
Полная версия:
Маркизет
Отец пришёл к ночи, привёл двух мужиков. Все трое были пьяны, у всех за плечами были тяжёлые мешки. Всё свалили на телегу. Мужики ушли. Отец забрался на мешки и вскоре захрапел. Машка спать боялась. А ну как воры ночью утащат у них семена? Что отец тогда скажет? Что скажут в колхозе? Она сидела на телеге, куталась в тулуп, боролась со сном, иногда по лошадиному трясла головой и думала о чудесном платье доброй женщины. Ей удалось тайком потрогать краешек её подола, и теперь она проворачивала в голове воспоминания об этом прикосновении. К утру, когда стали гаснуть звёзды, проснулся отец. Тогда Машка залезла на нагретое им место и уснула. Сонная лошадь потянула обратно телегу, в которой среди миллионов ещё не родившихся растений дремал заросший старик, и крепко спала нелепая рослая девочка.
С тех самых пор Машка часто думала о маркизете. Мысли о нём вытеснили и образ доброй женщины, и вкус конфет, половину из которых она раздарила подружкам. Маркизет стал мечтой, недостижимым блаженством, сказкой.
И каково же было Машкино удивление, когда однажды, придя со своей старой матерью к привозу в магазин, она обнаружила такой же, только краше.
Машка обомлела, замерла, вытаращила глаза.
– Мамк, глянь-ко!
– А? Господи, девать деньги некуда… Это кто за этаки деньги тряпку купит?
– Мамк, а красиво! Вот на платье бы такой отрез, а?
– Тебе, что ли, дурище? Тащи котомки-то да молчи.
А вечером пришли с ночёвкой гости. Машкин брат назавтра снаряжался в город. С ним увязался брат Лизы, первой щеголихи и красавицы. Лиза тоже пришла. Пришла и её мать – баба умная, но скандальная. С Лизой Машка особо не дружила, та была не ей чета – маленькая, розовая, словно поросёночек, и такая нарядница, каких поискать. Лиза держалась особнячком, мылась городским огуречным мылом, носила красивые стеклянные бусы и читала книжки.
– Вон Лизке-то что купила! – хвасталась её мать. – Зашла, гляжу – прям для моей Лизки. На лето платье справим.
И тонкий маркизет выпорхнул из её кожаной котомки, затрепыхался, затрепетал. Машка приросла ногами к полу. В голове у неё помутилось. А Лизкина мать уже совала ткань к розовому дочериному лицу.
– Гляди-ко! Первая невеста будет!
– Ой, красота, – кряхтела с лавки Машкина мать. – Сама что ли пошьёшь?
– Да ну что ты! Это только к Соне!
Машка всегда соображала туго. Думать сложно и много она не умела. Все её мысли были просты и связаны либо с хозяйством, либо с собственной безопасностью. Но тут что-то защёлкало в её тёмной голове, и на свет родился план, хитрее которого Машка никогда ничего не придумала за всю свою долгую жизнь.
4
Гадина
Повседневную одежду шили сами, тут большого ума не надо. Одежду на выход, нарядную шила только Соня. Была она бездетной, одутловатой, вечно маялась ногами, но шила изумительно. К ней приходили со всей округи.
– Соня, летник сыну бы.
– Да заказов полно! Когда?
– Да хоть к зиме.
Соня брала.
– Соня, отрез вот тут. Девке моей старшей.
– Так вот ведь только шили.
– Ещё пошей. Уж я чего надо принесу.
Брала. Не спала ночей. Строчила на «Зингере» при свете керосинки. Всё успевала.
Соня была дальней родственницей Машки, но с её семьёй не водилась, в гости не звала и сама не ходила. Была себе на уме, гордая. А тут среди зимы Машка сама добежала до её деревни. Посидели, покалякали, попили чайку. Не гнать же дуру-девку. И невдомёк было пышной Соне, что эта первая ступенька в плане хитрой Машки. Вон она, этажерка, а на ней ждут своего часа не раскроенные цветные куски. А на нижней полке в корзинке раскинулся букетом заморских цветов заветный маркизет.
