Читать книгу Избранные рассказы (Лев Михайлович Гунин) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
Избранные рассказы
Избранные рассказы
Оценить:
Избранные рассказы

3

Полная версия:

Избранные рассказы

Даже Монпарнас, где я жил уже несколько лет, не принес облегчения. Чтобы успокоиться, я имел привычку слоняться вокруг вокзала Монпарнас, потом возвращался на rue Alain. Теперь, вопреки обыкновению, я направился в противоположную сторону, от метро до знаменитого кладбища, мимо не менее знаменитого театра. Меня удивила потрясающая тишина, какой я никогда прежде не замечал. Шести-семиэтажные здания хранили безмолвие. Звук одинокой машины, донёсшийся с rue d'Odessa, казался совершенно лишним и отрешённым. Либо на улицах совсем не было людей, либо я их не видел. Жужжание отдалённого вертолета вторгалось как бы из-за кулис, из какой-то иной жизни. Мной овладела непонятная, беспричинная паника. У меня не хватило мужества повернуть – как я сначала намеревался – направо по бульвару Эдгара Гюне, к одному из центральных входов на кладбище. Даже углубиться в аллею тёмных теперь деревьев, посередине бульвара, у меня недоставало духа. Вместо этого я повернул в обратную сторону, вдруг по-новому ощутив громаду чудовищной башни в конце бульвара. Одно из самых высоких зданий Парижа, она зловеще нависала над окружающим как чужеродное тело, как несовместимый со всем земным корабль инопланетян. Пустота прекрасного кладбища, трупный смрад которого щекотал ноздри, хотя никак не мог тут быть слышен, благородные очертания архитектуры театра, который я только что миновал, изумительное спокойствие всего этого квартала, с его мягкими лиловыми тонами весной и в конце лета, вся моя любовь к этому району, где я научился чувствовать поэзию Кокто, полюбил Патрика Зускинда, Сержа Гинсбурга, Эрнста Яндля, Чеслава Милоша, музыку Вайля, где наслаждался пробуждением весенних почек, цветов и молодых женщин, где для меня открылось неожиданное окно во вселенную – не через знаменитую обсерваторию, а через район, где она находилась: всё это не смогло закрыть расползающуюся во мне чёрную дыру, куда проваливались все щиты и дамбы.

Кладбище за моей спиной, всегда успокаивавшее меня, самое маленькое в Париже и самое любимое мной, где похоронены Бодлер, Бальзак и Сен-Санс; россыпи культуры и истории, в том числе истории моей собственной жизни; церкви, отдаленно напоминающие Торунь и Краков; безостановочность наполненного литературой и искусством времени – не выстояли против расползания этого чёрного, неудержимого в своём расширении провала. Под ногами я ощущал самой подошвой ботинок отвратительные Катакомбы, какие прежде всегда находил романтическими; мне казалось, что я иду по черепам и костям, по жизням людей. Перед моим внутренним взором встала карикатурная панорама Монпарнаса, с преобладанием жёлтого и бурого цветов, панорама-пародия в стиле Босха, заволакиваемая смогом и предчувствием Апокалипсиса. Бесповоротно смятые любимые образы превращались в раздражавшие нервные импульсы; аномалия красоты одного из прекраснейших городов мира – в свою противоположность, и чёрная дыра во мне всё разлезалась, соизмеримая с размером Вселенной. Разрушительная деэстетизация продолжала своё безостановочное движение, как фантастическое орудие смерти на поле жизни, оставляющее за собой черепа и кости. В моём сознании чётко звучали, произносимые чужим голосом с невыносимой издевкой, имена одноименных Башни, Вокзала, Кладбища, Бульвара, Улицы, Театра, Обсерватории и других Объектов, носящих имя Монпарнас. Это открытие поразило мой мозг с какой-то жестокой откровенностью обратного прозрения, когда это псевдо-прозрение изначально понимается как чудовищная ложь, но настолько законченная в своей реальной экзистенции, что становится бытием. Онтологические края этого нового существования трепетали, словно крылья жуткого монстра, окрашивая пурпуром невидимой крови всё, что было вокруг. Я зашёл наугад к моему другу Марицио и напился у него до беспамятства.

