форме это пятно напоминало синицу. По обеим сторонам дороги за повозкой следовали собаки с налившимися кровью глазами. Позади в облаке пыли брели родственники погибших. За ними вышагивал деревенский голова Сыма Тин со своей свитой. Кто нес лопаты, кто крючья, у одного на плече был длинный бамбуковый шест с красной тряпицей наверху. Через каждые десять шагов Сыма Тин ударял в гонг, и родственники начинали причитать. Плакали, похоже, без особой охоты, и, как только печальный звук гонга затихал, плач тут же прекращался. Будто не по близким людям горевали, а выполняли поручение деревенского головы.
Так, шагая за повозкой и время от времени поплакивая, мы миновали церковь с рухнувшей колокольней, прошли мимо мукомольного завода, который пять лет назад пытались запустить Сыма Тин и его младший брат Сыма Ку. Там до сих пор величественно возвышался, поскрипывая на ветру, десяток обветшалых ветряных мельниц. Справа от дороги осталось место, где двадцать лет назад японский коммерсант Мэсиро Мифунэ27 основал компанию, чтобы выращивать отборный американский хлопок, и гумно семьи Сыма, где выступал Ню Тэнсяо, уездный начальник, призывавший женщин отказаться от бинтования ног. Наконец, свернув налево с дороги, проходившей по берегу Мошуйхэ, повозка выехала на открытое ровное место, которое простиралось до самых болот. Налетавший с юга влажный ветерок приносил запах гнили. В придорожных канавах и на мелководье раздавались глухие крики жаб, а от полчищ жирных головастиков даже цвет воды в реке изменился.
Теперь повозка двигалась быстрее. Синица нахлестывал коренного, которому доставалось и по хромой ноге, повозка раскачивалась, от трупов исходило зловоние, а из щелей что-то капало. Плача уже не было слышно, родственники прикрывали носы и рты рукавами. Сыма Тин со своей командой протолкались вперед и, ссутулившись, пошли рысью перед повозкой, оставив за спиной и нас, и разящий запах мертвечины. Собаки с бешеным лаем носились вокруг. Они мелькали среди колосьев, то исчезая, то вновь появляясь, подобно котикам в море. А уж какой будет пир у ворон и ястребов-стервятников! Казалось, сюда собрались все вороны в округе. Они черной тучей висели в воздухе, метались вниз-вверх с пронзительным радостным карканьем и то и дело ныряли к повозке. Опытные птицы выклевывали мертвецам глаза, молодые и неопытные стучали твердыми клювами по черепам. Синица отгонял их кнутом, и каждый удар приходился не по пустому месту. Несколько ворон рухнуло на землю, и колеса превратили их в кровавое месиво.
Высоко в небе зависла восьмерка ястребов. Эти тоже не прочь полакомиться мертвечиной, но от ворон с лицемерной заносчивостью держатся в стороне.
Из-за туч выглянуло солнце, и поля уже почти созревшей пшеницы засверкали ослепительным блеском. Ветер стих, и все вокруг замерло; волны, катившиеся по пшеничным полям, будто задремали, и взору предстало простирающееся чуть ли не до края небес золотисто-желтое плато. Несметное множество твердых остей пшеницы сверкало золотыми иглами.
Повозка тем временем свернула на узкую тропу посреди пшеничного поля, и вознице ничего не оставалось, как идти рядом. Обе пристяжные жались к коренной, но попеременно то одна, то другая сходила с дороги на поле. Они напоминали двух разыгравшихся мальчишек: то один вытесняет другого, то второй. Повозка катилась медленнее, а вороны становились всё нахальнее. Несколько десятков расселись-таки на трупах и, сложив крылья, принялись терзать мертвую плоть. Синица уже не обращал на них внимания.
Пшеница в тот год уродилась больно хороша: стебли толстые, колосья пышные, полные зерна. Ости царапали брюхо лошадей и со скрежетом, от которого просто передергивало, чертили по резиновым колесам и бортам повозки. Мелькавшие в поле собаки бежали с закрытыми глазами – чтобы не выколоть. Направление они держали лишь по запаху.