Машка сдружилась с местными девчонками. Всю жизнь ходила как дикая, а тут сама стала звать на улицу. Стали её и ночевать оставлять, в пургу да в дождь это дело обычное. И вскоре к ней привыкли, как привыкают к чему-то безобидному, ненавязчивому, а иногда и полезному. Ближе познакомилась Машка и с Лизой. Сначала любовалась ею издалека, потом набралась смелости и заговорила. Постояли на морозе, потопали валенками. И вот уже Машка была звана в гости в богатый Лизин дом и усажена за стол. Она пила чай, тянула варенье маленькой витой ложечкой… и всё думала: «маркизет».
Машка дождалась, когда подружка Вера сонно расслабится на кровати, потеплеет, засопит во сне, тихо отодвинулась, прикрыла её одеялом и ускользнула из дома в одной рубашке в густую холодную темень. Весенняя земля леденила ноги. Безлунная ночь скрывала, прятала. Сердце прыгало в груди. Вот кусты, вот баня, вот Сонин двор. Сама Соня уехала в гости к сестре – ловко же всё устроилось! Машка перемахнула через забор с заднего двора, пошарила рукой за перилами крыльца, отыскала ключ, повернула в замке. Дверь пронзительно скрипнула. Машка замерла. А потом окунулась в нетопленую тьму чужого дома, рысью рванулась в комнату, ловко пошарила на полках в передней. Вот оно. И смотреть не надо. Такого больше ни у кого нет. Быстро сунула ткань под рубашку и назад.
И всё-то хитрая Машка предусмотрела – ключ сунула на место, маркизет припрятала в кустах и залезла к Вере под одеяло, пряча от неё свои босые холодные ноги.
Пропажу обнаружили не сразу. А когда обнаружили, поднялся хай. Две бабы, две первые скандалистки на всю округу ругались, махали руками и посылали друг друга далеко и по матушке. Соня соглашалась выплатить стоимость ткани, но Лизина мать кричала, что та спекулянтка, что продала её материал в три дорога и сядет в тюрьму. Такого Соня стерпеть не могла и, обзывая обидчицу сучкой, ехидной, паскудницей и другими словами, всё совала той в лицо мятые рубли.
Ругались долго. Проклинали друг друга. Грозились посадить. В конце концов, Лизина мать плюнула и убралась восвояси – ничего, кроме стоимости маркизета, ей выбить из Сони не удалось.
Растрёпанная, с красными от неутолённой злобы щеками она вернулась домой. В горле у неё пересохло, сердце заходилось.
Тучная рука резко распахнула створку дубового буфета и решительно вынула гранёный графинчик.
– Лиза, огурчиков принеси! Умру счас, господи…
Взволнованная Лиза кинулась в подпол, да видно поторопилась. Косая приступка выскользнула из-под её ноги, Лиза вскрикнула и рухнула с трёхметровой высоты.
– Лиза!
Ответа не последовало. Розовая красавица Лиза сломала шею о кадушку с огурцами.
А маркизет нужно было припрятать надёжно. Машка нашла мелкий горшок, тщательно вымыла его, выложила изнутри чистой тряпкой и уложила в него драгоценную ткань. Горшок укутала в рогожку, залезла на чердачок бани, спрятала в угол и накидала сверху всякого хлама. Она была счастлива.
С тех пор маркизет стал её безумием. Ей нужно было видеть его, прикасаться к нему, вдыхать тонкий неведомый запах новой краски. Что бы Машка ни делала, с кем бы ни говорила, куда бы ни шла, припрятанное сокровище притягивало, как волшебный магнит.
Маркизет манил. Он был куском другой жизни, которая, конечно же, не была похожа на эту – серую, полную усталости, тяжёлой работы, а иногда и побоев. Маркизет был прекрасен. Из маркизета должно было пошиться чудесное платье, в котором она, Машка, когда-нибудь начнёт совершенно иную жизнь. И неважно было, что дальше этого платья Машка думать не умела. Она была счастлива одним осознанием мечты.
Маркизет вносил в её жизнь риск. Он щекотал нервы. Машка прекрасно понимала – если её обман раскроется, наказание будет ужасным. Она лазала на крышу бани, соблюдая исключительные меры предосторожности. Она научилась скрывать свои эмоции, стала сдержанной, молчаливой и почти избавилась от тупой тяжеловесной неуклюжести.
Маркизет хранился в горшке три долгих года.
