
Полная версия:
Евангелие – атеисту
« Боря, а Боря, а что там?»
«Дождик там идёт».
«Не-а! Что ты там смотришь?»
«Птичка маленькая в малине, у неё там гнездо. Может и птенчики есть».
«Хочу птенчика!»
«Малина колючая и сыро там. Нельзя!»
«А я хочу! Бабушка!» – вопит Танечка. У окна появляется бабушка Соня, со спицами и клубком шерсти в руках. Она всё время что-то вяжет, если не готовит или не занимается воспитанием Танечки».
«Что тебе, солнышко моё?» – заботливо спрашивает бабушка.
«Сходи в малину, принеси мне птенчика!»
«Что ты, душенька? Разве можно пташек божьих обижать?!»
«Низя!»
«Вот видишь, кровиночка моя! Боренька, не мешает она тебе?»
«Нет. Пусть сидит. С ней весело. Смешная она, маленькая совсем…» Бабушка Софья отходит от окна, садится в стороне на «венский» стул, с гнутыми ножками и спинкой. Лицо её грустное, измождённое, в глубоких морщинах, глаза глубокие, а в них тоска…
Таня, пыхтя, начинает безобидную болтовню. «Боря, а Боря? А ты знаешь, что делают большие дяди и тёти, когда трусы снимают?»
Я основательно испорчен мальчишками-подростками Ферганы, Шадринска, да и наш первый класс был набит военными сиротами и полусиротами, воспитанием которых никто не занимается… Кстати, писать меня научили ещё до школы пацаны в Фергане. Посылали писать на заборах «матерные» слова.
«Знаю. Ничего интересного. Глупости всякие. От этого дети рождаются писанные-каканные, зарёванные, противные… Долго растут…»
«А что я знаю!» – она переходит на шёпот – «У меня между ножек киска маленькая есть, а у мамы киска большая и лохматая. А у твоего папы есть сосиска… Я видела, как киска ела сосиску…» – Она улыбается во всю свою поразительно красивую мордашку, вертится на горшке… Тут к нам подходит бабушка, сдёргивает Танечку с горшка. Держа левой рукой на весу, правой с силой хлещет красно-розовую натруженную попку. Танька заполошно верещит. Я выпрыгиваю за окно, убегаю по стенке к кусту бузины, в деревянный скворечник уборной. Там у меня припрятаны несколько папирос, уворованных у мамы и коробок спичек. Сажусь и закуриваю… Со стороны дачи долго доносится рёв… Когда он стихает, пошатываясь иду в дом. Курю нечасто, поэтому головокружение бывает каждый раз. Ложусь в кровать поверх одеяла и засыпаю. На другой день у нас тишина. Я успешно делаю вид, что ничего не понял. А мне и в самом деле безразлично это. Столько всего интересного на улице… Главное, чтобы дождь пореже шёл.
«Чем закончилось то лето?»
«Это было хорошее лето! С утра бабушка Соня брала Таню за ручку, в другую – брала бидончик. Я шёл рядом, часто катил проволочкой с крючком чугунный кружочек от кухонной печки. Это ведь очень интересно – кружок катить, отпускать, ловить, разгонять, пускать вперёд по кривой так, чтобы он к тебе же вернулся… Многое я умел делать с кружком и крючком! Мы ходили в барак рабочего посёлка у лётного поля. Отец вперёд заплатил деньги за всё лето, и нам давали по литру козьего молока. Бабушка Соня тут же давала его пить, сначала – мне, потом Тане. Парное молоко нам не очень нравилось, и бабушку это удивляло. Потом мы шли обратно на дачу. Мне разрешалось пробежаться до завтрака, который на том молоке готовился… Варила бабушка каши пшённую и рисовую (редко), лапшу, вермишель, макароны. Всё было с сахаром, вкусное…
Потом грибы стали появляться. Бабушка Соня меня с ними первой познакомила. Мы вместе ходили их собирать после дождика на поляну. Маслят было много. Собирали сыроежки-«синявки», свинушки, грузди, маховики. А по кустом бузины у уборной росли белые! Из грибов этих бабушка Соня готовила на молоке нечто, добавляя картошку с луком. Вкусно было – пальчики оближешь! Танюша была от того кушанья без ума. Иногда я уступал ей свою порцию. Бабушка взамен быстро жарила мне на примусе хрустящие сладкие хлебцы. Это было не менее вкусно, но дурища Танька этого не понимала по младости лет…
Воскресные наезды папы и мамы лета не испортили. Они были всегда озабочены, оставляли продукты и уезжали до следующего воскресения.
