скачать книгу бесплатно
– Ты никому… потому что может быть самое худшее… и на работе… Чернявская… арестовали… машинистку… в «серый дом»… расширенное… парткома… я прошу тебя…
И я, чувствуя, что в дом приходит что-то беспощадное, постороннее, трясущимися руками отдал несчастный список стихотворений, которые к тому времени заучил наизусть, и отец взял листки и вышел из комнаты, закрыв за собой дверь, а через десять минут вошел и нормальным голосом сказал, что я уже большой и должен понимать некоторые вещи, что в институте только что окончился закрытый партком, на котором человек из горкома объявил «Ответ Евтушенко» диверсией с душком, не без усилий диссидентуры, что виновные в распространении понесут ответственность, что заведующей кафедрой иностранных языков Ирине Ивановне Чернявской, где-то прочитавшей ответ и кому-то давшей почитать, уже вынесли «строгача» и что какая-то машинистка, размножавшая диссидентское произведение, арестована и доставлена в «серый дом», как, впрочем, и ряд других лиц, и что времена могут быть всякими, и нужно быть готовым. Ты же читал про это у Эренбурга… Достойно, главное, достойно…
И, кажется, чувствовался запах жженой бумаги.
Я думаю, это и есть кульминация истории ивановского самиздата: не повсеместные экстренные закрытые партсобрания, не упорные разговоры о заведенных делах по статье «антисоветская агитация и пропаганда», а разговор в комнате двухкомнатной кооперативной квартиры с невыплаченным паем, когда мой отец, кандидат наук и доцент, поживший за границей, написавший и издавший на французском языке несколько учебников, поклонник Матисса и Модильяни, идет в кухню сжигать стихи в тигельной фаянсовой чашечке… Или я нафантазировал про сжигание? А отец просто порвал их и выкинул в мусорное ведро?
Теперь неважно. Зимой 1979 года я видел отца в особую минуту, и больше таким не увижу никогда. С первым теплом все Иваново опять как-то вдруг заговорило о том, что весть об ивановских карательных акциях докатилась до Москвы, «первого» вызывали на ковер и дали нагоняй за «перегибы», все прощены, и дела замяты.
Трудно сказать точно, как там было на самом деле.
ЭПИЛОГ
Осталось рассказать только о дальнейших судьбах людей, так или иначе оказавшихся причастными к истории ивановского самиздата.
С Ильей Сергеевичем Глазуновым я познакомился позднее, в Москве, когда, учась на журфаке, брал одно из первых в своей жизни интервью. Визируя интервью, Глазунов вдруг пригласил меня позировать для его картины под названием «Похороны», которая огромными своими размерами занимала половину его немаленькой мастерской, не вмещаясь в нее, как не вмещалось «Утро стрелецкой казни» в мастерскую Сурикова. На прописанном заднем плане низкое небо давило серые серийные дома, сжатые еще и черной лентой московской кольцевой автодороги, а на переднем лежала в гробу возле вырытой могилы на старом, с мраморными ангелами, кладбище старушка. Ее осенял крестом священник, а рядом скорбели родственники и просто люди – рабочие, интеллигенты, военные, дети, служащие… Поскольку с меня предполагалось писать фигуру наглухо заджинсованного фотографа, запечатлевающего этот апокалипсис, я спросил, что символизирует старушка. Аристократическим голосом, в который вкрадывалась мешающая, дребезжащая нотка, как будто это был не голос, а чашечка гарднеровского фарфора, давшая трещинку от небрежного хранения, Глазунов ответил:
– Кого хоронят, кого хоронят… Россию-бабушку, советскую власть хоронят, – и, поскольку стояли времена позднего застоя, я, подумав, позировать согласился, хотя мой вид на картине – в три четверти со спины.
С художником Глазуновым я с тех пор не встречался, хотя по сообщениям газет знаю, что он по-прежнему пишет, как, впрочем, и поэт Евтушенко, только один – картины, а другой – стихи.
