banner banner banner
Бета-самец
Бета-самец
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Бета-самец

скачать книгу бесплатно


– Я, Саша, типа талисмана, – захмелев, Антон размяк. – Ничё не делаю. Все имею. Перед отцом неудобно, ей-богу! Он уже говорит: «Хотя бы меру знал». А я, прикинь, иногда забываю за деньгами своими заехать. Мне, вон, уже в кабак их привозят. Такие дела. Сам в шоке.

К середине второй бутылки Топилин понял так ясно, будто прожектор в голове включили: дураком будешь, если не завяжешься с Антоном всерьез. Стать для него одним из многих – все равно что испросить у золотой рыбки корыто.

– Антоха! – сказал Топилин, разливая то ли дынного, то ли грушевого «Кеглевича». – А давай с тобой вместе дело поднимать. Сейчас кроссовки, потом еще что-нибудь. Давай. Не понравится – свалишь.

Антон рассмеялся.

– Да какой из меня обувщик, Саня!

Но Топилин всегда умел подбирать слова.

В «Якорь» к «адидасовцам» наведался ОМОН, больше они не тревожили.

На глаза попался отклеившийся от монитора стикер, на котором Топилин прочитал: «Арк. Сухов – двор и тротуар. Цена?» Этот самый Аркадий Сухов позвонил ему на мобильный на следующий день после инцидента. Интересовался замостить тротуарной плиткой внутренний дворик и часть тротуара перед домом. Топилину часто звонили с вопросами о стоимости работ: его номер ходил по рукам среди вип-клиентов. Но даже випы имеют градации. К тому же в последнее время звонить стали совсем уж левые: знакомые знакомых, бедные родственники, а то и работники випов. По каждому такому звонку приходилось советоваться с Антоном: какую скидку давать, давать ли вообще.

Нужно бы перезвонить Антону насчет Сухова. Но страх как не хочется. Лучше спросить при встрече.

Вернулась Тома, принесла чай.

– Садитесь, Тамара. Поговорим за жизнь. Скорей, за смерть. И немножко коснемся праздного человеческого любопытства. В печатном его варианте.

С некоторой возней, сложно пристроив длинные ноги под стол, она уселась перед начальником.

– Там письмо пришло…

– Я видел, Тома. Так вот… Все, что вам нужно знать: Антон Степанович ни в чем не виноват. Произошел печальный инцидент. Случается. С прессой мы не общаемся. Вы отвечаете журналистам, что ничего не знаете, пусть направляют запросы по факсу.

– Хорошо. Я тогда пойду? Я чай пила недавно.

Проверив за Томой комплект документов на тендер, Топилин пролистал новости: что-то снова утонуло, пенсии повысили, скандал с какой-то неизвестной ему звездой – и задумался.

После разговора с Томой хотелось женского общества, как после желатинового снэка хочется настоящей еды. Мила для этого не подходила: пирожными тоже не наешься. Другое дело – вторая жена Вера, с которой он затеял шашни после развода. Топилин пристроил Веру директором фитнес-центра, куда наведывался по выходным, и роман с уже бывшей женой, которую можно было разглядывать через прозрачный витраж, занимаясь на тренажерах, здорово его заводил. Четырежды они с Верой недурственно переспали, и Топилин уже надеялся на затяжную послебрачную связь (что оказалось удивительно приятно) – но тут Вера снова собралась замуж. Да еще за гороподобного старлея СОБРа. Вредная, торопливая Вера. Топилин вряд ли сумел бы объяснить, почему с ней развелся.

Причину развода с первой женой понимал прекрасно: Наташа хотела ребенка, а Топилин – так вышло – именно тогда осознал, что детей не станет заводить ни при каких обстоятельствах. До женитьбы думал об этом спокойно. «Можно, – думал. – Когда-нибудь». Но когда вопрос деторождения из плоскости теоретической переместился в практическую и был поставлен ребром, внутри у Топилина как будто что-то взбесилось. Будто супруга предлагала ему не размножаться, а застрелиться ради всеобщего блага. Топилин даже пытался себя уговорить, всячески подзадоривал. Чужих младенцев разглядывал. «Какие милые», – внушал себе настойчиво. Но протест был сильней уговоров.