* * *

Позже я решил считать эту главу моей жизни закрытой и старался не думать о ней. Даже когда мой приятель, художник и поэт Ги Серпо, всколыхнул мои чувства, вскользь упомянув о появлении Анны-Марии на какой-то party богемного полусвета, на моём лице не дрогнул ни один мускул. С плас Конкорд до меня доходили слухи, что на какое-то время ей стали интересны русские барды-художники Саша Савельев и Лёша Хвостенко, но один был женат на милой русской художнице, какую боготворил, и на него не действовал яд Джульетты, а второй оказался её кратковременным увлечением. Именно в тот период литературовед и издатель Патрик Ренодо, с которым я столкнулся в симпатичном русском ресторане "Анастасия", скрывавшемся в одном из самых живописных пассажей между rue de Faurbourg и бульваром de Strasbourg, попросил меня дать рецензию на творения одного графомана и маргинала. Этот чудаковатый француз писал исключительно по-английски, непременно после чтения Чехова и Достоевского (в подлиннике). С последними сходства у его писанины было мало, разве что нелепый налет "русского акцента" в английском, каким он, вероятно, старался перебить "французский". Его очередным ударным шедевром оказалось нечто под названием "This Fucken World", а очередным экстравагантным условием рецензирования – обязательное чтение самим автором.

Мы встретились на нейтральной территории, в районе Монматра, куда я, будучи не совсем "трезвым, как стеклышко", добрался на метро. Автор оказался высоким костлявым пожилым человеком с лысым блестящим черепом и профессорскими очками на носу. Он одарил меня мягкими, приятными манерами; от него исходила атмосфера достатка и гарантированного благополучия. Тонкий вишнёвый свитер немного скрадывал его худобу. Поправив очки, он стал читать гнусавым голосом, с лёгким элегантным французским произношением:


THIS FUCKEN WORLD

– Listen, there is nothing I can do about them. What should I… – give them orders?

– You fucken coward! You're a member of that body!

– Listen…

– I'm listening to you tree whole fucken years. Next year I'm graduate – and… Fuck off! I told you – F U C K O F F.

– What's the matter with you? I am going to speak to them, OK? Turn 'round. That's better. Much better. Yeaa! Mmmm. Nice. Very nice. Come closer… Shit! What are you doing! What's on your head, you fucken…

– I am always fucken.

– Very good. Tell me what else on your mind.

– Ya mom callin': who's there? As if she knows nothing about our fucken life. "I am not recommending you to press the "mute" button". ' never touched this fucken button.

– Why shouldn't you speak to her?

– Why shouldn't she fuck off?

– OK. Calm down. Let's go.

– No fuck! I said no fuck!

– Come on! You want it always. Or I know you that little?

– I hate your MIX-96. It's fucken primitive…dumping. Fucking hell! Isn't I telling you no fuck?

– Change the station.

– Giving you my fucken ass? Ya? You can watch your fucken video stream instead… OK, look, but don't touch. Don't touch!

– Your skin is like a magnet. My hands are sticking to…

– Not only hands!

– How about that, sweetie?

– How 'bout that, fucken sweaty?!

– Oh, magnificent!

– Would you sacrifice your fucken Laura for that?

– I would sacrifice this whole fucken world for that. This whole fucken world…

* * *

Наступила принужденная пауза. Он ждал моей реакции – смеха, слов, хотя бы покашливания. Но меня душили слёзы. Я с трудом смог выдавить из себя извинение – и поспешно выскочил за дверь. Истерика, случившаяся со мной, потрясла меня. Без всякой видимой причины опять возникло грозное размывание реальности, как будто на этот мир наслаивался какой-то другой. Я сидел на окне и жадно курил, когда сзади подкрались мягкие шаги. "Est-ce que ca va? – спросил рецензируемый . – "Ca va, – откликнулся я в тон.

* * *

Проходя по нижним улицам в районе Монмартра, я видел сверху, надо мной, белую громаду Le Sacre-Coeur.