Редактор «Плачущего гегемона» Владимир Кулагин, призывавший в свое время кару на головы как Евтушенко, так и руководства «Авроры», вынужден был уйти на пенсию где-то при Андропове.
Впрочем, кара журнал «Аврора» все-таки постигла: ровно через три года после истории со стихами Евтушенко вышел декабрьский номер журнала за 1981 год, вторую страницу которого украшала картина уже известного читателю придворного живописца Налбандяна, называвшаяся «Выступление Л.И. Брежнева на конференции в Хельсинки. К семидесятипятилетию Генерального секретаря ЦК КПСС, Председателя Президиума…» Но кара, конечно, постигла не за тиражирование более чем посредственной картины, а за публикацию в том же номере рассказа ленинградского писателя Виктора Голявкина. Сам по себе рассказ был безобиден, он высмеивал абстрактного литературного начштаба, но, во-первых, назывался «Юбилейная речь», а во-вторых, занимал ровно семьдесят пятую страницу журнала. Рассказ начинался так: «Трудно представить себе, что этот чудесный писатель жив. Не верится…» – и заканчивался опровержением слуха о смерти писателя: «Радость была преждевременна. Но я думаю, что долго нам не придется ждать. Он нас не разочарует. Мы все верим в него. Мы пожелаем ему закончить труды, которые он еще не закончил, и поскорее обрадовать нас».
Увы, одним из нравственных последствий правления Брежнева было превращение его смерти в фарс еще при жизни. Ведь он «умирал» не единожды, и помню, что, когда 11 ноября 1982 года я пришел на лекции и услышал, что «Леня гигнулся», то машинально спросил: «Как, опять?» Ясно, что половина страны не могла устоять перед соблазном сохранить для себя 75-ю страницу и вновь ксерокопировала, переснимала… Это была вторая, уже всесоюзная волна журнального самиздата, которая, прокатив по стране, оставила как минимум три последствия:
1) заведующая редакцией научилась отвечать иностранным корреспондентам, требующим «мистера Горышина», что «мистер Горышин рестс он дача»;
2) ответственный секретарь «Авроры» Магда Алексеева была уволена «за антиредакционную деятельность»;
3) сам Глеб Горышин ушел с редакторского поста по собственному желанию.
Разгромленная «Аврора» почти потонула, уменьшив тираж до минимального в 105 800 экземпляров, но потом выровнялась и стала идти нюх в нюх со «Знаменем»: полмиллиона. Была история с рассказом Голявкина умышленной или случайной – точно сказать в «Авроре» не может никто, за что я ручаюсь по той причине, что сам работаю в этом издании, давно покинув Иваново.
После смерти Брежнева (некролог в «Авроре» был поставлен ровно через год после «Юбилейной речи», опять-таки в декабрьский номер – есть все-таки у моего журнала определенная любовь к декабрю…) и вышедшего наружу дела министра внутренних дел Щелокова в Ивановском управлении внутренних дел сочли, что содержать круглосуточно общество охраны памятников накладно, и людей с портупеями убрали от «станционного смотрителя» вместе с будочкой. Одновременно пришлось заняться и перестройкой: портрет генсека заменили гербом СССР, а бронзовую цитату – бронзовым куплетом гимна. Единственный памятник государственной атрибутике в стране! Ивановцы могут этим гордиться – как, впрочем, и завершением двадцатилетней реконструкции гигантского театра: тот перестал уходить под воду и, пережив всего-навсего один пожар, принимает зрителей.
После превращения «станционного смотрителя» в памятник атрибутике Владимир Григорьевич Клюев оставил пост первого секретаря ивановского обкома и стал министром легкой промышленности страны. Говорили, что именно он способствовал изданию на русском языке журнала «Бурда», и если это действительно так, то это мирит с ним не только ивановских женщин, но и меня.