В конце августа приехали родители как-то в субботу, с ночёвкой. Сидели вместе и ужинали на веранде за круглым столом. Родители кормили нас чем то редким и вкусным. Они пили узбекский кагор из маленьких синих рюмочек. Бабушка Соня многословно отказалась наотрез. К концу ужина мама плеснула и мне пол-рюмочки. Бабушка Соня осуждающе возвела очи к потолку, на что маменька сказала: «Крепче спать будет»» И я с удовольствием выпил вкусное, ароматное, густое, сладкое-сладкое вино…
Бабушка Соня с топчана перешла в детскую и легла вместе с Соней, а я провалился в сон на своей же кровати под открытым на улицу окошком.
Проснулся я под утро. Уже рассветать начало. Услышал на веранде возню и стоны. Испугался, встал и босиком пошлёпал из детской на веранду, с ужасным скрипом открыл дверь… Здесь я сообразил, что происходит, но было уже поздно. Родители зло на меня шикнули, чтобы убирался. Я пулей вылетел с веранды. В детской горел свет. Бабушка Соня испуганно топталась между кроватями, не могла понять спросонья, что случилось. Я сел на кровать, надутый и злой, ругнулся… Бабушка свет погасила. Утром я проснулся от крика матери, спустился и увидел в приоткрытую дверь е, босую с распущенными волосами, в светлой ночной рубашке. Она кричала на бабушку Соню: « Разве так за детьми смотрят?! Одну ночь за лето себе позволили, так и ту испоганили! Жидовка! Ты думаешь – я совсем дурра набитая, не понимаю, что мой кобелина выделывает с твоей доченькой? Хорошо устроились, живёте за наш счёт! Вон отсюда! Духу вашего еврейского, чтобы тут не было!…» Я попятился, вернулся в детскую, потом выпрыгнул из окна. Уже на улице слышал, как ревёт во весь голос Таня, за окном веранды маячит отец. Пропало лето! Я куда-то побежал… Мне девять лет…
– Спой ещё – тихо сказал Матфи.
–«Музыкант играл на скрипке… Я в глаза ему глядел… Я не просто любопытствовал, я по небу летел! Я испытываю муки – не могу никак понять, как умеют эти руки эти звуки извлекать! Из какой то деревяшки… из каких то… грубых жил? …из какой то там фантазии… которой он… служил?»…
–Это чьё?
– Булат Окуджава… Поэт не из великих…
– Что понимаешь в величии? Что, Борух, помнишь из Окуджавы ещё?
-Немного, к сожалению. И эту песню понял случайно. Работал со мной на заводе слесарь моих лет, высшего рабочего разряда, Семён Игорев. С семью классами образования всего… С двенадцати лет, кажется, в ремесле… Полу-сирота – одинокая мать… Жили на Кропоткинской, там, где – знаете – Храм был сперва… Потом там Дворец строили… сейчас там отличный бассейн… Не встречал в жизни человека более умного! Настоящий интеллигент, всё бы хорошо, но выпивал… Я ему гитару отдал-у меня от Одесского периода оставалась. Так он настроил гитару и эту песню запел… А ещё пел про кораблик бумажный… «Первый гвоздь в первой свае ржавеет – мы пьём! Он ржавеет-мы пьём! Он ржавеет…».