* * *

И снова меня охватило беспокойство потери реального Парижа, м о е г о бытия, место которого вероломно занимало чьё-то враждебное и внеземное. Собор Le Sacre-Coeur виделся мне теперь диковинным восточным дворцом или мечетью, его византийские пропорции и формы излучали присутствие иного времени и пространства. Во дворе одного восточного посольства дети говорили на каком-то непонятном тысячелетнем языке, что лишь усилило разрушение реальности. Белые тюльпаны вытянутых книзу куполов собора, теперь видные в просвете улиц, стали казаться ещё более загадочными объектами внеземного происхождения. Необходимо было остановить эту коррупцию мира. Единственное, что я мог предпринять – это поехать в центр.

Так я оказался на одной из самых светлых и людных улиц. В эти предрождественские недели везде зажгли иллюминацию. Все деревья по обе стороны были увешаны гроздьями лампочек, отбрасывающих снопья ТЕНИ СВЕТА. Машины скользили в этой прозрачной воде бликов как совершенные блестящие твари. Развешенные над всеми улицами кружева белых и жёлтых лампочек ткали на проезжей части невесомый магический узор. Кругом теснились толпы народа, и я двигался в этой плотной среде, среди смеха и шуток, разговоров, шагов, голосов. Огни магазинов и ресторанов ярко горели; повсюду сияли новые рождественские рекламы; световые панно и отражения выражали всю гамму цветов. Ветви деревьев с лампочками редко покачивались от ветра – и только это выдавало экстерьер. Всё остальное с неопределимым совершенством имитировало гигантскую, бесконечную комнату-интерьер, комнату-город, с её улицами-коридорами, залами-площадями, с патио – Сеной и набережными. На поднятых на уровень пятых этажей платформах грохотали поезда; жёлто-красные трамваи сворачивали на поворотах; от автобусных остановок отъезжали автобусы; запахи моющих веществ, еды, новой одежды и парфюмерии доносились отовсюду; медленно двигались полицейские машины; женщины держались с самой потрясающей в мире парижской элегантностью. Даже магазинщики в этой части Парижа закрывают свои лавки с изысканной грацией. Я вдыхал запахи, звуки, краски, усиливаемые и множимые сотнями взглядов, всплесков, эмоций. Но столкновение самой динамичной, эксклюзивной, сверхреальной среды с растущим во мне серым, неопределимым безмолвием – как столкновение огня и воды – вызвало взрыв, некий экстра-экзистентный выброс энергии. Все эти потёки огней, блеска, сияния, ореола и свечений стали смываться средой – как следы блесток с зеркальной поверхности. И вдруг из парижской сутолоки я шагнул прямо в бездонную пустоту. Пространство всколыхнулось – и выпустило меня с другой стороны в совершенно невообразимый континуум, ни границ, ни законов которого невозможно ухватить и постигнуть. С тех пор я нахожусь в этом рассеянном анти-пространстве, не осознавая ни времени, ни событий. Может быть, меня переехал трамвай или какой-то случайный маньяк всадил мне в сердце острый клинок; может быть, на меня обвалился балкон – или я был сражён неожиданным и молниеносным кровоизлиянием в мозг. Нахожусь ли я в коме, умер или сошел с ума – этого нельзя даже предположить. Может быть, это такой длинный и страшный сон. Или мир, поддерживаемый мышцами моего внутреннего взгляда на магическом экране майя схлопнулся, сложился, как неуловимый феномен самой жизни, и сгорел, оставив кучку пепла в виде чёрной дыры беспробудно-неопределимого не-бытия…


Париж, 1989 – Вильнюс, 1990

Патриотка

Мой сон отвалился от меня, как насытившаяся кровью пиявка от грузного тела. Ослепительное солнце, неправдоподобно яркое, проникало сквозь закрытые "трисы". Южные кедры отбрасывали на них свои невесомые хвойные тени. Никогда в жизни мне ещё не было так спокойно и беспечно. Я вдыхала эту глубокую тишину, наполненную тысячами мелких, еле слышимых шорохов-сотрясений. С большого двора – тенистого хвойного парка – веяло ранней прохладой. Я втягивала в себя эту замысловатую тишь словно упоительный бальзам – невероятную анестезию.