Болезненно расставался с Наташкой. Плакала много перед разводом.

Веру предупредил на дальних подступах к ЗАГСу: никаких детей. Она согласилась без лишних слов, пожав плечами – словно говоря: «Отлично. Как я сама не додумалась». Она так гармонично во все вписалась. Первый год Топилин не уставал поздравлять себя с тем, что женился на идеальной женщине: сексапильна, остроумна, свободна от обременительных инстинктов. Но потом заскучал. Потянулась череда провалов в постели, Топилин решил, что столь радикальный отказ от размножения его не устраивает, – и они с Верой вежливо развелись. А как только развелись, Веру захотелось снова. Случайность провалов была доказана весьма убедительно, и пока не нарисовался собровец, Топилин наслаждался обновленной версией идеальной женщины: соглашается не рожать, спит с тобой после развода.

– Они развелись и жили счастливо, – пробормотал Топилин, глядя в задумчивости на гладиолусы, вянущие за окном.

12

И все-таки живопись.

Рисунок дается мне значительно лучше. Новый преподаватель в студии, куда я теперь вернулся, говорит, что есть задатки. С красками, правда, сложнее. «Тяжелый мазок, – разводит руками Андрей Валерьевич. – Поэтому все плоско. Нужно изживать». Мама ходила к нему без меня, расспрашивала. Вернувшись, сказала, чтобы я хорошенько подумал.

Я понимаю, конечно, о чем ее тревога: талант. Но, в конце концов, успех ведь достигается трудом. И я буду стараться. Буду осваивать технику. Изживать тяжелый мазок. Говорит же отец своим актерам, что ремесленники – самые счастливые творцы. Вот и я буду ремесленник. Нужно упорство, и все будет хорошо.

В училище принимают только со следующего года, есть время подтянуться. Если не получится живописцем, можно стать художником-иллюстратором. Можно – художником по костюмам, тоже интересно.

Кое-кого из моих однолеток, посещающих студию, открыто называют одаренными. Нет, меня это не задевает. Возможно, самую малость. В любом случае я научен не мерить себя относительно других, и уж тем более не завидовать.

Мне скоро пятнадцать, и лихорадка беспричинного счастья больше меня не тревожит. Зато теперь я умею упиваться грустью. Проснуться рано, сесть у окна, уставившись в пустой переулок. Ждать первого прохожего. Родители ушли на работу. Дом затих. Только ходики в гостиной трудятся, перекатывают увесистые секунды. Прохожего непременно нужно дождаться, иначе мне шагу от окна не ступить, не разорвать колдовские путы мной же придуманной игры. Ожидание, бывает, затягивается. Иногда я даже опаздываю на первый урок. Но сладкая утренняя меланхолия, которой я предаюсь, рассматривая наше захолустье, заштрихованное косыми заборами, опутанное мятой лентой грунтовки, осклабившееся шифером в громадину неба, – моя меланхолия не отпускает меня, пока не завершится многоточием – звуком шагов по тротуару. Сам прохожий мне не интересен. Дождался – можно умываться и завтракать или хватать портфель и бежать в школу, если уж совсем припозднился. Толстяки голуби толкаются вокруг хлебной корки. Покосившееся крылечко поймано на веревочный аркан. И потом, каждую осень все клены в округе тянут ко мне растопыренные золотые ладони. По некоторым, дотянувшимся достаточно низко, я скольжу рукой.

– Привет, золотой.

– Шша, – отвечает клен: не любит сентиментальности.

Скоро пятнадцать. Не знаю, жду ли я этого. Три года до совершеннолетия. Три года до взрослой жизни – а что там, с чего начать-то?

Своих новых товарищей в художественной студии я сторонюсь. Недавняя попытка дружбы с Костей Дивным закончилась странно и обидно. Он меня побил.

Полугог отчислил его из школы. О том, что я был единственным из класса, кто не настучал на него в директорской, Костя наверняка знал. Я рассчитывал на благодарность и прочее – но вышло совсем наоборот. Весь месяц, проведенный в школе до отчисления, Костя со мной не разговаривал. Я ждал, полагая, что Костя таким манером переживает собственное предательство: все-таки он назвал меня подстрекателем. К тому же я и сам был в шаге от предательства, и если бы не мама… За несколько дней до начала каникул, возвращаясь с уроков, я завернул за угол «Промтоваров» и увидел Костю. Он был с парнями постарше. Остановился, посмотрел на меня. Я сбавил шаг, заулыбался. Дивный подошел и, не говоря ни слова, саданул меня коленом между ног. Под всеобщий хохот я рухнул на землю, да так неудачно, что расшиб подбородок.