Ирина Ивановна Чернявская по-прежнему работает в Ивановском химико-технологическом институте, выговор снят с нее за сроком давности, но вспоминать об истории со стихами она не любит.
А мой отец в августе 1980 года вышел на прогулку перед сном и был убит на центральной улице города шестнадцатилетним мальчишкой, позарившимся на его американские джинсы, выпуск которых никак не могла освоить наша легкая промышленность. Впрочем, по некоторым сведениям, это был не один мальчишка, а несколько, – ивановская милиция, занятая более важными задачами, так и не смогла раскрыть дела, и мама писала жалобу министру внутренних дел Щелокову, но о Щелокове я уже написал выше…
Ничего мне неизвестно и о судьбе той женщины-машинистки (или, опять-таки, нескольких женщин), что решились перепечатать понравившийся им «Ответ Евтушенко». Порой мне кажется, что все разговоры о приводах и допросах – плод общественного воображения, но некоторый опыт времени да рассказы лиц, наотрез отказавшихся от появления в печати их фамилий, убеждают, что это не так. И тогда я думаю – что должна была чувствовать эта машинистка, доставленная в комитет государственной безопасности, что говорить и от чего отрекаться, – как думаю и о том, что должен был чувствовать мой отец, когда велел немедленно уничтожить мой самиздатовский список. Право, мой тогдашний детский страх не идет в сравнение со страхом этих людей, и от этого мне становится еще печальнее.
Хотя совсем в миноре завершать бы не хотелось. Многие отрадные моменты можно отыскать в жизни того же Иванова сегодня. Например, масло по карточкам получают уже все без исключения несовершеннолетние граждане города. А пельмени до сих пор продаются без карточек, и их завались в любом магазине. Если купить пельмени и завернуть их в десяток целлофановых пакетов, то они великолепно перенесут ночь в поезде до Москвы, где пельменей пока в недостатке – и, право, мне очень странно, почему приезжающие в командировку москвичи так не делают.
1988
КОММЕНТАРИЙ
«Ивановский самиздат» был опубликован в коротичевском «Огоньке» – и я тут же стал лауреатом премии этого журнала (а было мне 24). Причем одним списком вместе с Петрушевской, Алексиевич, Адамовичем, Сергеем Хрущевым и полузабытыми ныне следователями-правдоискателями Ивановым и Гдляном. Денег лауреатам не платили. Но работавший в «Огоньке» Валя Юмашев (еще не ведавший, что станет главой президентской администрации и женится на дочке Ельцина) позвонил и сказал: «Старик, мы хотим, чтобы ты был в Ленинграде нашим собкором. Ты сделаешь величайшую глупость, если откажешься». Я согласился.
Второй раз он повторит фразу о «величайшей глупости» отказа в 1990-м, предложив обработать мемуары «одного очень важного человека». Я тогда только женился и собирался проводить медовый месяц на Черном море. А под «важным человеком», как впоследствии выяснилось, подразумевался Ельцин, – но я до сих пор полагаю, что поступил правильно, потому что знаю, как переломались судьбы тех, кто решил поиграть во власть или с властью.
В Иванове я редко, но бываю. Там многое изменилось: например, текстильные фабрики превратились в шопинг-моллы. Но там по-прежнему живет моя мама – в этом году ей исполняется 74 года. Поезд из Москвы до Иванова ходит все с той же регулярностью и все с той же скоростью.
2014
#CCCР #Иваново #Россия #Петербург #Нидерланды #Амстердам
Жизнь за царя
Я – русский человек.
То есть, будучи настроен критически по отношению к своей нации (которая после шести веков деспотии, рабства и, по формуле ознакомившегося с деяниями советской власти Эйнштейна, «трагедии человеческой истории, в которой убивают, чтобы не быть убитыми» – дает для критики поистине русский простор), я обладаю теми чертами, какие сам и ругаю.