Узкая тропинка заставила подрастянуться и нас. Никто давно уже не плакал в голос, не слышно было даже тихих всхлипываний. Если случалось, что ребенок оступался по неосторожности, кто-нибудь из шедших рядом – пусть и не родственник – тут же протягивал руку. В этой почти торжественной сплоченной атмосфере дети, даже разбив губу, не роняли ни слезинки.
В поле по-прежнему царил покой, но какой-то напряженный и тягостный. Иногда низко над землей вспархивала вспугнутая повозкой или собаками куропатка и тут же исчезала в золотистом море пшеницы. С ости на ость вспышками молнии курсировали огненно-красные ядовитые пшеничные змейки, какие водятся только в дунбэйском Гаоми. Замечая эти вспышки, лошади вздрагивали всем телом, а собаки зарывались мордой между бороздами, не смея головы поднять. Пол солнца заволокло черной тучей, а вторая половина стала палить еще жарче. На фоне раскинувшейся над полем черноты освещаемая солнцем пшеница полыхала желтым. Подул ветер, и миллионы колосьев затрепетали, как струны, тихим шепотом передавая на своем тайном языке страшную весть.
Сначала по верхушкам колосьев нежно прошелся ветерок с северо-востока, образовав в спокойной глади пшеницы журчащие ручейки. Ветер стал набирать силу, и это море уже перестало быть единым целым. Красная тряпица на шесте у идущего перед повозкой затрепетала. На северо-восточном краю неба на фоне словно залитых кровью туч изогнулась золотая змея, и глухо раскатился гром. На миг все снова стихло, ястребы кругами спланировали вниз и скрылись в бороздах. Вороны же, словно подброшенные взрывом, с карканьем взлетели повыше. Налетевший бешеный порыв ветра вздыбил море пшеницы валами: одни покатились с севера на запад, другие – с востока на юг. Высокие, низкие, они теснились и сталкивались, образуя желтые водовороты. Море пшеницы словно закипело. Стаи ворон рассеялись. С шумом опустилась тонкая белесая завеса дождя, и тут же посыпались большие, с абрикосовую косточку, градины. В один миг стало жутко холодно. Град бил по колосьям, по ногам и ушам лошадей, по животам мертвецов и по затылкам живых. На землю камнем упало несколько ворон – градом им пробило голову.
Матушка крепко прижала меня к себе и, чтобы уберечь мою неокрепшую головку, спрятала ее в теплую ложбинку меж грудей. Лишнюю с самого рождения восьмую сестренку мать оставила на кане в компании с потерявшей рассудок Шангуань Люй, которая пробиралась в западную пристройку и набивала себе рот ослиными катышками.
Защищаясь от дождя и града, сестры скинули рубашонки и держали их над головой. Все, кроме Лайди, у которой уже четко и красиво вырисовывались твердые, как неспелые яблочки, груди. Она закрыла голову руками, но тут же вся вымокла, а от налетевшего ветра мокрая рубашка прилипла к телу.
Преодолев этот многотрудный путь, мы наконец добрались до кладбища. Это был пустырь площадью десять му28 в пределах пшеничного поля, где перед несколькими десятками заросших травой могил торчали сгнившие деревянные таблички.
Ливень кончился, по сияющему ослепительной голубизной небу неслись рваные облака. Солнце палило нещадно. Градины, мгновенно растаяв, превращались в пар, устремлявшийся вверх. Побитая градом пшеница распрямлялась, но кое-где ей было уже не подняться. Прохладный ветерок быстро сменился невыносимым зноем, и казалось, пшеница на глазах наливается и желтеет.
Столпившись на краю кладбища, мы смотрели, как Сыма Тин меряет его шагами. Из-под ног у него выскочил кузнечик, и под нежно-зелеными надкрыльями мелькнули розоватые крылышки.
– Вот здесь! – крикнул Сыма Тин, остановившись рядом с усыпанной желтыми бутончиками дикой хризантемой, и топнул ногой. – Здесь и копайте.
К нему вразвалочку подошли семеро загорелых дочерна молодцев с лопатами. Они искоса переглядывались, словно оценивая друг друга и желая запомнить. Потом все взгляды устремились на Сыма Тина.