Потом я каждое утро понедельника видел Костю на остановке, где он ждал автобуса, чтобы добраться после выходных в свой интернат для трудновоспитуемых. Он делал вид, что не замечает меня, – я представлял, как когда-нибудь с ним расправлюсь.

Когда я заявился домой с побитым лицом и рассказал маме финал истории с Дивным, она сказал только:

– Держись, боец.

И чмокнула в лоб.

Папа, с которым мы увиделись на следующий день, увел меня в сад и разразился долгим взволнованным монологом о том, что добро должно быть с кулаками и нужно уметь за себя постоять.

Через несколько дней на любимую мамину сливу папой был водружен боксерский мешок. Я долго прогуливался мимо, пробовал плечом вес диковинного плода, выросшего в нашем саду. Присматривался. Почти как к Косте на остановке по понедельникам. Пока не получил свежий стимул: на занятии по живописи мой одногруппник из одаренных, Дима Богуш, толкнул меня, сгоняя с места, которое он считал своим. По возвращении домой я исколошматил мешок так, что кожа на кулаках полопалась.

– Давай, давай, – подбадривал папа в окно, собираясь после больничного дежурства в театр. – Наподдай.

Со временем он и сам стал хаживать к мешку – «спустить пар».

Ссутулившаяся спина с дергающимися лопатками, на которую взвалена неудобная, незнакомая ноша… Застав меня однажды у окна мансарды во время боксерских экзерсисов отца, мама встала рядом, погладила меня по голове. Мы постояли немного вместе, она взяла что-то из шкафа и спустилась вниз. Казалось бы, обыденные проходные секунды, а ведь тоже – хранятся, не выцветают. Даже пятнышко зеленки на мамином пальце помню и то, что, поднимаясь по лестнице, она бубнила себе под нос: «Соединить, не смешивая… хм… соединить, не смешивая», – в очередной раз пыталась разгадать секреты кулинарии.

Отец тоже был бит.

Прошло несколько месяцев после того, как в «Кирпичике» сменился главреж. Отношения между отцом и Суровегиным оставались натянутыми. Эпоха неформального лидерства в «Кирпичике» для отца, похоже, прошла безвозвратно. Увы, начальственное ничегонеделание Суровегина в отличие от Шумейко не устраивало. Он быстро освоился и свои модернистские спектакли, которые папа называл сценическими ребусами, ставил сам. Папиному репертуару: Шекспир, Чехов, Вампилов – пришлось потесниться.

– Прорвемся, – все повторял отец. – Делай что должно, и будь что будет.

Слова эти звучали тоскливо и неубедительно. Все тоскливей, все неубедительней. В них попросту невозможно было поверить, глядя в потускневшие папины глаза.

Лучше бы не говорить ему с мамой о «Кирпичике». Но он затевался снова и снова.

– Ничего, Марина. Дело важнее. По крайней мере, для меня.

А она молчала и улыбалась. Иногда отвечала что-нибудь ободряющее.

– Образуется. Ты, главное, соберись.

Я больше не видел отца таким, как в то субботнее утро, когда он кричал с порога: «Строиться на завтрак!» Или таким, как на зимних шашлыках – преисполненным пронзительного затишья, могучего одиночества. Я больше не видел его таким.

Он стал пропадать в «Кирпичике» дольше обычного. Со смены в больнице ехал прямиком туда. Язвил: «Притираюсь к шефу». Мама смотрела на него с тревогой, во мне сочилась подростковая любовь к отцу, ядовитая и неразрешимая. Как ее выразить, на что употребить – было совершенно непонятно. Дома между нами сохранялась давным-давно установленная дистанция. А театра – папиного театра, который до сих пор так щедро восполнял все пробелы, – почти не осталось.

Дело, конечно, важнее. Для отца, и вообще. Я не забывал себе об этом напоминать.