Ну, например, я с легкостью переношу во внешний мир, полагая универсальным и повсеместно распространенным тот склад жизни, который только и сложился, что в моей банке с пауками (где я – один из пауков).
Например, я с детства был уверен, что настоящий мужчина должен доказывать честь и достоинство в прямой простой драке – тогда, когда встречает против себя прямой и простой напор.
Искренне полагал. Хотя рос болезненным, тщедушным и рано очкастым мальчиком, представляя собой плохо заточенный под драку инструмент.
А вокруг меня был город Иваново, с мешаниной параллелепипедных пятиэтажек, застилавших небо едким паром фабрик и деревянных домов «частного сектора».
Я рос во дворе, образованном пятиэтажкой и задами этого сектора, уклоняясь сколько возможно от драк и невероятно страдая от уклонения (тогда мне было еще не известно слово «рефлексия»). Ни у одного ивановского мальчика, даже у последнего еврейского задроты со скрипочкой в руках – да будь он трижды будущий Кремер! – не было шанса избежать двора.
Внутри своей компании во дворе не дрались, но две остановки влево, вправо, вверх или вниз от центра мира приводили в новый мир, где к тебе подходили цыкающие слюной мальчишки, спрашивали двадцать копеек и били морду просто за то, что ты пересек границу, отправившись в магазин «Юный техник» за пилочками для лобзика, надеясь втайне, что в продаже будут те, что на концах содержат гладкую плоскость, а не те, что по всей длине состоят из зубчиков. Потому что те, из сплошных зубчиков, имели паскудное свойство гнуться туда-сюда при пилке фанеры.
И я дико боялся, конечно, пацанов из других миров, и презирал себя, но сомнению подвергал не справедливость такого мира, а лишь собственную смелость. Однажды возле моего двора из сугробов и тьмы материализовался разивший сивухой детина лет эдак семнадцати. Он молча приблизился и деловито дал мне меж глаз. Очки разлетелись вдребезги, шапка взмахнула крыльями кроличьих ушей, я, захлебываясь слезами, рванул домой и, двенадцатилетний, в истерике катался по полу – и отказался идти искать шапку даже вместе с отцом и дедом. Они потом нашли ее без меня. Жуткая та была ночь перед Новым годом. Я встретил его, упрекая и укоряя себя, принимая решение с утра 1 января накачивать мускулы, – за неимением гантелей утюгами, как делал когда-то Борис Лагутин, боксер и олимпийский чемпион, о чем я вычитал в подаренной на Новый год книге «Мужчинам до 16 лет». Утюги в нашу с Лагутиным эпоху действительно были еще тяжелы.
Эта мучительная рефлексия с неизменным самооговором тащили меня по жизни долго (драк я не так и не смог избежать, и дрался, некрасиво выбрасывая вперед руки, чтобы защитить лицо, лет примерно до девятнадцати), пока банка с пауками не разбилась вдребезги, как мои детские очки, – от пинка Горбачева.
В новой реальности, помимо прочего, появились ночные рестораны и поездки за границу.
В Голландии я жил у своего друга Игоря Drozdov’а, который делал первые шаги к иногражданству, то есть уже щебетал щеглом на языке, вмещающем чуть не две дюжины вариаций звуков «х», начинающих царапать ухо сразу в аэропорту Скх-х-хипхол. В один прекрасный день мы прогуливались вдоль амстердамского канала Кайзерсграхт, когда к нам подвалила группка из человек пяти страшномордых парней в прошипованных «косухах» и таких же напульсниках, с банками пива в руках. Я с тоской ощутил чувство, которое мужчины в подобных ситуациях никогда не называют вслух: не обоссаться бы. Страшномордые что-то гаркнули. Drozdov ответил хрипяще. Они отвалили, вскинув руки в салюте: спасибо, братан! «Спросили, который час», – равнодушно сказал Игорь и, взглянув на мою физиономию, расхохотался: «Эти здесь абсолютно безопасны!».