– Ну что уставились? Копайте! – рявкнул тот, отшвырнув гонг с колотушкой. Гонг упал в колышущиеся серебристые метелки императы29, спугнув ящерицу, колотушка – на заросли «собачьего хвоста». Сыма Тин вырвал у одного из молодцев лопату, вонзил в землю и, встав на нее, покачался, чтобы она вошла поглубже; с усилием выворотил пласт с корнями травы, развернулся всем телом на девяносто градусов влево, держась за ручку лопаты, потом резко крутанулся на сто восемьдесят градусов вправо и, крякнув, швырнул этот пласт, который перекувырнулся в воздухе, как мертвый петух, на пышный ковер из одуванчиков. – Быстро давайте! Не чувствуете, что ли, вонища какая? – скомандовал он, запыхавшись, и сунул лопату тому, у кого взял.
Работа закипела, земля вылетала на поверхность лопата за лопатой, яма постепенно приобретала очертания и становилась все глубже.
Послеполуденный воздух дышал зноем, между небом и землей стояло белое марево, никто даже не осмеливался поднять глаза к солнцу. От повозки воняло все сильнее, и, хотя все переместились на наветренную сторону, от тошнотворного запаха спасения не было. Снова заявились вороны: словно только что искупались, перья блестят как новенькие, отливая синевой. Сыма Тин поднял гонг с колотушкой и, не обращая внимания на зловоние, бегом направился к повозке.
– Сволочи пернатые, ну-ка, суньтесь! Мокрого места от вас не останется! – Он заколотил в гонг и запрыгал, изрыгая проклятия.
Вороны кружили метрах в десяти от повозки, галдя и роняя вниз помет и перья. Синица попытался отогнать их шестом с красной тряпкой. Лошади стояли, плотно сжав ноздри и стараясь опустить тяжелые головы пониже, отчего те казались еще тяжелее. Вороны с отчаянным карканьем ныряли вниз. Несколько десятков птиц летали над самой головой Сыма Тина и возницы: круглые глазки, сильные жесткие крылья, уродливые грязные когти – такое не забудешь! Люди отмахивались от птиц, но то и дело получали по голове твердыми клювами. Гонг с колотушкой и бамбуковый шест тоже достигали цели, их жертвы падали на зеленый травяной ковер с вкрапленными в него белыми цветочками и, подволакивая крыло, ковыляли в пшеницу прятаться. Но не тут-то было: из своего укрытия стрелой вылетали затаившиеся там собаки и раздирали их на клочки. В мгновение ока на траве оставались лишь разлетевшиеся перья. Высунув красные языки и тяжело дыша, собаки оставались ждать на границе поля и кладбища. Вороны разделились: одни продолжали атаковать Сыма Тина и возницу, а большинство с громким карканьем и гнусным восторгом набросилось на повозку: шеи что пружины, клювы что долото – раздирают мертвую плоть, ай да запах, просто дьявольское пиршество! Сыма Тин и Синица в изнеможении рухнули на землю. Струйки пота исчертили толстый слой пыли на лицах, и их было не узнать.
Копавшие яму уже скрылись в ней, виднелись лишь их макушки; лопата за лопатой вылетала земля, белая и влажная, полная прохлады.
Один из могильщиков выбрался из ямы и подошел к Сыма Тину:
– Господин голова, уже до воды докопали.
Сыма Тин вперил в него остекленевший взгляд и медленно поднял руку.
– Гляньте, господин голова. Глубина что надо.
Сыма Тин показал ему согнутый указательный палец. Тот непонимающе уставился на него.
– Болван! – не выдержал Сыма Тин. – Подними меня!
Тот торопливо нагнулся и помог ему встать. Сыма Тин со стоном отряхнул кулаками одежду и с помощью могильщика вскарабкался на холмик свежевыкопанной земли.
– Мама дорогая! – охнул он. – Быстро вылезайте, идиоты, вы мне так до самого Желтого источника30 докопаете.
Могильщики стали один за другим выбираться из ямы и тут же, выкатив глаза, зажимали носы.
– Подымайся! – пнул возницу Сыма Тин. – Давай сюда повозку. – Тот даже ухом не повел. – Гоу Сань, Яо Сы, этого сукина сына сбросить в яму первого!
Отозвался лишь Гоу Сань – он был среди могильщиков.
– А Яо Сы где? – удивился Сыма Тин.
– Да его давно уж и след простыл, улизнул, мать его, – злобно выругался Гоу Сань.