Казалось, окружающее впитывается всей поверхностью моей чувствительной кожи. Ближайшие улицы, дворы, ботанический сад – стали продолжением моего естества. Я помнила, что моя бабушка лишь наполовину еврейка, а дедушка – чистокровный венгр. Но сейчас это казалось какой-то ошибкой, нелепым недоразумением. Разве я не родилась здесь – до своего рождения, до рождения бабушки и дедушки, до появления на свет своих дальних предков? Разве могла бы я чувствовать подобное единение с таким исчерпывающе моим собственным миром, если бы не историческая память, не генетический след? Звуки и запахи, таинственные и родные, окружали меня. Я была в коконе всевозможных ощущений (толчков?), отсутствие каждого из которых внесло бы резкий, разрушительный диссонанс. В каждой вещи, в каждой детали моей квартиры царила глубокая, исчерпывающая умиротворенность. Где-то у соседей низко гудел кондиционер (холодильник?), как утренний ропот дороги на Ариэль. Мягко, умиротворенно журчала вода… Стоп! Откуда в моей квартире вода?! Неужели я проснулась во сне? Неужели я ещё сплю, и этот невыразимый покой мне снится?

Я перевернулась на другой бок – в надежде скорее проснуться.

По стене (я к ней лицом) полз огромный паук. Я хотела его стряхнуть или прихлопнуть, потянулась за книгой. Книга с тумбочки упала на пол. Нагнулась за ней – и вдруг что-то меня потянуло с кровати. Я полетела вниз головой, но не стукнулась о пол, а прошла сквозь него, как сквозь масло. Я и не представляла, что под полом моей квартиры может быть такой тёмный, омерзительный мир. Затянутые паутиной – словно завешенные коврами – стены, обломки чьей-то мебели, железные сейфы с заржавленными боками. И посредине – лёгкое, еле видимое сияние.

Любопытство берёт верх над страхом. Я приближаюсь к полоске свечения – и вижу, что на самом деле она большая, и внутри неё целая мерцающая страна. Я кажусь сама себе Алисой в стране чудес, героиней этой замечательной еврейской сказки. Еврейской? ну, конечно, давно известно: ничего замечательного нееврейского нет. Я просунула (или просунул?) руки в этот серебряный свет, ступив, как в тень, в зыбко-мерцавшую фата-моргану.

Пространство всколыхнулось – и выпустило меня с другой стороны человеком с тёмной кожей, с пропитанной песком одеждой пустыни и семитскими генами.

Сухой ветер трепал ощетинившиеся кочки колючей травянистой поросли – осенний ветер, ещё не охладивший жары. Ни каравана верблюдов, ни лагеря местных племён, похожих на бедуинов, ни привычного джипа. И всё-таки ландшафт не был девственным. За ним угадывалась близкая хозяйственная активность. Несмотря на кажущуюся безлюдность, можно было назвать сотни качеств этих волнистых, усеянных пучками растительных "мин", песков. Тем не менее, одно качество этой неприветливой для глаза поверхности было универсальным – это была поверхность планеты.

И вот – параллельно земной поверхности – возник серебристо-лучистый шлейф, уходящий в даль и терявшийся в ней. Я ступил на этот зыбкий тротуар, и, сумев сохранить равновесие, удержался на нём, теряя ощущение конкретного места и времени. Я сошёл (сошла) с этой ленты женщиной с закрытым лицом, в типичной арабской одежде, с бахромой вокруг завешивающей лицо ткани. Страна, где я очутилась, называлась Катар, небольшая страна с нефтеносными пластами и гордой княжеской знатью. Я обнаружила себя в посёлке, который не найти ни в одном туристическом справочнике. Даже в специальных географических книгах он вряд ли упоминался. Это – посёлок Аль-Кут'мар. Оставленный жителями примерно 100 лет назад, он лежал в стороне от дорог, экспедиций, нефтеразведочных групп и туристских маршрутов. Государство Катар, почти не посещаемое туристами, не имеет "ничего" на своей территории: кроме одного большого (для этой страны) города и двух маленьких, в сравнительной близости от одного из которых – городка Духан — мы находились. Моего мужа привела сюда тщательно скрываемая необходимость. Он взял с собой слуг,