Мы были тогда беззастенчиво, лихо бедны. Вместо одеяла Drozdov выдал мне бархатное красное знамя в имперском шитье, славящее передовиков труда. Он вывез уцененный на родине стяг, надеясь в Голландии хорошо толкануть, но тут Горбачев ввел в Вильнюс войска, и цена империи в глазах Европы упала. Перед сном Игорь рассказывал о технологии устройства местной жизни, и я запомнил совет: относиться к любой трате свыше 20 долларов как к инвестиции (подняв планку до 50 долларов, я нахожу его и сейчас не утратившим оценочной силы).
Спустя лет пять Drozdov приехал в выкатившуюся из СССР Россию – главой торговой площадки голландского банка, между прочим. Ему полагались машина и дача в «Жуковке-2». У меня жизнь тоже неслась ракетой вверх, в Питере я расселил большую коммуналку… Drozdov приехал ко мне на выходные и смотрел вместе со мной, как сквозь заклеенные скотчем битые стекла окон, на фоне подсвеченных луной облаков, проступал шпиль Петропавловки. «Тебе нужны будут декоратор и архитектор, – сказал Игорь. – Слишком большая квартира. У тебя есть вкус, но нет опыта применения вкуса. Жаль будет все испортить».
Под оперными облаками с луной мы поехали в ночной бар «Трибунал». Игорь встретил там каких-то голландцев, они заскхрипели. Я наслаждался жизнью, в которой есть все – бельгийское пиво, Петропавловка в окне, не закрывающиеся в ночи ресторации – и пропустил момент, когда в интонациях разговора что-то тяжело переменилось. К столику подвалили какие-то русские – кажется, бизнес-партнеры голландцев. Впрочем, тогда все были бизнес-партнерами. Партнеры громко и нервно говорили на дурном английском, посыпая речь, как перцем, словом fuck, и в итоге схватили Игоря за пиджак.
«Секундочку», – сказал я и, поманив официанта, шепнул ему на ухо: «Позови начальника вашей секьюрити, быстро». Я был в восторге от владения новой техникой эффективного гашения публичного конфликта, а точнее, достижения справедливости. Я далеко ушел с ивановского двора.
Когда нервные на секунду отодвинулись от стола, я сказал Игорю, чтобы он не волновался, что все будет улажено в лучшем виде, но Игорь кивнул нервным мужикам – «Мы отойдем на минуту!», неспешно повлек меня из-за стола, но не в туалет, а к гардеробу, где мгновенно схватил куртки и выставил меня наружу, с размаху швырнув в нутро «жигулей» застывшего в ожидании Годо бомбилы.
«Ты поступил трусливо и несправедливо, – сказал я в машине Drozdov’у. – Испортил мне вечер. Пришла бы охрана, разобралась бы. А хамов надо наказывать». – «Извини, – ответил Drozdov. – Я просто оценил риски. Наши головы против их голов. Я отвечаю за представительство банка и за деньги клиентов, а еще за свою семью. А если у этих был кастет или нож?» – «Они теперь думают, что мы позорное дрефло». – «Знаешь, мне абсолютно плевать, что эти там обо мне думают».
Я понимаю, что он говорил, как колонизатор об аборигенах, но не мог не признать, что сила логики была на стороне колонизатора (а на какую силу еще опираться, когда под рукой нет силы оружия?).
Я с того дня много-много-много чего пережил, и не пишу «много лет» только потому, что глупо измерять жизнь оборотами планеты вокруг звезды, как и оценивать жизнь деньгами, – всерьез полагая их всеобщим, то есть абсолютно на все сферы жизни распространяющимся, эквивалентом.
И, кстати, довольно многое в своей жизни забыл.
Но ивановские дворы, голландский разговор про 20 долларов и бегство из «Трибунала» помню хорошо.