– Выгоню, как вернемся, – решил Сыма Тин и пнул возницу еще раз: – Сдох, что ли?
Возница поднялся и бросил страдальческий взгляд в сторону повозки, стоящей у края кладбища. Вороны на ней сбились в кучу, то взлетая, то снова садясь с невыносимым гвалтом. Лошади склонились к самой земле и спрятали морды в траве. На спинах у них тоже было полно ворон. Кишмя кишели они и в траве, судорожно заглатывая добычу. Две вороны не поделили что-то скользкое и тащили, каждая на себя, будто перетягивали канат. Ни той ни другой было не взять верх, они цеплялись когтями за траву, били крыльями, вытягивали шеи так, что перья вставали торчком, обнажая красную кожу, и казалось, что головы вот-вот оторвутся. Их добычу ухватила появившаяся неизвестно откуда собака, и не пожелавшие уступить ей вороны кубарем покатились по траве.
– Смилуйся, господин голова! – бухнулся возница в ноги Сыма Тину.
Тот поднял кусок земли и швырнул в ворон. Те даже не шелохнулись. Тогда Сыма Тин подошел к родственникам погибших и, умоляюще глядя на них, пробормотал:
– Вот такие дела, такие дела… Думаю, вам всем надо возвращаться домой.
Все замерли. Матушка первой опустилась на колени, а за ней с жалобным плачем и остальные.
– Дай им упокоиться с миром, почтенный Сыма! – взмолилась матушка.
И вся толпа разноголосо подхватила:
– Просим, просим… Упокой их с миром! Мою мать! Моего отца! Моего ребенка…
Сыма Тин склонил голову, по шее у него ручейком струился пот. В отчаянии махнув рукой, он вернулся к своей команде и негромко проговорил:
– Значит, так, братва: вы под моим покровительством немало дел натворили – кражи, драки, вдовушки оприходованные, могилы ограбленные… Много в чем повинны перед небом и землей. Но, как говорится, войско обучают тысячу дней, а ведут в бой единожды31. Вот сегодня нам и нужно довести это дело до конца, даже если вороны выклюют нам глаза или вышибут мозги. Я, деревенский голова, сам поведу вас, и ети восемнадцать поколений предков того, кто попробует отлынивать! Как справимся, всех угощаю вином! Теперь вставай-ка, – закончил он, поднимая возницу за ухо, – и гони сюда повозку. Ну, приятели, бери в руки что есть и вперед!
И тут из золотых волн пшеницы вынырнули трое загорелых молодцев. Когда они подошли поближе, все увидели, что это трое немых внуков тетушки Сунь. Голые по пояс, в коротких штанах одинакового цвета. Самый высокий со свистом рассекал воздух длинным гибким мечом; другой, ростом пониже, держал в руке меч-яодао с деревянной рукояткой; а у самого маленького был клинок с длинной ручкой. В вытаращенных глазах светилась ненависть, они что-то мычали и жестикулировали. Лицо Сыма Тина посветлело.
– Молодцы, ребята, – потрепал он их по голове. – Там, в повозке, ваша бабушка и братья, хотим мирно похоронить их, да воронье не дает, глумится, спасу нет. Ну словно подлые япошки эти вороны, так их и этак, мы все на них поднялись! Я понятно говорю?
Откуда-то вынырнул Яо Сы и повторил это на языке глухонемых. У немых загорелись гневом глаза, выступили слезы, и они, размахивая оружием, ринулись на ворон.
– Ах ты, хитрый черт! – Сыма Тин потряс за плечо Яо Сы. – Где пропадал-то?
– Не суди строго, голова, – ответствовал Яо Сы. – За троицей этой ходил.
Немые вскочили на повозку, сверкающие мечи тут же окрасились кровью, и на землю повалились изрубленные вороны.
– За мной! – заорал Сыма Тин.
Все, как один, бросились вперед, и битва с воронами началась. Проклятия, звуки ударов, карканье, хлопанье крыльев – все смешалось в воздухе, наполненном трупной вонью, запахом пота, крови, сырой земли, ароматом пшеницы и полевых цветов.