–Да, грусть навевают колыбельные твои, раб… Надо будет забрать к себе, сразу как срок обережения закончится… А сейчас спой настоящую колыбельную…
Пришлось импровизировать… Запел я тихо, задумчиво: «Вышла на небушко зоренька ясная… Ясно – грибы собирай! Спи мой воробышек, спи мой прекрасный – ба-баю-баюшки-бай! Даст тебе силы, дорогу укажет – Сталин, своею рукой! Спи мой воробушек, спи, мой хороший, спи мой комочек родной…»
Он сладко потянулся, улыбнулся и закрыл глаза. Матфи зашептал: «Ты что, сыну и дочке такие колыбельные пел?». Ответил: «Не доводилось. Жена пела. У нас с ней разделение было родительских обязанностей. Она сыном занималась, а я – с пяти лет-дочкой. Дочурка с малолетства гимнастикой занималась. Так намается, бывало, что никакие колыбельные не нужны… Лишь щёчку к подушке прижмёт, и уже спит сладко… до завтрашних мук-подвигов спортивных… Мы не заставляли… случайно всё получилось… Такого в большом спорте навидались, а она – натерпелась… Ладошки крохотные – в мозолищах, как у рудокопа… Многие девчушки, подающие надежды, от напряжения изнашивались от постоянных стрессов…»
Матфи пробурчал: «Знаю, тоже насмотрелся… И моих потомков мучали до слёз скрипкой и роялем, фигурным катанием. Это ж – каторга! А поделать ничего нельзя! Вы сами, смертные, должны это понять и исправить. Матфи спросил: «А дочка- то твоя что в итоге?» «Гимнастику потом оставила. Обиделась на какую-то несправедливость. Она всё решала сама. Я рос перекормленный наставлениями и понуканиями родителей. Поэтому детям ничего не навязываю. Решила спорт бросить и в медицинское училище поступить – прекрасно! Ей ведь жить. А спорт её многому научил, сделал самостоятельной. У нас не было забот с её летним отдыхом: сборы, спортивные лагеря, соревнования… Она десятки городов объездила с армейской командой. С первого класса сама себя кормила: бесплатное питание, дополнительное питание, талоны в кафе, в ресторан, отоваривание неиспользованных талонов. Один раз – идиотизм полнейший! «Отоварили» девочек-третьеклашек в шашлычной Лефортовского парка несколькими бутылками портвейна. Звонит дочка: «Пап, приезжай, нам с Ксюшей вина дали, много – не довезди!» Матфи хмыкнул, сказал: «Медицина – хорошо. Денежная профессия. Вторая после сборщика податей». Матфи шепнул: «Теперь мне спой потихоньку свою любимую из детства». Вспомнились послевоенные годы в холодной, грязной, полной клопов и тараканов, казавшейся огромной, квартире нашей отдельной в «доме жидов» на улице Осипенко, на набережной Горького. Родственники, проезжавшие с войны земляки, товарищи юности родителей, товарищи, обретённые во время войны… Постоялый двор! Для родни все вместе, сидя за обеденным столом, лепили сибирские пельмени, как это делали на родном Урале. Других угощали проще. Десятки разных, чаще счастливых, даже если и искалеченных войною… И сидят за столом с бутылкой водки, солёными огурцами, квашеной капустой, чёрным хлебом… Летают мухи, бегают тараканы… Спят везде: на полу в коридоре, на кухне, а летом ещё и на трёх балконах. Нередко кто-то пьяненький просыпался и заваливался ко мне в кровать, умилялся: «Ты совсем как мой сынок!» Вспомнилось: пьют хмуро, переговариваются недомолвками: «А Мишка?» – «Взяли…» – «А Степан?»