За это время Машка округлилась и немного похорошела – настолько, насколько позволяли угловатые широкие кости и большие конечности. Она не обманывала себя тем, что женихи когда-нибудь будут ходить за ней толпами, но втайне стала мечтать ещё об одном – чтобы хоть кто-то завалящий обратил на неё внимание.
Как-то раз ехали в телеге с отцом, по дороге подобрали шустрого мужичка, недавнего вдовца. Мужичок всё косился на неё, посмеивался, совал пряники. Машка краснела.
– А что, Акимыч, – сказал мужичок, слезая у своих ворот, – Дочь-то у тебя – невеста!
– Кому и коза невеста, – пробурчал старик и тронул вожжи.
Однако же с этих пор отец с матерью призадумались. Большая семья таяла, рассыпалась. Взрослые сыновья съехали, зажили своим двором. Про дочерей и говорить нечего – кормишь-кормишь, а потом и шиш тебе. Где они, чего они – чёрт их знает. Добра от девок не дождёшься. А уйдёт Машка, и воды подать будет некому.
Решили отдать за Гуню. Хоть и бездомный, и безлошадный, зато рукастый. С таким зятем не пропадёшь. Пущай живут. Тут и думать нечего. А парень согласится сразу, куда там! В такой-то дом! Тут и на кошке оженишься!
Позвали Машку, сказали. Та глазами поморгала, шепнула: «Ладно». Ну так! Одна от дуры польза, что спорить не станет. Их, умных-то, как собак сейчас развелось, и слова не скажи!
Гуня пришёл с бутылкой. Выпили. Машка смотрела из-за печи и туго соображала. В её голове не укладывалось всё это. Не укладывался длинный придурковатый Гуня, все эти разговоры, планы. В её голове жила мечта о маркизете. А остальное было – пыль да суета. Ну, Гуня и Гуня, чего там, не всё ли равно…
Гром грянул через три дня. Мать за каким-то лешим потащилась на банный чердачок, всё разворошила и случайно нашла заветный горшочек. Машка в это время работала на току и беды никак не чуяла. Пришла под вечер – грязная, усталая, с носом, забитым гороховой пылью. И не сразу заметила горящие гневом глаза родителей и брата, что так некстати зашёл в гости.
– Эт-та что?! Эт-та что, а?!
Машка застыла.
– Сучччёнка! Гадина! Раздылга! Семью позорить?! Семью! Да я тебя, сучёнку…
Били долго. Руками, ногами, скалкой, вожжами. Мать выла, вцеплялась в волосы, царапалась. Отец печатал густым матом. Брат норовил всадить побольнее – по рёбрам, по груди.
– Тихо! Бать, мать, Гуня идёт.
– Где?
– Вона, по улице. И ктой-то с ним… Председатель, что ль… Твою же мать!
Все кинулись отряхиваться, засуетились. Разбитая Машка, скуля, отползла за печь.
– Заткнись, паскуда, пока не придушил! Бать! А это куды? – брат потряс красивым отрезом, раскинувшимся на столе точно цветочная поляна.
– Да куды?! Туды!
Отец выхватил ткань, быстро скомкал, открыл заслонку печи и бросил в пекло. По дому тут же пополз невыносимый смрад – то горел шёлк, созданный в дальней стране маленькими неутомимыми гусеницами.
– Ну ты, бать, головой не думашь! Эка вонь! Счас будут – «чего?» да «как?».
– Дык чё теперя-то?
– «Теперя», – передразнил брат. – Машка, шла сюда. Вылазь, сказал!
Брат схватил со стены овечьи ножницы. Машка сжалась, заскулила. Отец кинулся, помог придержать. Раз! – и чёрная взлохмаченная коса упала на пол. Брат размахнулся и забросил её подальше в печь. Потом вернулся и с размаху врезал Машке в лицо тяжёлым твёрдым кулаком. Машка сухо стукнулась затылком о косяк, затихла и завалилась на бок.
Дома воняло. Мать кинулась растворять окна. На крыльце послышались шаги. Дверь скрипнула.
– Да мать вашу разтак! Пожар что ли? Чего творите? – председатель остановился в дверях, закашлял в кулак. За его спиной высовывал рябую голову Гуня.
– Да девка-дура! С собаками в будке заснула, лишая принесла да ещё не знай каку заразу. Вон волоса пожгли, так и воняет.