носильщиков – и даже меня. Из богатой семьи, я, несмотря на молодость, не была дурочкой, и понимала, что оказалась тут не просто так. Если Аллах надоумил его коротать время в этой дыре со мной, значит, его одолевали нешуточные сомнения. А это означало: то, что привело его сюда, несёт опасность и неприятности. Мне удалось ухватить обрывки каких-то перешёптываний; приглушённые разговоры доносили до меня отдельные интонации. Лёжа в темноте перед сном и слушая привычный шелест пальм и плеск волн Залива, я представила эти обрывки фраз в одной лексеме – "тени света" ("фэй нур"). Откуда взялась эта навязчивая мысль и чем была вызвана? Наверное, чем-то из подслушанного, осевшего в памяти.

Мы устроились с максимальным комфортом, возможным в этом безлюдном месте. После вечерней молитвы только унылые звуки пустоши и порывы ветра долетали снаружи. Они создавали ощущение затерянности и безвременья. Как только я сомкнула глаза, я моментально провалилась в цепкий, тяжелый сон. Передо мной мелькали какие-то тени, доносились голоса и звуки животных. Предметы сменялись один другим, трансформируясь друг в друга. Потом я чётко увидела белую голубку, подброшенную из раскрытых ладоней. Никакой голос того не говорил, и даже мысль о том не возникала: но ко мне пришла уверенность, что, если теперь я что-то пропущу, не замечу или не пойму, весь мир погибнет, и меня прошиб холод. От страшной ответственности во мне нарастала внутренняя дрожь. Голубка держала в клюве гусиное перо, с которого капало что-то красноватое. Кровь! Тем временем она летела вверх, не уменьшаясь в размерах, и раскрытые ладони, её стартовая площадка, так и оставались всё теми же. Я видела завихрения воздуха от полета птицы, трепещущий пух и перья. Только позже я различила, что полёт голубки происходит на фоне замедленного прыжка человекоподобного существа, головы и плеч которого разобрать не удалось. Этот прыжок был тревожаще странным – не только из-за замедленности, но и по каким-то иным причинам. Поразило меня то, что моё сознание солидаризировалось не с фигурой, похожей на человеческую, а с голубкой, как будто она была человеком. Потом я увидела СЛОВО, в виде глагола "писать" ("к а т а б" – он писал); его "древнееврейский" (арамейский) аналог: "к а т а в" (у меня не было времени задуматься, откуда я это знаю). При этом ненаписанное "катаб" чудесным образом заканчивалось "алиф максурой". В нём, вопреки правилам, предшествующая гласная не огласовывалась "фатхой". Перевёрнутый вниз и влево серп "алиф максуры" вдруг зашевелил рукоятью, на моих глазах превращаясь в змею. Он налился кровью, шипел и раскрывал зловонную пасть. Его "древнееврейский" (финикийский) аналог с "катав" заменился на "ктива", где буква "бет" замигала, зафлюоресцировала – и выпала из слова, на глазах превращаясь в другую змею. Эта змея наливалась чёрной кровью, мигая красными голодными глазами. Её хвост трансформировался в другое отвратительное животное, похожее на все мерзкие существа одновременно, но без головы, с одним только туловищем. Одновременно то, что было до "слова", продолжалось во времени, и голубка летела, и исход той, предыдуще-текущей сцены, зависел от наслаивающегося на неё вторичного развития. Затем вдруг вспыхнул и охватил всё огненный символ "танвин дамма", трансформируя зажигающиеся глаголы при помощи суффикса женского рода "ат", змей включив в свой прерывистый овал. В моих ушах тем временем нарастал некий гул, не имевший ничего общего ни с одним из земных звуков. Это был не звук, а синтетическая плёнка выраженных через него символов: верх и низ, бесконечность и ограниченность, все уровни наклона, все меры движения, свет, время и дефиниция категорий.