– «Взяли… Вышка!» «Да, жисть-копейка…» Замолкают, прислушиваются, нет ли шагов по лестнице за дверью квартиры… Запевают тихо и хмуро… Поют и лица чуть светлеют: «Спускается солнце за степи, вдали колосится ковыль… Колодников звонкие цепи взметают дорожную пыль». Пели тихо, приглушённо, раздумчиво: «Динь-бом, динь-бом! Путь сибирский дальний… Динь-бом, динь бом! Слышен звон кандальный». Эх, как же хорошо эти уральцы пели! С подголосками, со слезой, со стоном, и – вдруг прорывалось что-то неуместно радостное: «Где-то кого-то на каторгу ведут… Эх, нашего товарища на каторгу ведут…» Эта непонятная радость, что ведут не тебя, а другого – поражала! «Брали» кругом. В нашем привилегированном ведомственном доме тоже «брали»… Взять хотели заместителя министра, отца моего одноклассника, Олежки с шестого этажа нашего подъезда. Мы жили на четвёртом. Ему, отцу Олежки, кто-то позвонил и предупредил: «Идут за тобой!» Он трубку положил и пошёл прощаться с женой и сынишкой. Поцеловал их молча и вышел на лестницу. Когда застучали сапоги по лестнице, он выстрелил себе в рот… А другой наш сосед по общему кухонному балкону, стреляться не стал, его «взяли». Сын его, Феликс, постарше меня был, борьбой классической занимался, внезапно стал сыном «врага народа»! Ох, и доставалась ему! Их из квартиры ведомственной выкинули… Олежке было легче. Они в квартире остались, и в школе к нему не приставали. Я допел песню и услышал шёпот Матфи: «Ладно, хватит грустного. Слушая сюда, Борух, большой секрет». И он опять стремительно и чётко стал чертить на песке ногтем карту морей, океанских побережий, континентов и полуостровов, рек, озёр… получалось талантливо… И ещё он проводил многочисленные линии ориентиры, которые все пересекались в шести разных местах. Матфи дрожал от азарта и нетерпения, шептал, брызгая на меня слюной:
«Про «это» я тебе говорил уже. Но, пусть хранится согласно промыслу Всевышнего. А это, поблизости, – это моё! Тяжкими трудами скопленное. Чистое золото. Древнее. Много… На верблюдах, на ишаках доставлял, перевёз, утаил! Не было соглядатаев! Тебе отдам, может быть… Ты не жадный, поделишься с моей роднёй. Ты ведь не презираешь, не ненавидишь евреев». Матфи увлёкся: «Ну, вот это мы оставим. Это Ирак, ты понимаешь… Тебе при ихнем вожде туда не попасть, не выжить… Вот эти сокровища, мне ведомы, но не мной скрыты… хорошо скрыты, глубоко, в пустыне безжизненной… Статуи золотые языческие, камешки разноцветные бесценные… Ты всё же, запомни… Может, кому доверишь, кто рискнёт… А вот это…» Он говорил, говорил, но я не вслушивался, уже понимал, что всё сказанное само отпечатается в мозгу и вспомнится, если надо будет чья-то воля». Иисус тем временем «растворился», исчез. А к нам подошёл Лука, и на всей поляне нас осталось трое. Лука шагал легко, улыбался, потирал узкие сухонькие ручки, хитро щурились его тёплые глаза. Матфи, вроде бы, испугался, стал даже полой своей «хламиды» прикрывать начертанное на песке, кое-что даже стереть успел, пока Лука подходил. Лука орлиным взглядам окинул начертанное и похвалил: «Великие таланты скрыты в тебе, мудрый Матфи! Принятый тобой способ ориентации хорош. Будто в небо взлетев, рисовал. Как сумел учесть воздействие приливов, штормов, цунами, землетрясений и песчаных бурь, наводнений и изменений русел рек, высыхания озёр и изменения границ морей?» «Сумел! Такое стоит утруждения мысли… И в небо поднимался, когда надо было. Учил ведь Иисус светлый. Не слушали… А я слушал! И проверял! Взлетел, да не разбился, не упал». «Матфи, лекарское дело по доходности не последнее. Есть у меня тоже сведения, ориентиры безукоризненные, и роднёй Всевышний не обидел, до будет Воля Его! Давайте договоримся…» Тут я нагловато вмешался в разговор: «Послушайте, вы это дельце между собой обсудите и, постарайтесь потом, когда договоритесь, чтобы то, что мне доверяете, в памяти моей отпечаталось, чтобы я мог быть полезен наследникам вашим. А сейчас лучше расскажите мне больше об Иисусе!» Старцы согласно закивали. «Постелили» белую козьей шерсти подстилку, «положили» подушки, «поставили» пару блюд – с виноградом и орехами. Даже шахматы появились.