– Каку таку заразу? – Гуня всё высовывался из-за плеча. – Машка-то где?
– Говорю, хворает Машка. Как есть хворает. Вы лучше тут не толкитесь. Ладно мы – родня. Не приведи Бог!
– Доктора, может? – председатель отступил в сени, подальше от вони. – Я чего зашёл-то? Насчёт свадьбы…
– Да кака нам теперя свадьба! А доктора не надо. Человека дёргать в этаку даль на ночь глядя! Как Бог даст. Глядишь, поднимется, ей не впервой.
– Тьфу ты, Господи! – председатель отвернулся и уже в сенях пробормотал, – Живут как кроты. Темнота!
Машка лежала за печью почти месяц. Поначалу накрывало её жаром, лихорадило. Бредила, голосила, руками щупала синяки, тыкала в шишки на голове, тихонько скулила. Отец на неё не смотрел. Сказал: «Знать не знаю. Не моя дочь» Мать заходила, шамкала губами, носила пить. Знала – не помрёт Машка, вылезет, снова на работу пойдёт. А чего ей будет?
Происшествие уговорились скрыть. Но куда там! Хранить секреты в деревне всё одно, что носить воду в решете. То ли отец сболтнул по пьяни, то ли у брата с губы сорвалось, то ли мать с соседкой посудачила с уговором – смотри, чтоб никому! Ославилась Машка. Поначалу вся деревня окрысилась – поганая семья, поганая дочь. Всех громче кричали Соня да Лизина мать. А потом ничего, притихли. Чего с дуры взять? Все ведь знали – дурочкой с малых лет была.
А Машка всё лежала. Уже и жар прошёл, уже и порванная кожа криво срослась, и потянулись колючие волосы на ободранных болячках головы. Лежала. О чём-то думала. Текли слёзы. Мать приходила, приносила похлёбки, выгребала грязное бельё, ворчала: «За каки грехи, Господи, помереть спокойно не даёшь?.. Прибери либо её, либо меня, избавь… Дожила, дослужилась… говно убираю…» Мать уходила. Машка снова тихо плакала.
А потом встала. Мотаясь из стороны в сторону, вышла во двор. Постояла, подышала студёным осенним воздухом. Ветер нёс по небу низкие рваные тучи, гнал по крыше сарая сухие листы, тревожил, сушил слёзы.
К концу октября Машка записалась на торфопереработку. Агитаторы объезжали местные деревни без особого успеха. Люди тут жили неплохо, за лучшей долей не гнались, а если и гнались, так вон он, город – два дня всего ехать, чай, не в глуши живут. А Машка записалась.
Узнала мать – заупрекала, забубнила, засыпала проклятиями. Потом просекла, что Машка настроена серьёзно и сменила тактику – стала плакать, молить, прикидываться больной. Сразу отсохла нога, стали слепнуть глаза. Подключился и отец – залез на печь, заохал, закашлял.
Машка всё одно собиралась. Тогда приняли крайние меры – утащили и спрятали всю тёплую одежду. Ну тко! Куды пойдёшь в одной юбчонке? Кому нужна босоногая? А Машка развернулась да и пошла – хрустя босыми ногами по первому ледку в колеях.
Мать с отцом остались в пустом доме. Ушла кормилица.
Семь лет провела Машка на чёрной работе, по колено в грязи. Пила тёмную воду торфяника, резала пласты, толкала тележку, рыла отводные канавы. Поначалу-то, конечно, было тяжело, потом привыкла.
На третий год занесло на торфяник земляка. С Федей сошлись быстро. Тому не столь дорога была Машка, сколько память о далёкой земле, знакомый неискоренимый говор. Расписались. Въехали в узкую сырую комнату. Машка быстро приспособилась к Феде, привыкла. Был он угрюмый, но не злой. Работал много и много же ел. Когда выпивал, бывал буен, но пил редко. Машка быстро раскусила – в день зарплаты надо приготовить побольше еды. И будет Федя есть – долго, обстоятельно, больше, чем нужно. А когда наестся, осоловеет и завалится спать.
Так и жили. Правда, детей не было. Оно бы и ладно, если бы просто не было, да вот печаль – все родились живыми, но крошечными, похожими на сморщенных кутят. Не плакали – пищали. А потом вытягивались и переставали дышать. Феде – ничего, а Машке было жалко.