В этот момент от питы спрессованных в клубок букв стали отрываться отдельные – и с шипом летели, впиваясь мне в голову. "Йа'ун", похожая на "алиф максура", "б_а'ун", "д_алун", похожая на "ивритские" "нун" и "далет" – стали моими извивающимися волосами, похожими на змей. Подобно гадам, они змеились, тянулись куда-то, к ним прибавилась "фаун", "мимун" – и все остальные сто с лишним букв арабского алфавита. Потом я ощутила ивритское слово "тахныт". Программирование, программа, запрограммированный, программный… Ко мне внезапно пришло озарение, что всё, что я видела, особенно буквы, – часть орудий или программных средств какой-то гигантской "перфоленты", элемент которой – я сама. Эта программа создана орудиями, возникшими до всего сущего, до рождения мира, а те, в свою очередь – были частью чего-то ещё большего, более глубинного, ещё более грозного. В отличие от своего неземного воплощения, орудия, с помощью которых создавалась программа, в земном своём воплощении сами стали частью её, как любой другой элемент, как я сама… Все элементы программы, неразрывные, неотделимые, монолитные в рамках этого мира, скрепляются потусторонним духом. Духом? Конечно – Аллахом! Аллахом? Ха-Шемом! Пёстрые мелькания и полосы стали ускоряться, я ударилась обо что-то головой, и передо мною возникло облако. Оно было твёрдое и холодное. Но я неким образом оказалась внутри, как если бы оно было просто туманом. Выходя из облака, опускаясь на землю, я одновременно превращалась в другую женщину, нога которой, дотронувшись до земли, стала ногой Рахили. Да, я Рахиль, молодая, хорошенькая, гибкая Рахиль, с густыми и белыми зубками, сильная, энергичная, волевая, нордического характера. Мои упругие груди протыкают воздух, моя хорошо сбитая попка плывёт в пространстве, как символ высокомерия и превосходства, мои колени полны девственности и свежести, они обещают прохладу и успокоение только для того, чтобы пытать миражём обманчивой надежды, я со всеми – и ни с кем, я девственница и шлюха, я Анна-Мария сионистского истэблишмента.

Почём воздух, – спрашивают мои восхитительные губки. В мире, где всё переводится на шекели, даже воздух облагают налогом. В одной из самых жарких стран, где нищие и бездомные иммигранты замертво падают от солнечного удара, в огромном Тель-Авиве не нашлось места ни одному питьевому фонтанчику. Только за шекели, только за плату. За то, что дышишь, за то, что встаешь утром с разбитым сердцем, за то, что слушаешь привезённый с собой из России приёмничек – за всё плати. Эти сделали мы, рахили сионистского государства, мы, карьеристки Сохнута и Бней Брита, мы, активистки хайфского Техниона и петах-тиквинского Бар-Илана, мы, комсомолки переднего фронта пропаганды и агитации, мы, посланные великим государством для того, чтобы убедить миллионы чуждых нам, отвратительных, нееврейских "евреев" приехать на еврейскую родину. Нам нужны вы, субтильные жертвы наших акульих зубов, газели без жабр, обреченные умирать в мутной воде хебрайского Востока. Нам не нужны вы, нам нужны ваши жизни, ваши жизни, переведенные в шекели. Шекели, Шекели, Шекели, шуршание синих бумажек, шуршание зелёных бумажек, стоящих за шекелями, этот восхитительный водопад звуков, самых приятных, самых восторженных из всех звуков в мире. Запах денег, ощущение этого царства всесилия и вседозволенности, власти над ничтожными иммигрантами, над хитрыми и коварными арабами. Я, израильская Рахиль, кровь с молоком, самостоятельно добравшаяся до дома после первого аборта в пятнадцать лет, я, носительница ашкеназийского иврита с немецким "r", я, почти сабра, привезённая родителями в возрасте трёх лет из Чехословакии, положившая бы (будь он у меня был) на чешский язык и на всю галутную культуру, на прошлое моих предков, на всю Европу с её антисемитизмом, я существую здесь потому, что в моём бытие природа взяла реванш за все унижения, оскорбления, преследования моих предков. Я ненавижу весь мир, потому что мне положено его ненавидеть; нам положено ненавидеть всё, что лежит за пределами огосударствленного гетто.

