скачать книгу бесплатно
Въездное & (Не)Выездное
Дмитрий Павлович Губин
Письма русского путешественника
Эта книга – социальный травелог, то есть попытка описать и объяснить то, что русскому путешественнику кажется непривычным, странным. Почему во Владивостоке не ценят советскую историю? Почему в Лондоне (да, в Лондоне, а не в Амстердаме!) на улицах еще недавно легально продавали наркотики? Почему в Мадриде и Петербурге есть круглосуточная movida, толпа и гульба, а в Москве – нет? Отчего бургомистр Дюссельдорфа не может жить в собственной резиденции? Почему в Таиланде трансвеститы – лучшие друзья детей? Чем, кроме разведения павлинов, занимается российский посол на Украине? И так – о 20 странах и 20 городах в описаниях журналиста, которого в России часто называют «скандальным», хотя скандальность Дмитрия Губина, по его словам, сводится к тому, что он «упорядочивает хаос до уровня смыслов, несмотря на то, что смыслы часто изобличают наготу королей».
Дмитрий Губин
Въездное & (Не)Выездное
© Д. Губин, 2014
© ООО «Новое литературное обозрение», 2014
Приложение к maps.google.com
Тексты, места, 20 городов, 20 стран, теги, хэштеги, комментарии, бонусы
От автора
Первую часть этой книги – «По России» – я хотел начать так: «Только русский человек так устроен, что терпеть не может Москву: наглую, безвкусную, обобравшую и обожравшую всю страну. И только русский человек, получив малейшую возможность сбежать в Москву из своих Шуй и Кимр, немедленно сбегает…».
Эта часть объединяет тексты, где действие (за исключением главы «Москва, куриная нога») происходит вне Москвы. Полагаю, эти тексты могут быть интересны, например, немосквичам, которым любопытно, что именно про их Иваново (Питер, Волгоград, Краснодар, Красноярск) наплел этот Губин (вообще, вся моя книга – социальный травелог).
А вот вторая часть – «Вне России» – может пригодиться многим другим, потому что всегда много тех, кому интересно, что пишет о стране, в которую они собираются или в которой они побывали (или в которой подзадержались – порою на всю жизнь), профессиональный журналист. В этой части собраны и мои очерки о некоторых зарубежных проблемах – начиная с прав супругов в гражданском браке (common law marriage) и заканчивая законностью употребления галлюциногенных грибов – и их решениях, на которые я смотрю и применительно к России.
Больше всего текстов имеет отношение к Великобритании (какое-то время я жил и работал в Лондоне на BBC World Service), однако доля внимания уделена Азербайджану, Белоруссии, Бельгии, Германии, Испании, Италии, Казахстану, Кипру, Китаю, Нидерландам, Норвегии, ОАЭ, Португалии, США, Таиланду, Украине, Финляндии, Франции и Швеции.
Знак # хэштега означает топографическую привязку, за тегами (tags) следует краткое содержание, comment – это комментарий, а слово «бонус» (bonus) предваряет текст, который можно использовать как путеводитель.
Для любителей сказок для взрослых в книге есть чертова дюжина абсолютно правдивых сказок про жизнь в Лондоне Романа Абрамовича (он, как мне сообщили, их прочитал).
Кажется, обо всем предупредил.
ДГ
dimagubin.livejournal.com (http://dimagubin.livejournal.com/)
По России
#СССР #Иваново
Ивановский самиздат
Этак можно продолжать и продолжать, ибо свершений ивановцев, как и всех советских людей, не счесть.
Владимир Кулагин, бывший редактор газеты «Рабочий край».
Когда зима 1978 года перешла в зиму 1979-го, в областном городе Иваново произошло два события культурной жизни, всколыхнувших его обитателей и потрепавших тех, кто этому колыханию доверился.
Первым был приезд в город художника Ильи Глазунова, тогда еще не написавшего портрета Л.И.Брежнева, не удостоенного звания народного, не принятого в Академию Художеств СССР (хотя и принятого в Академии Мадридскую и Барселонскую). Илья Сергеевич привез вместе с собой выставку, которой отдали ряд залов ивановского художественного музея, потеснив на время одну из достопримечательностей текстильного края – черную и зубастую египетскую мумию, неизменно притягивающую в музей ребятишек. На пресс-конференции для ивановских журналистов Глазунов рассказал о своей любви к «русскому Манчестеру», о намерении построить в подчиненном Иванову Палехе новый музей для знаменитых лаковых панно и шкатулок – и выслушан был благосклонно. Отчет о встрече можно прочитать в ивановской газете «Рабочий край», название которой ехидные акселераты двух городских спецшкол, успевшие выучить считалочку про плаксу Вилли «Уай ду ю край, Вилли…», переиначивали (транслитерируя с английского слово cry) как «Плачущий гегемон». При этом надо признать, что ивановцы в своей массе плохо представляли себе, кто такой Илья Глазунов, музеи посещали не иначе как на профсоюзных экскурсиях (не считая детских визитов к мумии), а потому никакого ажиотажа вокруг выставки первоначально не было, и только тонкая прослойка интеллигенции составляла хилую очередь в кассу.