А потом решили вернуться, уж больно тянуло.
Приехали по весне. Дом опустел. Двор зарос. Хоть война сюда и не дошла, не перемесила и не пожгла всё живое и неживое, но задела чёрным крылом, напилась жизней. Сходили на погост, помянули родителей. Машка смотрела на поля, на овражки, на кусты сирени, на просохшую дорогу. В вышине крутил свою песню жаворонок. Кричал петух у соседей. Ясное небо смотрело на неё. Дом её узнал. Чего ещё надо? Своё.
5
Хорошо
Она проснулась до рассвета, поджала захолодевшие ноги, пошарила рукой – всё мокрое, в росе. Раскидала сено, поднялась. На бледнеющем небе догорали звёзды. В курятнике голосили петухи.
Машка зябко поёжилась и поспешила к дому. Солнце ещё не взошло. Высоко в ветвях перекликались птицы. На пороге остановилась – хорошо! Седые от росы травы низко склонились, от деревьев тянуло сыростью и землёй. Овраг и речка тонули в тумане.
Сначала пошла посмотреть на детей. Мальчик свернулся в калачик и закутался в одеяло. Девочка широко раскинулась, утонула ногами в траве, смутно улыбалась кончиками губ. Машка заботливо накинула одеяло ей на ножки.
Набрала дров из поленницы, неслышно прокралась в комнату и, стараясь не шуметь, затопила печь. Посмотрела на гостей. Спали крепко. Настя похрапывала.
Прокралась к столу, быстро сотворила пресное тесто, накатала лепёшек, заварила чай. За окном поднималось солнце. По огороду ползла дымка. Огонь в печи весело трещал. Машка принесла свежих яиц и взбила их с молоком.
А женщины всё спали. Машка сидела и смотрела на них. Смотреть на них ей было приятно и легко. И где-то далеко в потёмках её странной головы шевельнулась мысль: «Хорошо. Вот бы так было всегда».
Завтракали неторопливо – поезд был ещё не скоро.
– Ох и вкусно, Машка!
– Красота тут у тебя.
– Красота… так приезжайте, любуйтесь. Или хоть этих оставьте, всё им не в городе коптеть. Пока тепло, места хватит.
– Бабуль, а можно?
– Куда тебя одну? Ты кого хошь с ума сведёшь.
– Машк, а твои-то внуки как? Приезжают?
– Ну, а то! Бываают.
– Сколь их у тебя?
– Ой! – Машка махнула рукой.
– А детей-то сколь было?
– Детей-то? Это живых? Семеро. Четыре девки да три парня. Сын вон только рядом, остальные… – и снова махнула рукой – дескать, я и сама не знаю.
– Машк, а вообще? Детей-то было?
– Шестнадцать.
– Эвон! Куда сколь?
– Да кто меня спрашивал…
У железнодорожного полотна дети обнаружили заросли ежевики. Колючки больно цепляли кожу, но соблазн был велик – ягоды висели крупные, умытые, блестящие, лопались в руках, растекались во рту кисло-сладкими чернилами, оставляли пятна на одежде. Дети ойкали, хихикали и всё хватали и хватали, жадно напихивали в рот, едва успевали жевать, глотали почти целиком.
– Бросайте свой ягодник! Поезд идёт.
Четыре женщины стояли на платформе. Одна была выше всех. С головы её сполз платок, редкие чёрные волосы жирно блестели. Из-за поворота уже железно громыхало – всё ближе и ближе.
– Баушка Маша!
– А?
– Держи. А вот ещё!
И в большие грубые руки высыпались две пригоршни ягод – пахнущих летом, детьми и поездами.
– Ах вы, миленьки…
Электричка свистнула, судорожно дёрнулась и поехала, быстро набирая скорость. Из окна махали. Машка не могла помахать в ответ, руки её были заняты. Она только качала головой и широко улыбалась. Над ней в голубом утреннем воздухе кружились две жёлтые бабочки.
______________________________________________________________________
*Маркизет – легкая, почти прозрачная хлопчатобумажная или шелковая ткань, вырабатываемая из очень тонкой крученой пряжи. Выпускается главным образом с ярким набивным рисунком.