Глава 22 Авария
Стараясь опередить Луку, вознамерившегося что-то сказать, я попытался «расставить точки над ё»:
«Благодарен душевно, понимаю, что между вами нет и быть не может секретов. Хочу лишь заметить, что тысячелетия – дело серьёзное. Воды подземные, газы всюду проникающие, большое давление, привели, думаю, сокровища в негодность. Думаю, что добыча не окупит произведённых затрат, не говоря уже о предельном риске для жизни тех, кто будет сокровища разыскивать-добывать. Впрочем, готов предоставить самые точные сведения координат вашим сородичам-наследникам. И на том, я хотел бы эту тему закрыть». Лица присутствующих были невозмутимы.
Затем Лука расставил шахматные фигурки, сделал ход и задал вопрос:
«Ты, Борух, осмелился критиковать деяния Хранителя… Понимаю, нервный срыв. Почти истерика. Понимаю. Но почему ты не спросил о происшествии после поездки твоей на Чиркей ГРЭС? Ведь там твой лоб пострадал куда серьёзнее и опасность была куда больше, чем в детстве твоём?»
«В том происшествии я сам был виноват, жадность моя, точнее – нежелание упустить «халяву». Заканчивалась моя, в целом удачная, командировка в Буйнакс по заданию министерства. В связи с гибелью и увечьем тамошних рабочих при сварочных работах взрывоопасной ёмкости. Начальник отдела, которому я отчитывался, Исраэл Амир, решил «под мои проводы» получить у директора завода разрешение на поездку на автомашине с несколькими начальниками цехов в самое там достопримечательное место – к плотине водохранилища, чудом устоявших в недавнее землетрясение. Внутренний голос мне чётко говорил: «Нельзя! Не езди!» А Амир соблазнил меня простенько: на заводе как ширпотреб выпускали карбюраторы для «Москвичей» и пылесосы. Я клюнул. Решил, что карбюратор подарю младшему брату для его Москвича, а шланг для пылесоса мне самому был нужен. Мой, старенький, продырявился».
Зачем ты под плотину, в ущелье, полез? Тебе же кричали: «Опасно! Не ходи!»
«Там я опасности не чувствовал. Но было страшновато – да. Там, на плотине, висели скалолазы-альпинисты, залатывали трещины в плотине. Раз они работали, думал я, что со мной может случиться? А такой грандиозной картины я бы больше нигде не увидел! А ещё Амир и его команда приехали, чтобы свои дела под много водки обговаривать. А я в то время практически не пил, потому и ушёл в ущелье. Когда вылез оттуда, компашка уже блаженствовала на солнечном берегу прекрасного голубого водохранилища у костра. Ведь был февраль. Хоть в тех краях – это начало весны, но прохладненько. Для меня была оставлена целая бутылка водки, заготовка огромной порции шашлыка, консервированная зелень и банка компота из черешни. Я от водки в их пользу отказался, но мне заявили, что этим я их оскорблю, воспримут как личную обиду… Потому я разделся и прыгнул в ледяную чистейшую воду, дико завопил, поплавал чуток, вышел на берег и не вытираясь, принял «порцию»… И расположился у костра, чтобы следить за шашлыком, а заодно на весеннем горном солнышке позагорать. Когда я нырнул, все были приятно ошеломлены, а когда выпил, обо мне сразу забыли, видно, было у них, что обсудить. Разговаривали они на четырёх разных языках-наречиях. Сам Амир владел ими всеми. Кстати, владел ещё десятком самых распространённых в тех краях.