Истерзанные тела кое-как свалили в яму. Пастор Мюррей стоял на холмике свежевырытой земли и тянул нараспев:
– Господи, спаси души страдальцев сих… – Из голубых глаз катились слезы, стекая по багровым рубцам, оставленным на лице плетью, на изодранное черное одеяние и на тяжелый бронзовый крест на груди.
Сыма Тин стащил его с холмика:
– Отошел бы ты в сторонку и передохнул, почтенный Ма. Сам-то ведь чудом в живых остался.
Яму начали закидывать землей, а пастор, пошатываясь, подошел к нам. Солнце уже садилось, и фигура пастора отбрасывала на землю длинную тень. Глядя на него, матушка чувствовала, как под тяжелой левой грудью колотится ее сердце.
Когда солнечные лучи окрасились в пурпур, на кладбище вырос огромный могильный холм. Сыма Тин махнул родственникам, и они, встав перед холмом на колени, начали отбивать поклоны. Кое-кто слабо всхлипнул для порядка. Матушка предложила всем в знак благодарности поклониться в ноги Сыма Тину и похоронной команде. Но тот забубнил, что в этом нет нужды.
В лучах кроваво-красного заката процессия двинулась в обратный путь. Матушка с сестрами поотстали, а позади всех нетвердыми шагами тащился Мюррей. Все шли разрозненными группками, и шествие растянулось почти на целое ли. Темные тени идущих косо ложились на поля, окрашенные в золотисто-красный цвет. В тишине сумерек раздавались тяжелые шаги, слышался шелест пшеничных колосьев, овеваемых вечерним ветерком, и все это перекрывал мой надрывный рев. Печально заухала большая сова. Она только что продрала глаза, проспав целый день под пологом шелковицы, возвышающейся посреди кладбища. От ее криков сжималось сердце. Матушка остановилась, обернувшись, бросила взгляд на кладбище – там по земле стелилась пурпурная дымка. Пастор Мюррей нагнулся к седьмой сестренке, Цюди, и взял ее на руки:
– Бедные дети…
Звук его голоса растаял, и со всех сторон многоголосым хором на все лады завели свою ночную песню мириады насекомых.
Глава 11
На праздник середины осени32 нам с сестренкой как раз исполнилось сто дней. Утром матушка взяла нас на руки и отправилась к пастору Мюррею. Выходившие на улицу ворота церкви были плотно закрыты, на них кто-то намалевал грязные ругательства. Мы прошли проулком к заднему дворику и постучали в калитку, за которой открывался большой пустырь. К деревянному колу рядом с калиткой была привязана костлявая коза. Ее вытянутая морда – с какой стороны ни глянь – больше походила на ослиную или верблюжью, чем на козью, а временами даже на старушечье лицо. Подняв голову, она смерила матушку мрачным взглядом. Матушка потрепала ей бороду носком туфли. Коза протяжно проблеяла и снова принялась щипать траву. Во дворе раздались шаги и кашель пастора. Матушка откинула железный крюк, калитка со скрипом приотворилась, и она скользнула внутрь. Мюррей запер калитку, обернулся, простер свои длинные руки и заключил нас в объятия, приговаривая на прекрасном местном диалекте:
– Крошки мои милые, плоть от плоти моей…
В это время по дороге, которой мы шли на похороны, к деревне двигался Ша Юэлян во главе недавно созданного им отряда стрелков «Черный осел». С одной стороны дороги среди колосьев пшеницы высились метелки гаоляна, с другой подступали разросшиеся по берегам Мошуйхэ камыши. Палящее солнце и обильные ласковые дожди сделали свое дело: вся зелень этим летом бурно пошла в рост. Осенний гаолян с мясистыми листьями и толстыми стеблями еще не колосился, но уже вымахал в человеческий рост. Маслянисто-черные камыши, превратившись в белый пух, усыпали всё вокруг. Осень еще не вступила в свои права, но небо уже светилось той, особой, лазурью, а солнечные лучи были по-осеннему мягки.