Думаю, во всем дальнейшем следует винить именно эту прослойку: для наших интеллигентов вообще характерно заваривать кашу в благой надежде накормить весь мир, несмотря на то, что это мероприятие неизменно оборачивается для них же кашей березовой.
Но ивановская интеллигенция тогда о диалектике не думала и, видимо, слегка уязвленная немассовостью выставки, начала проводить воспитательную работу: мол, посмотреть следует непременно, ибо Глазунов, как бы поточнее выразиться, художник не совсем официальный, а может быть даже совсем не официальный, его картины закупает заграница. На одном холсте у него нарисована очень красивая, но совершенно голая девица, перебирающая конверты пластинок Элвиса Пресли, являющегося, как известно, агентом ФБР; на другой под красным знаменем, привязанном к ракете, свиньи жрут трупы и возвращается к отцу библейский блудный сын; на третьей же картине, которая в Иванове не выставлена, но которая точно есть, лежит в кровавом гробу Сталин, – так что, выходит, просто удивительно и невероятно, что такая замечательная выставка устроена именно в нашем городе.
Агитация имела успех, и вскоре очередь в кассу заметно возросла, а потом вылезла и на улицу, а потом началось и вовсе столпотворение, не доводимое до размеров Вавилонского разве что стайкой людей в пальто цвета маренго, в сапогах и с бляхами. Тут уже пошло черт-те что, появились откуда-то непонятные свитерастые бородастые молодые люди, с видом знатоков утверждавшие, что выставляется Глазунов вовсе не по приглашению областного отдела культуры, а потому, что в Москве его персональную выставку зарубил секретарь Академии художеств Налбандян, сказавший: «Я никогда не повешу ваш ужасный картина» про то самое полотно, где Сталин в крови и Христос – в белом венчике…
Ясно стало, что назревает скандал.
Я тогда учился в восьмом классе и отрабатывал в себе, как мне тогда казалось, качества совершенно необходимой журналистской прохиндеестости, подрабатывая в «Плачущем гегемоне» фотоснимками и небольшими статейками. Хорошо помню это предгрозовое ощущение, когда фоторепортер «Гегемона», крючконосый, маленький и неутомимый Александр Дворжец сдавал в редакцию фотографию за фотографией, включая общий вид очереди, голую преслиевскую девицу и блудного сына, из чего в конечном итоге для публикации отбирался портрет детского писателя Михалкова, изображенного художником с взятым наизготовку пером перед стопкой абсолютно чистой бумаги, – ах, память моя фиксировала все, да мозг еще не осмыслял: как жаль, что только сейчас мне стала видна взаимосвязь людей и событий…
Ивановцы прекрасно знали, что скандалы нехарактерны для нашей системы и спешили посмотреть выставку, пока ее вместе с нехарактерностью не прикрыли. Все настолько были готовы к любой беде, что не случись ее, беду бы выдумали. Она же, как водится, пришла оттуда, откуда не ждали: в январе, чуть запоздав, городская «Союзпечать» доставила подписчикам декабрьский номер ленинградского журнала «Аврора». Подписчиков было немного, журнал прочитали не сразу, но потом все читавшие как-то разом заговорили об опубликованных в нем стихах Евгения Евтушенко «Москва – Иваново»: говорили, между прочим, что врезал он нашим чинушам промеж глаз здорово; и что влетит же ему теперь за это; и что, молодец, поддал Жень Саныч пару всем, кто еще надеется освоить всякие там нечерноземные программы, – из одних только этих очень уклончивых реплик можно было понять, что «Аврора» допустила какой-то идеологический ляп, по сравнению с которым и скандальная выставка – так, мальчишеская шалость.
Впрочем, прежде чем объяснить, что за публикацию позволила себе редакция журнала, возглавляемого писателем Глебом Горышиным, необходимо ближе ознакомиться с жизнью Иваново конца 1970-х, чтобы у читателя не сложилось ощущения ивановской провинциальности, забитости и непросвещенности. Ей-богу, это было бы несправедливо по отношению к городу, давшему стране поэта Михаила Дудина, модельера Вячеслава Зайцева и каждый третий метр хлопчатобумажной ткани.