Многословные утешения в нашей семье были не приняты. Казалось само собой разумеющимся, что слова поддержки отмеряются скупо – как лекарство. Я вдруг узнал, что сочувствие может быть обстоятельным, подробным. Отцовские друзья приходили по одному и компаниями, кто со спиртным, кто с новой книжкой, – и утешали папу вдохновенно, складно переходя от сарказма к панегирикам, от сплетен к философии. Отец, казалось, решил дослушать все, что они ему не договорили сразу после назначения Суровегина.

Маму сострадающие бесили.

– Как грифы над захромавшей кобылой, – ворчала она. – Вот уж не предполагала в них таких рефлексов.

Но никаких сцен. Встретив приветливо отцовских друзей, накрыв на стол, мама обычно уходила в мансарду, а если ее просили остаться, отвечала, что не научилась пока смаковать Гришину невезуху, боится испортить сугубо мужскую беседу.

– Второй номер будто приклеился к тебе, – вздыхал папин друг Ваня Самойлов, бард и геолого-географический доцент. – Что за карма такая? В больнице-то тебе что-нибудь светит, нет? Завотделением, к примеру… нет?

Но карьера врача отцу, кажется, никогда не была интересна. Он пропускал больничную тему мимо ушей.

– Старик хотя бы работать давал, – ностальгически вспоминал он Шумейко. – Ну, придет на репетицию, посмотрит, поумничает. Что-то сделаешь, что-то нет. Он к следующему разу и забудет. К тому же у старика хотя бы вкус был. А этот…

– Ты звони, – приглашали друзья, уходя.

И папа звонил. Все чаще и чаще. Уединяясь на веранде или на кухне – для чего тащил телефонный шнур из прихожей через весь дом.

Я чувствовал, как холодок вползает в отношения моих родителей. Ничто другое не могло так удивить и напугать меня. Так не бывает. Какой-то там Суровегин, которого я представлял себе красноносым и толстозадым, с рыбьим презрительно сложенным ртом…

Становилось все очевидней, что отец смирился со своим новым положением – с реальным статусом второго человека в «Кирпичике».

Вот теперь я скучал по нему. Или это было какое-то другое чувство? Оно не покидало меня и тогда, когда мы были вместе.

Большую часть своего театрального времени отец проводил в общаге, где у него с актерами-любителями образовалась фронда против Суровегина. Бывало, я заходил туда за отцом и заставал его погруженным все в те же мучительные пересуды.

– Вот он же загубит «Кирпичик»! На весь город гремели, и нате, явился! Герострат чертов!

– Ведь всё Григорий Дмитриевич наладил. Лично. Собрал нас.

– Да что собрал! Вырастил, можно сказать.

– Так бы взял комсу поганую за жабры, приподнял над землей, заглянул бы в глаза его…

– Прикроют в два счета. Общежитие вообще нигде не значится. Строиться начинало как склад. Сам строил, знаю.

– Эх!

– И не говори.

Фрондёры, определенно желавшие возвращения отца к художественному руководству, побаивались, однако, репрессий: общага существовала на птичьих правах – коллективный самострой, которому так и не дарован был официальный статус, а как далеко мог зайти комсомолец-модернист в подавлении бунта, никто не знал.

Зинаида в общагу наведывалась часто. Очень хотела со всеми дружить. Приходила с пирогами. Поедаемые в общаге пироги: яблочные, грушевые, с черносливом – первое, чем запомнилась Зинаида. Впрочем, запомнилась она и другим: неодинаковыми стрелками на глазах, молчаливым перемещением по комнате. Она, помню, никогда не сидела подолгу. Не сиделось ей. Вид у нее был такой, будто она только что разбужена будильником и тщетно пытается вспомнить, зачем заводила его на такую рань. Веснушки, соломенная челка. Серебряное колечко в виде дельфина, прыгающего поперек фаланги. «Ой, какое кольцо интересное», – дельфин подхватывал, удерживал на плаву внимание собеседника.

Что-то детское было в ее в лице, младенческая червоточинка.