Все двадцать восемь бойцов Ша Юэляна ехали на одинаковых черных ослах из уезда Улянь, холмистого края на юге провинции. Большеголовые, мощные, крепконогие, эти ослы уступали лошадям в резвости, но необычайная выносливость позволяла им делать большие переходы. Выбирал Ша Юэлян из восьмисот с лишним голов – молодых, полных сил, некастрированных, горластых. Отряд черным струящимся потоком растянулся по дороге, окутанной молочно-белой дымкой; бока животных блестели на солнце. Когда показались разрушенная колокольня и сторожевая вышка, Ша Юэлян натянул поводья и остановился. Шедшие следом ослы продолжали упрямо напирать. Обернувшись и окинув взглядом бойцов, Ша Юэлян приказал всем спешиться, умыться самим и помыть ослов. С серьезным выражением на худом смуглом лице он сурово отчитывал нерадивых. Содержанию в чистоте лица и шеи, мытью животных он придавал большое значение.
– Сейчас, – заявил он, – когда антияпонские партизанские отряды возникают повсюду, как грибы после дождя, наш отряд должен своим внешним видом превзойти все другие, чтобы в конечном счете занять всю территорию дунбэйского Гаоми. Авторитет в глазах и сердцах простого народа можно завоевать, когда следишь за тем, что говоришь и делаешь.
После его зажигательных речей сознательность бойцов резко повысилась. Они скинули куртки, развесили на камышах, забрели на мелководье и принялись мыться, плескаясь и брызгаясь. Свежебритые головы сверкали на солнце. Ша Юэлян достал из ранца кусок мыла, разрезал его и раздал бойцам с наказом помыться как следует, чтобы ни пылинки не осталось. Сам тоже зашел в реку и, склонившись к воде плечом, на котором красовался огромный багровый шрам, принялся оттирать шею от грязи. Отряд мылся, а черные ослы занимались каждый своим делом: кто с безразличным видом жевал листья камыша, кто щипал гаолян, кто покусывал зад соседа, кто стоял в глубокой задумчивости, вызволяя из потайного кожаного мешочка колотушку во всю длину и постукивая ею себя по брюху.
Между тем матушка вырвалась из объятий Мюррея:
– Ребенка задавишь, ослина этакий!
Тот обнажил в извиняющейся улыбке ровный ряд белоснежных зубов. Протянул к нам красную ручищу, потом вторую. Я засунул в рот палец и загукал. Восьмая сестренка лежала как деревянная кукла, не издавая ни звука и не шевелясь. Она была слепая от рождения.
– Смотри, тебе улыбается, – сказала матушка, поддерживая меня рукой. Я очутился в больших влажных лапах пастора, его лицо склонилось надо мной: рыжие волосы на голове, светлая поросль на подбородке, большой крючковатый, как у ястреба, нос и светящиеся состраданием голубые глаза. Тут спину мне пронзила резкая боль, я, раскрыв рот, высвободил палец и разревелся. Слезы полились ручьем, потому что боль проникала до костей. Влажные губы пару раз коснулись моего лба – я чувствовал, что они трясутся, – и изо рта резко пахнуло луком и вонючим козьим молоком.
Пастор сконфуженно вернул меня матушке:
– Напугал, что ли? Точно, напугал.
Матушка подала ему восьмую сестренку, взяла меня и стала похлопывать и баюкать, приговаривая:
– Не плачь, не плачь. Ты не знаешь, кто это? Ты его боишься? Не надо бояться, он хороший, он твой родной… твой родной крестный…
Колющая боль в спине не проходила, я уже изорался до хрипоты. Матушка расстегнула кофту и сунула мне в рот сосок. Я ухватился за него, как утопающий за соломинку, и стал отчаянно сосать. У хлынувшего в горло молока был привкус травы. Боль не проходила, я выпустил сосок и снова раскричался. Вконец расстроенный Мюррей отбежал в угол, сорвал какую-то травинку и стал крутить ее у меня перед глазами. Бесполезно – я продолжал орать. Он снова метнулся к стене, поднатужившись, сорвал большущий, как луна, подсолнух с золотисто-желтыми лепестками и стал вертеть его прямо перед моим лицом. Запах подсолнуха меня привлек. Пока пастор метался туда-сюда, восьмая сестренка у него на руках знай себе мирно посапывала.
– Смотри-ка, сокровище мое, какую луну сорвал тебе крестный, – приговаривала матушка.
Я протянул к луне ручонку, но спину опять пронзила боль, и я снова зашелся в крике.
– Что за напасть такая! – Губы матушки побелели, лицо покрылось испариной.
– Посмотри, может, колет что? – предположил Мюррей.