День быстро промелькнул. Всё было хорошо, и все решили свои проблемы. Я ещё раз искупался и с несколькими кусками шашлыка сидел в кабине автомашины – к вечеру похолодало. Наконец вся компания закончила уборку на берегу. Кострище галькой присыпали, бумажки и банки собрали, почти следов пирушки не осталось, так – крошки для птичек… Уселись они все в фургоне – там была всего одна деревянная лавка. Сидели они плотненько, спинами к шофёру и мне. На дне кузова лежала «запаска» – колесо, а на ней – почему-то это запомнилось –металлический обод без шины. Тронулись в путь, и я лишний раз убедился, как стремительно в горах сменяется день ночью, без перехода сумеречного. Лента шоссе вдруг покрылась тончайшей зеркальной корочкой наледи, водитель сбавил скорость до 30 километров в час. Он тоже пил, но совсем немного, чуть-чуть… Все стихли, лишь шофёр напевал что-то заунывно-татарское.
Я стал задрёмывать. Осталось проехать один крутой подъём краем ущелья, глубоко внизу которого серебрилась лента Сулака, и здесь уже начинался городок – Буйнакск. На пятачке-въезде – я запомнил – располагался пост ГАИ. Здесь меня и, наверное, шофёра, ослепило дальним светом ярчайших фар, и сразу последовал удар, зазвенели вылетевшие стёкла окон нашей машины, слышно было как сами собой распахнулись дверцы справа и слева, сзади, в фургончике, раздались крики и ругань, стоны… Как-то я успел зажмуриться и втянуть голову в воротник своей куртки технического костюма. Осколки – занозы царапнули лоб, висок, что-то воткнулось в укол глаза у переносицы, лицо залила кровь, и я больше ничего не видел. Шофёра рядом не было, смутно слышались какие-то воинские команды с дороги, с пятачка у поста автоинспекции. Я вслепую стал выбираться из машины, но не направо, где была распахнута дверца, а прямо через пролом ветрового стекла. Там меня кто-то подхватил и унёс к обочине дороги, посадил на что-то холодное – валун – сообразил я. В стороне от меня слышались голоса, возня какая-то, а я сидел и тупо удивлялся, ведь была отличная безоблачная погода, откуда же взялся дождь, что стекает по лицу? Не сразу догадался, что это кровь стекает и на землю капает часто кап-кап-кап… Кто-то мне сказал, чтобы я не трогал лицо, что осколки вытащат врачи в госпитале… И очень скоро меня переместили в больничку. Мужчина-хирург сделал мне укол и стал пинцетом стёкла извлекать… Сказал, что ещё бы малость, и игла осколка проткнула бы глаз, а могла уйти и глубже, что я счастливый. Он ставил скрепки на коже, но больно не было. Я ощущал лишь усталость и равнодушие. Он спросил, не больно ли мне, я ответил, что ничего не чувствую. Тогда он сказал, что рану на лбу, пожалуй зашьёт – раз уж не больно… И зашил. Обмыл и обтёр мне лицо и сказал открыть глаза. Я сидел на стуле в крохотном операционном кабинетике, рядом был совсем молодой врач, светила одна яркая лампа-фара, пол был деревянный из крашенных досок… Врач был смуглый и усатый – как все мужчины в том краю. Спросил: «Есть ещё раны или травмы?» – «Кажется, есть… Там, на ногах, в ботинках кровь…» Он помог мне встать, снять куртку, уложил на стол, сам стянул с меня брюки, присвистнул, снова сделал мне укол, ножницами стал отстригать клочья порванной кожи… Опять было не больно – подумалось, что так отстригают кожаный язычок у ботинка, а не живую кожу на ногах… Врач быстро и сосредоточенно делал свою работу, смазывал, бинтовал, натянул на меня брюки, сказал: «Вставай, боец! Всё цело, всё в порядке у тебя! Голова не кружится? Как самочувствие?» – «Всё в норме, доктор! Самочувствие отличное, даже боли нет.» – «Я не доктор, а фельдшер. Доктора вызвали, скоро придёт. Пойдём, если идти можешь, посмотри – с тобой привезли человека, знаешь его?» Вышли