Итак, следует сказать, что город Иваново тогда отнюдь не был дремуч ни в культурной, ни в иных сферах. Работали два театра, и строился, отмечая пятнадцатилетие строительства, третий, некогда заложенный на месте стертого с лица земли монастыря. Под монастырем, как выяснилось впоследствии, протекала подземная речка, в которую опускался плотинообразно театр по мере своей постройки. Несмотря на такую сложность, строительные организации приобретали мало-помалу гидротехнический опыт, периодически приостанавливая театральное падение и опускание. Решалась успешно жилищная проблема, было возведено несколько двенадцатиэтажных домов, и на улице Станционной предполагалась закладка шестнадцатиэтажного. Любопытно отметить, что еще до начала работ место постройки первого ивановского небоскреба было увековечено открытием памятника Генеральному секретарю ЦК Л.И. Брежневу – это, конечно, было почином, нашедшим в стране самый горячий отклик. Памятник представлял собой дымчато-мраморное сооружение, напоминающее одновременно развернутое знамя и раскрытую книгу, левую страницу которой занимал выполненный маслом портрет Л.И. Брежнева, а правую – его цитата бронзового литья. По мысли отцов города, шестнадцатиэтажная махина должна была произрастать прямо из этого иллюстрированного издания, как бы намекая на то, что каждому делу предшествует партийное слово.
Правда, не обошлось без рецидивов несознательности: отдельные граждане не только прозвали, в силу топографической привязки, памятник вождю «станционным смотрителем», но и несколько раз пытались изничтожить иллюстрированную часть. Тогда возле памятника появилась будка со спецтелефоном (с трубкой, но без диска), а возле будки день и ночь стали прогуливаться все те же граждане в пальто цвета маренго, образующие маленькое, но чрезвычайно действенное общество охраны памятников…
Замечу еще, что проблема снабжения продовольствием, то есть отсутствия снабжения, затронула Иваново меньше других городов. Конечно, ни масла, ни колбасы, ни мяса ивановцы в магазинах не видели, поскольку вкусные и полезные продукты исчезли, а карточки на них не появились, плохо, кроме того, было с молоком и сметаной; но зато всегда в продаже были пельмени и куры. Это выгодно выделяло Иваново в ряду других областных центров, как выделялся в свое время середняк на фоне безлошадников. Во всяком случае, если ивановские автобусы можно было заметить у московских универсамов, то возле ивановских продмагов можно было заметить автобусы костромские и ярославские.
Это, конечно, самый общий абрис ивановской жизни. Пора возвращаться к поэту Евгению Александровичу Евтушенко и его искусству, потребовавшему от ивановцев самых настоящих жертв.
Итак, в декабрьской «Авроре» было помещено стихотворение Евтушенко «Москва – Иваново», где поэт описывал поездку в город славных текстильных традиций в «нескором поезде», вагоны которого битком набиты людьми, которых «зажали как в тиски апельсины микропористые – фрукты матушки-Москвы», а также «порошок стиральный импортный, и кримплен, и колбаса». Сам Евтушенко едет в купе, с ним трое попутчиков, которые дремлют, но продолжают и во сне охранять с боем раздобытое в Москве добро:
Прижимала к сердцу бабушка
ценный сверток, где была
с растворимым кофе баночка.
Чутко бабушка спала.
Прижимал командированный,
истерзав свою постель,
важный мусор, замурованный
в замордованный портфель.
И камвольщица грудастая,
носом тоненько свистя,
принимала государственно
свое личное дитя.
Поскольку сам Евтушенко был поэтом, то вез с собой нечто нематериальное: он
…Россию серединную
прижимал к своей груди, –
в чем можно видеть лирический перегиб, но можно – и весьма важное отличие провинциала, занятого проблемой поиска хлеба насущного, от москвича, решившего проблему снабжения всерьез и надолго.
Ох уж этот нескорый поезд № 662! Я изучил его, пока был студентом, вдоль и поперек и навеки запомнил, какое зрелище он представляет даже в купейном варианте, не говоря уж про общие вагоны, где с третьих полок капает на вторые оттаявшее в поезде мясо, где люди сидят голова на голове и две соседки ночь напролет спорят, сколько зарабатывает Пугачева и стухнет колбаса «Останкинская» до Иванова или же обождет…
Так что мне весьма понятны чувства Евтушенко, вопрошающего:
Мы за столько горьких лет
заслужили жизнь хорошую?
Заслужили или нет?