В природе, хочется мне сказать, подводя некий промежуточный итог жизни, нет понятия справедливости, нет понятия добра и зла, нет никакой морали. Более того: в природе у жизни нет никакого смысла и, как следствие, цены.
Все оценочные категории привнесены в мироустройство исключительно человеком, и оценочных шкал – как и систем морали – количество такое, что голова кружится, как от вида неба в звездную тихую летнюю ночь. Потому что вариантов жизненного устройства на Земле бесчисленное количество. И сила мужчины не в том, чтобы биться с врагами в рамках тех координат, в которых родился, а понять границы своей географии, за пределами которой начинаются другие координаты, в которых твои враги оказываются просто несчастными сопливыми мальчишками, которых родители произвели по залету в городе Иваново, и он, есть ощущение, тоже был создан по залету, как многие тяжелые несчастливые русские города.
И тогда окажется, что все эти отчаянно пацанские «жить – Родине служить», «жизнь – Родине, честь – никому» – такая же фальшивая система, если уверовать в нее как единственно возможную. У нас низка цена жизни и велик процент драк с поножовщиной не потому, что мало зарабатывают, много пьют или что в русской ДНК образовалась прореха. А потому, что на всех распространяется единственная система координат, при которой во главе царь, а остальные принадлежат царю, и жизни их принадлежат царю, и цену их жизням дает царь, а до кого не долетит взор царя, тому и ярлычка с самой малой ценой не приклеить, вот и живут они свой коротенький век низачем и никак, цепляясь за то, что совсем уж бессмысленно на других берегах, то есть за величие трона, деликатно прозываемого словом «отчизна».
Сильный мужчина – не тот, кто обхватил близрастущее дерево и бьется за ветви и корни до последней капли крови и падает, бездыханный, в борьбе. Это как раз слабый, неповзрослевший мужчина. Сильный мужчина – тот, кто идет по лесу и изучает его, а потом выходит из леса и обнаруживает еще и поля, реки, моря, заснеженные шапки полюсов, движение планет, созвездий, Вселенную, и пытается понять их законы, и уклоняется от опасности, а понятие «справедливость» трактует исключительно в применении себя самого.
То есть наполняет свою жизнь смыслом миссии путешественника, чем придает ей цену.
Только это цена выражается не через деньги, а через объем познанной Вселенной.
Хотя это и не означает, что стоимость экспедиции – включая защитный шлем и ремни безопасности – невозможно или не нужно включать в жизненную смету, заведомо, вне цены, расценивая как инвестицию.
2011
КОММЕНТАРИЙ
Этот тест был написан по заказу журнала «Медведь» – точнее, по просьбе тогдашнего главреда Бори Минаева, с которым я знаком тьму лет и даже вместе работал в «Огоньке» (у Минаева есть дивная, тихая, прозрачная повесть «Детство Левы»: рекомендую). Чуть ли не сразу после публикации «Медведь» остановил выход на бумаге, так что было очень любезно сначала заплатить мне гонорар и только потом впасть в кому.
Бывают такие подарки судьбы (я не про гонорар, и уж тем более не про кому): предложение написать про то, о чем давно думал, но никак не находил повода. Для меня было важно написать не про низкую цену жизни в России. И даже не зафиксировать формулу русской жизни как автократии. А сказать: автократия («жизнь за царя») никогда не была предопределенностью страны. Но почти всегда была – увы! – результатом выбора на развилке. Не верите – прочитайте хоть «Россию при старом режиме» Ричарда Пайпса, хоть «Трех царей» Эдварда Радзинского, хоть конспективный труд «История России от Рюрика до Путина» Евгения Анисимова.
Да, крайне печально, что выбор был именно таков.
Впрочем, это же означает, что мы – страна не без выбора.
2014
#Россия #Екатеринбург
Грязное дело
Я вернулся из Екатеринбурга, в который раз досадуя, что куда у нас ни лети – от Архангельска до Хабаровска – все везде одинаково.