Она не была безобразной. Если бы наружность Зинаиды Ситник могла существовать сама по себе, как снятая с руки перчатка, она, возможно, была бы привлекательна. Среди римских бюстов полно таких, которые – чуть представишь живыми людьми, превращаются в гадких уродцев. А если не представлять – ничего. Порода, благородство, завитки волос. Вот и внешность Зинаиды производила удручающее впечатление лишь потому, что жила такой куцей, придавленной жизнью. Всё она делала как бы украдкой, как бы стесняясь – начинала шпионить за собой: «Как я выгляжу?» – и деревенела окончательно. Эмоции вырывались из этого плена еле живыми. Когда Зинаида смеялась, хотелось отвернуться, будто застукал ее за чем-то неприличным.

Потом говорили, что всем с самого начала было понятно, ради кого она ходит в общагу, ради чего прибилась к «Кирпичику». Что невозможно было не заметить, как Зина поедает глазами моего отца, как вспыхивает под его ответным взглядом. Наиболее вовлеченные – те, кто бывали у нее в гостях в угловой квартирке с видом на завод и, подкармливаемые сладким, рассказывали о «Кирпичике», вспоминали, как жадно она слушала все, что касалось становления театра, – о вечерах театральных чтений, которые отец когда-то проводил в одиночку… о том, как, сидя в луче настольной лампы, ни разу не встав, не сделав случайного жеста, хрипловатым своим голосом он разворачивал перед зрителями сложнейшие драматические миры, молва о которых разбегалась по Любореченску… как после полугода аншлагов отец устроился наконец к Шумейко, как в городе заговорили о любительском театре, в котором начали ставить настоящие спектакли… Рассказывали, что у Зинаиды тряслись руки, когда она слушала про отца. Ей было совершенно не важно, что эти истории были сплошь из славного прошлого, завершившегося столь печально вместе с уходом Шумейко.

Она зубрила один монолог за другим и ждала, когда отец предложит ей любой, самый бросовый эпизод в каком-нибудь спектакле.

Но я в свои почти пятнадцать всего этого не замечал. Я, разумеется, знал из книг, что у жен и мужей случаются измены, что бывают любовники и любовницы и все это заканчивается большими неприятностями. Полину Лопухову, к примеру, я вычислил бы в два счета. Но представить тусклую кислую Зинаиду рядом с моим отцом – смех, да и только.

Стоит мне подумать, что в те вечера, когда я бывал в общаге вместе с ним, Зинаида и меня ощупывала осторожными своими зрачками, у меня комок подступает к горлу.

Когда Суровегин перетянул на свою сторону администратора Дома культуры, доселе тихого и незаметного Толю Чумакова, который ввел пропуска, сухой закон и утверждаемый на месяц вперед график репетиций, труппа дрогнула и притихла. Отец перестал ходить в общагу. Утрясать график репетиций с графиком больничных дежурств ему было непросто.

Жизнь все еще волнует ощущением нашего уровня.

Кое-кто из тех, чье мнение важно, – всегда на виду. Лев Николаевич белеет бородой со стены гостиной, дядюшка Хем в толстенной водолазке щурится из-за стекла книжного шкафа.

Приятно принадлежать к тайному ордену героев, участники которого обязаны жить, соблюдая опасные правила, непосильные и не обязательные для остальных. Правда, не понятно, с кем, когда и где мы вступим в битву.

Совдепия доживала свое. Никому, кажется, не было до нее дела. Вся антисоветчина в доме, в общем-то, и сводилась к словечкам бабы Жени да шпилькам в адрес Суровегина. Новомодный интерес к политике ограничивался редким просмотром программы «Время», транслировавшей бодрый бубнеж Горбачева вперемешку с напористыми выступлениями депутатов. Было ясно, что поля наших битв располагаются где-то не здесь, далеко от сумятицы перестройки.

13

Позвонила Мила.

– Да, Милочка.

– Ты про меня все-таки забыл.

Голос обиженный. Не кокетливо-хнычущий – такого в их деловых отношениях не предусмотрено, – а обиженный.

Ну да, забыл. Денги.

– Я просто сейчас как белка в колесе. Извини.

– Я так скоро ноги протяну, Саш.

– Извини, Милочка.

– Сегодня можешь?

– Обязательно.

– А можешь сразу заехать куда-нибудь и купить всего? А то у меня вообще шаром покати. И нездоровится.

– Куплю всего и приеду. Жди.

Ближайший гипермаркет на Фрунзе.