Как понятны и чувства ивановцев при чтении этих стихов: это была еще не вся правда, поскольку ответ на вопрос «заслужили или нет?» давался слишком неопределенный: «Что исполнится, то вспомнится кем-нибудь когда-нибудь», – но уже ее попытка. А так как ивановцы жаждали если не плана действий, то определенности, то они прочитали всю стихотворную «авроровскую» подборку, и вслед за «Москвой – Иваново», через типографский знак, называющийся типографскими рабочими неопределенно-любовно «бубочкой», прочли еще одно стихотворение из шестнадцати строк, которое мне хочется привести полностью. В силу неопределенности постановки бубочки было совершенно непонятно, следует считать шестнадцать строк отдельным стихотворением или как бы прицепным, дополнительным вагоном, также прибывшим в Иваново, и ивановцы решили, что – прицепным:
Достойно, главное, достойно
любые встретить времена,
когда эпоха то застойна,
то взбаламучена до дна.
Достойно, главное, достойно,
чтоб раздаватели щедрот
не довели тебя до стойла
и не заткнули сеном рот.
Страх перед временем – паденье.
На трусость душу не потрать,
но приготовь себя к потере
всего, что страшно потерять.
Но если все переломалось,
как невозможно предрешить,
скажи себе такую малость:
«И это можно пережить…»
Эти шестнадцать строк были, таким образом, все-таки некоторой попыткой программы социального поведения, и я, право, удивляюсь, как они могли быть напечатаны в 1978 году – мне почему-то кажется, что их непросто было бы напечатать и сейчас…
Соединение поэтического и социального должно было, вследствие превышения критической массы, вызвать в Иванове взрыв. И вызвало.
Первый ответный залп по «Авроре» сделал работавший в то время первым секретарем Ивановского обкома КПСС Виктор Клюев. На информационной встрече идеологического актива области 17 января 1979 года он, по позднейшему сообщению «Плачущего гегемона», сурово заметил: «Осмысливать настоящие жизненные явления и измышлять их во сне – вещи разные».
Это разгромное выступление, вызвало, разумеется, противоположный эффект: весь идеологический актив кинулся раздобывать «Аврору», ставшую вмиг сверхдефицитной, и стихи Евтушенко переписывались, заучивались наизусть, перепечатывались на машинке, ксерокопировались, ротапринтировались, перефотографировались… Пусть будущий ивановский историк отметит это время как начало ивановского самиздата, когда к 169 тысячам экземпляров центрального тиража «Авроры» прибавилось несколько тысяч тиража местного.
И это был не единственный вид творчества масс, который пробудила литературоведческая речь первого секретаря.
Спустя некоторый срок одним из ответных творений стало выступление в «Плачущем гегемоне» его редактора Владимира Кулагина, занявшее половину полосы девяносто пятого номера газеты и потеснившее даже традиционное обсуждение бестселлера тех лет «Целина» – подобно тому, как Глазунов вытеснил в художественном музее мумию. Если Владимир Клюев давал стихотворению общую оценку, то Владимир Кулагин шел дальше. Евтушенко был дан бой по всем пунктам: объявлялось, например, что в своей давней поэме «Ивановские ситцы» святое для всей России слово «Иваново» он рифмует со словами «пьяново», «рваново», «надуваново», по существу ставит между ними знак равенства; что картина быта и нравов поезда № 662 «нетипична»; что «область и страна хорошо знают и любят других камвольщиц»; что бабушка с баночкой кофе «карикатурна»; что командированный вез никакой не «мусор», а «планы обновления наших полей в свете постановлений партии и правительства», – отлуп, как говаривал дед Щукарь, был полнейший.
Единственным неоспоренным тезисом Евтушенко остался, кажется, лишь тезис о грудастости ивановских камвольщиц: подозреваю, что Владимир Кулагин, конечно, видел за этим неприличный, сексуально-прозападнический намек, но все же не решился выставить антитезу об антигрудастости – как не соответствующую народному типу телосложения. Спорить с Евтушенко в этом вопросе было щекотливо, а все редакторы щекотки боятся.
Другим откликом было стихотворение анонимного автора, начавшее бурное хождение по рукам горожан и известное под названием «Ответ Евгению Евтушенко», уже своим заголовком как бы намекающее на возможность в наше суровое время продолжения стихотворно-эпистолярного жанра (ивановский стихотворец – московскому мэтру) или даже провоцирующее Евтушенко на очередной полемический выпад. Заранее прошу прощения за обильное цитирование, но оно совершенно необходимо: достать ныне «Ответ» гораздо сложнее, чем подшивку «Авроры» или «Плачущего гегемона».