Церковь-новодел; туша бывшего обкома; щепотка дореволюционных домишек; уныние брежневских панельных домов. И сбоку припеку – частные кафешки со столь спорыми официантками, что, верно, и беременность у них длится месяцев 18. А живут они бедно, поскольку получают по труду.
Впрочем, Екатеринбург отличался от других городов тремя вещами: девушками невероятной красоты и ухоженности; бьющим в глаза изобилием бутиков вроде Max Mara (девушки и бутики наверняка состояли между собой в преступной связи), а также покрывающей абсолютно все, от каблучков до ступенек, серой, особой, никогда прежде мной не виданной грязью. Слой в палец толщиной, не меньше. Будто выпустили кишки цементному производству.
Много городов и стран я повидал, и красавицам, а уж тем более бутикам, давно не удивляюсь, но вот российская грязь, не говоря о екатеринбургском замесе, поражает как в первый раз. Поскольку она отсутствует в иных странах (впрочем, за Африку и азиатскую глубинку не ручаюсь), то объяснений ее появлению, кроме пресловутого «умом не понять», я долгое время дать не мог.
То есть банальные объяснения известны: и развал ЖКХ, и карбюраторные «жигули» без катализатора, и промзоны в городской черте – однако это, друзья, байки. Потому что бывал я и в Париже в разгар забастовки мусорщиков, видел и в Таиланде дорожную полицию в респираторах (без них задохнешься от выхлопов грузовичков), и по финской Иматре (где сталелитейный завод) гулял. Однако чтоб грязь, грязюка, грязища – такого нигде.
Я даже как-то устроил в эфире на эту тему дискуссию, и звонящие кричали, что «грязь от пробок» (да видели б вы пробки в Лондоне!), «от климата» (господи, а в Хельсинки, что – климат другой?), «от отсутствия дворников» (да у меня в Москве они с 5 утра метут!), пока кто-то из слушателей, фыркнув, не сказал, что грязь есть внешнее проявление даже не бедности, а поощрения бедности. Что там, где бедность не порок, грязь будет всегда.
И я присвистнул, к справедливому гневу звукорежиссера.
Однако ж действительно так.
Грязь – всего лишь пустая почва, грунт, земля, разнесенная ветром. А чистый город – это отсутствие свободной земли, где существуют лишь асфальт либо газон, и больше никаких вариантов. Причем и асфальт, и газон разобраны до последнего метра – так что нельзя бросить машину иначе, кроме как на дорогущей стоянке, и жить в центре нельзя иначе, кроме как в дорогущем кондоминиуме, в цену которого входят частный садик и мытье тротуара с шампунем. И в этом центре бедный человек жить не может, ему тут места нет, но нет места и грязи. Бедный человек приезжает в центр города на общественном транспорте и ходит по чистым, ухоженным улицам пешком.
Разговоры в пользу бедных, ведущиеся богатыми (это лужковская идея, что городскую землю распродавать нельзя!), по сути своей являются разговорами в пользу грязи, которой, кстати, в Москве немногим меньше, чем в Екатеринбурге. О да, можно сочувствовать жильцам, протестующим против уплотнительной застройки, бьющимся за площадки для выгула детей или собак, за право парковать машину бесплатно, – но съездите-ка для начала в Берлин. Там идеально чист застроенный до скуки, вымытый до тоски западный сектор – но ветер метет пыль в разлапистом, расхристанном, зияющем пустырями да заброшенными фабричными пространствами Восточном Берлине.
Грязь – это коммунальное бытие городской земли, родственное бытию коммунальной квартиры, где красиво и чисто не бывает по определению. Нет ничего дешевле комнаты в коммуналке. Но нет надежнее способа превратить дворец в лачугу, как отдать его в коммунальное пользование.
И тут уж надо выбирать. Либо Акакий Акакиевич, социальная справедливость и грязь – либо чистый подъезд, быстрый официант, сверкающие штиблеты.