Водородная бомба? Неплохое решение. Решил же наш бог судьбу остального человечества Ноевым Потопом. Только палестинские арабы и русские олимы пусть остаются – иначе кто ж на нас будет пахать?

* * *

Я выхожу на улицу Орлозорова, сегодня без машины – неохота тащится за рулём черепашьим шагом, уж лучше добраться до Тель-Авива на автобусе. В каждом городе нашего Государства есть улица Орлозорова, Бен-Гуриона, Вейцмана; я в этом не вижу ничего зазорного. Было так в СССР, в маоистском Китае, так почему б не у нас? Впитываю кожей запах улицы, цвета деревьев парка Яд Ла Баним (хорошее патриотическое название), фигуры солдат в пятнистой форме. Я вспоминаю свою службу в ЦАГАЛе, под началом сержанта-женщины. Хорошее было время… Начиная с Лишкат Гиюса (призывного пункта) в Тель ха-Шомер, и заканчивая армейской частью – всё было по мне, всё типично-израильское, наше, как ничто иное. Мой сержант была классная баба. Любила поиграть с мальчиками. Выберет очередного цыплёночка, слишком интеллигентного, воспитанного солдатика, и начинает его мочить. Сначала она ко мне только присматривалась. Потом сделала выбор. Я стала её наперсницей. А мальчики: что? Мальчики становились как резиновые. Делали всё, что сержант прикажет. Такие паиньки. Родители их воспитывали в уюте, в достатке, для командного поста в какой-нибудь фирме или в банке. А тут вам не банк! В ЦАГАЛе нет места для плюшевых мишек. В израильском обществе паиньки выше ишаков не поднимаются. Скольким из вас я прижигала сигаретой нежную белую грудку! А что? Проверка на мужество. Есть такой тест в израильской армии. Проводится разными способами. Сержант Ноа практиковала вот это. Моими руками. Жаль, что всё это кончилось. И жить стало не интересно. Когда я смотрела в глаза такому смазливому молокососу, пытая его болью, сколько раз я кончала! Не могу вспомнить. Ни один мужчина в постели не доставлял мне подобного наслаждения. С тех пор мне всегда чего-то недостаёт. И я никогда не смогу остановиться. С другой стороны – Бог хранил меня, когда сделал так, чтобы я дембильнулась до того, как имя Ноа попало в газеты. Какой позор! Это – в угоду всем этим сцыкунам и "миротворцам" из "Шалом Ахшав". Арабофилам, в задницу их трахать! Опозорить такую армию! В течение скольких месяцев я следила за ходом суда над Ноа? Было бы хоть за что. Да вот хотя бы эта продажная Ха-Арец – даже этот дерьмовый "рупор израильской демократии" ничего толкового не придумал. "В июле 1992 г. сержант сказала Амиру Пелету и Лилах Бар-Натан "поиграть в русскую рулетку со смертью"… Эти двое, якобы, согласились." "Якобы согласились"?! Никаких "якобы"! Когда сержант Ноа предлагала – соглашались добровольно, никто не посмел бы артачиться! "Этот вид "русской рулетки" она назвала "рулетка с сеткой": подчинённые Ноа по её приказу взобрались на специальную сетку для торможения самолётов в конце лётной дорожки на базе ВВС. Сержант отдала приказ диспетчерам нажать на кнопку, сетка взлетела – и оба "добровольца" упали на бетонную полосу. Пелет погиб, а Лилах Бар-Натан была изувечена. Армейские власти и армейский суд /суд ВВС/ пытались во что бы то ни стало оправдать действия сержанта и двух командиров".

bannerbanner