на верандочку. Теперь я понял, где нахожусь. Край большого пустыря, который до землетрясения занимал городской квартал, а после катастрофических разрушений был разровнен бульдозерами, засажен молодыми деревцами – миндалём. На неостеклённой веранде стояли носилки на полу, на них лежал труп. Луна ярко светила, но фельдшер всё же осветил лицо фонариком: «Знакомы?» – «Извините, я тут проездом, для меня все местные мужчины на одно лицо почти… Но по одежде похоже – начальник цеха сантехники завода». Помолчали. Врача всё не было. Я попросил отпустить меня в гостиницу, так как мне утром уезжать в Москву, командировка закончилась. Он кашлянул: «Мест у нас в больнице нет. Некуда мне было бы Вас поместить… Это ваша гостиница?»– и он показал рукой на трёхэтажный домик моей гостиницы. «Да» – ответил я. «Дойдёте?» – «Дойду». – «Тогда распишитесь в журнале, что от госпитализации отказываетесь». Я расписался, и мы пожали друг другу руки. Пошёл я неспешно…
А пошёл я не в гостиницу вовсе, а на «пятачок» у въезда – выезда из города. К машине. Себя обманывал, что за шапкой пошёл, мол… На самом деле меня интересовала судьба карбюратора и пылесосного шланга. У поста стоял молоденький русский офицерик, белобрысенький. Обрадовался: «Шофёр? Где бродил?» – «Нет, не шофёр. Пассажир. Командировочный я», – подал документы. Он почитал, полистал, высвечивая фонариком. – «Москвич?» – «Нет. Живу в Москве. Пока. А так – архангельский…». В маленьких городках я никогда не называл себя москвичом, а называл себя по месту рождения или называл – «Быково» в Подмосковье, или – Ростов, где жил в эвакуации, или Одессу, где учился. В маленьких городках москвичей не любят, ждут разных «подлянок», подвохов… Москва ведь паразитирует на маленьких российских городках, по их мнению…
Шапку нашёл сразу. Карбюратора и шланга не оказалось…
Офицерик ходил около, объяснял: «Когда вы в головную машину военной колонны «вмазались» – запаска в кузове подпрыгнула, да в грудь одному «въехала», тому, что в середине сидел на лавке… Рёбра ему переломало… Увезли его без сознания…» – « Видел его в госпитале… Холодный уже…» – «Да? Жаль. Это усложняет происшествие…» Тут меня начало трясти, сразу заныли все шрамики-ранки, начало тошнить. Он заметил, что мне плохо: «Трясёт Вас. От шока отходите?» Я кивнул и одел шапку: «А что шофёр?» – «Сбежал куда-то. Чудо, что вы живыми остались. Ещё чуть – и быть бы вам на дне Сулака фаршем. Машинка то ваша еле на краю обрыва держится… Ты в кабине был? Если бы в дверцу открытую вышел, то с обрыва бы упал в рай или в ад… Ну, прощай, заживляйся, привет столице…»
Я рассказывал, а Лука рядом со мной примостился, пальцами нежными лоб ощупал, шрамы гладил-растирал…Лука спросил: «Головные боли часто беспокоят?»
«Не очень. Только в виске часто бывает пульсирующая боль».
«Я её уберу, как и шрамы эти…».
«Хорошо, один только, на виске, оставь. Он очень женщинам нравится…»
«Дети у тебя уже детородного возраста – непристойно тебе этими игрищами заниматься… Ты уж, раб, поимей это в виду!»
«Это жаль… Но не смертельно… Раз советуешь – выполню».
«Чем закончилась поездка?»
«Утром был в Махачкале. Вечером- в поезде на Москву. Всю дорогу спал.
А в Москве – целый месяц один и тот же вопрос и слышал: «С кем подрался?» Даже в Министерстве. Завод-то Буйнакский «историю» аккуратно замял: обычное, мол, ДТП, поездка по личным делам в нерабочее время… Аллах акбар…
А Лука и шрамики мои убрал и обыграл меня в шахматы в пух и прах…
Двое других, Матфи и подошедший во время рассказа, Марк, сидели молча и неподвижно. Кроме меня соломинки в кувшин никто не опускал. Брезговали?
«Похвально, что упрекаешь себя в жадности, крохоборстве… Что ещё знаешь за собой плохого?» – проронил Марк.