2005
КОММЕНТАРИЙ
Вот и Лужков давно больше не мэр, и его жена больше не миллиардерша, и в Екатеринбурге уже давно не местный князь Россель, а присланный Москвой губернатор-надсмотрщик, однако грязь и ныне там.
Думаю, я правильно писал, что главная причина российской жизни в грязи в том, что у городской земли нет владельца.
Однако в 2005-м мне казалось, что хозяин отсутствует из-за «разговоров в пользу бедных», а теперь вижу, что был неправ. У московских, екатеринбургских, петербургских и каких угодно других русских земель есть теневой хозяин – это тот самый, назначенный Кремлем, смотритель. Это он реально распоряжается землей: проводит дикие, немыслимые в Европе аукционы «на право аренды» (торгуется не сама аренда, а право на нее!), подписывает разрешения на землеотвод под строительство и прочее. По сути, это – временщик, присланный на кормление (Москва и Петербург при Путине были даны на кормление Лужкову и Матвиенко практически так же, как в Х веке при князе Игоре древлянские земли были даны на кормление конунгу Свенельду). А временщик заботится не столько об удобствах горожан, сколько об извлечении максимальной прибыли. До земли же, неспособной дать прибыль, ему дела нет.
Вот почему у нас нет в городах частных земель, а есть грязь.
Разговоры же в пользу бедных – просто такому положению дел идеологическое прикрытие.
2014
#Россия #Нижний Новгород
Перестройка сознания снизу
На выходных я был Нижнем Новгороде в качестве тренера. Где с радиожурналистами, съехавшимися со всего Поволжья – от Ульяновска до Казани – говорил о том, что, возможно, пришло время менять работу. И даже профессию. И меня за эту идею не закидали тухлыми помидорами.
Поездку оплачивал Фонд независимого радиовещания – негосударственная организация, по случайности недокошмаренная в эпоху строительства суверенной демократии. На деньги фонда журналисты даже из самых богом забытых мест приезжают на учебу в Москву или, допустим, в Нижний, где напрямую общаются друг с другом. Это не то чтобы халява – фонд оплачивает лишь часть расходов – но серьезное побуждение к действию.
Других возможностей для общения по горизонтали у журналистов в вертикально интегрированной стране мало. Была еще негосударственная организация Internews – я сам туда когда-то бегал на мастер-классы Игоря Кириллова – но ее уничтожили, «замочили в сортире», против главы Мананы Асламазян за провоз валюты сверх нормы возбудили уголовное дело, Манана эмигрировала во Францию.
В других странах таких профессиональных фондов – тысячи. Они объединяют людей по профессиональному принципу – от инженеров турбин до инженеров человеческих душ – и находят средства приглашать в качестве лекторов, тренеров, медиаторов диалогов тех, кто профессионалам может быть интересен.
А мне, повторяю, в этом году сочли разумным платить за то, чтобы я рассказывал – в том числе и про уход из профессии. Пчелы оплачивали агитацию против меда. И не потому, что я когда-то занимался радиожурналистикой на «Радио России» и «Маяке», а потом из этой профессии ушел, и даже не потому, что меня из профессии «ушли» и пускать в эфир перестали.
Главная причина в том, что в стране и в мире наступил кризис. Кризис смыслов. А кризис, будь то финансовый с потерей дохода или физический в виде потери здоровья, всегда заставляет людей задуматься – что происходит не так? Правильно ли они живут? Почему, вкалывая с утра до вечера, они не могут себе заработать на жилье? Нужно ли им такое жилье? И такая работа? Чем вообще они хотели бы заниматься? Ради чего жить? В чем их ответственность перед собой и перед богом?
Кризис – плохое время, чтобы думать о квартирах, машинах, бытовой технике и прочих потребительских пирожных.
Кризис – хорошее время, чтобы думать о хлебе насущном, то есть о своем месте на земле.