Композиционно «Ответ Евтушенко» делился на две части, констатирующую и полемизирующую, причем основная, констатирующая, была написана слегка хромающим пятистопным ямбом, который нередко использовал (хотя и без хромоты) Александр Пушкин для создания шедевров лирики – например, «Я вас любил, любовь еще, быть может…» Вначале неизвестный литератор констатировал расклад сил:
Смотрю на строки, что с таким гореньем
Евгений Евтушенко написал,
которые с не меньшим вдохновеньем
на партактиве Клюев изругал.
За что ругал – мне не совсем понятно:
что здесь пасквильного и кто из них неправ?
Пасквильного, по мысли автора «Ответа», и впрямь не было, ибо когда голодает страна – это трагедия, а не пасквиль, в доказательство чего в следующих четырех строках давал развернутое описание ивановской жизни, нищей и сирой, но завершал его на контрапункте, оптимистично и в мажоре:
Вот в Ярославле, говорят, соседнем,
за молоком – так в пять утра встают,
а мясо – может, врут, но только в среднем
по килограмму в год всего дают.
А Кострома совсем оголодала…
Да что и говорить, неплохо мы живем…
И за этим «мы» стояли непереводящиеся в Иванове куры и пельмени, а также укор мастеру: уж если ивановцы способны в своей жизни видеть светлые стороны, то не Евгению Александровичу жаловаться за них.
И аноним переходил от скрытой иронии к иронии менее скрытой:
Зачем же патриотом притворяться,
шуметь, кричать, в грудь кулаком стучать,
змеей шипеть и по углам шептаться?
Достал – и съел. И много не болтать, –
после чего пятистопный неспешный ямб заменялся четырехстопным, употреблявшимся Пушкиным для послания «Во глубине сибирских руд», и неизвестный стихотворец указывал на беды, которые могут последовать от разговоров во весь голос:
Ты, Женя, говоришь: «достойно»,
когда крушится все кругом,
а сколько было их, достойных,
в тридцать седьмом? тридцать восьмом?
Так как «достойно»? Где решенье?
Давно народ в набат не бил?
«Храните гордое терпенье…»
Об этом Пушкин говорил…
А завершался «Ответ» опять-таки ироническим советом Евгению Евтушенко подобных стихов не писать, поскольку столичная безопасность не чета ивановской реальности:
Поэтому не трогай душу,
ведь ты поэт, и не понять,
что я почти совсем не трушу –
свободу жалко потерять…
Чуть забегая вперед, скажу, что как в воду глядел безымянный автор!.. Но пока все было спокойно, и только листки с «Ответом» носились туда-сюда по Иванову, размножаясь со скоростью мушки дрозофилы. Эти чуждые генетические штучки должны были непременно аукнуться, но тогда все только перекрикивались, и я сам в один прекрасный день раздобыл разом три списка «Ответа»: один – в комитете комсомола своей школы, второй – в редакции «Плачущего гегемона» (там его распечатывало в пять закладок все машбюро), а третий принес из института мой отец, заметивший, что есть во всех этих самодельных ответах что-то непрофессиональное, но пушкинское… лермонтовское… что-то от зари отечественной бесцензурной литературы.
Два листка я пустил в множительный оборот, а третий зачитывал кому ни попадя, одноклассникам и старшим приятелям, давал, кажется, кому-то из учителей, и чувствовал себя – скажем так – «частицей общего дела», какого именно – ей-богу, тогда бы я не ответил.
Все прекратилось в один день (забавно, что неофициальная информация доходит до всех единовременно, будто копится-копится за плотиной, а потом прорывает: в один день стал популярен в Иванове Глазунов, в один день стал он скандален, в один день все узнали про Клюева, про «Аврору» и так далее…) – точнее, в один вечер, я запомнил его особенно хорошо. Отец пришел с работы позже обычного и вошел ко мне в комнату странной для него, какой-то военной походкой.
– Где Евтушенко и этот… – он попытался щелкнуть пальцами, но не получилось, так что отец поморщился, – ответ?
Я пожал плечами, и тогда отец развернул меня лицом к себе и, крепко взяв за плечи, очень медленно произнес глаза в глаза каким-то подчеркнуто безразличным голосом:
– Ты кому-нибудь… давал это читать?
Подобное обращение было совершенно не принято в нашей семье, так вели себя только герои «мужских» сцен очень плохих фильмов, ежедневно показываемых по второму каналу телевидения, и от этой неестественности я почувствовал холодок и так же неестественно-безразлично соврал:
– Не-е-ет… Ты что?
А дальше в моей памяти следует десятиминутный провал, и всплывают лишь отдельные фразы: