banner banner banner
Боря, выйди с моря 2. Одесские рассказы
Боря, выйди с моря 2. Одесские рассказы
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Боря, выйди с моря 2. Одесские рассказы

скачать книгу бесплатно


Вы помните матч с московским «Динамо»?

При счете 2:3 (до этого Гусаров трижды играючи головой забрасывал нам мячи) на последней минуте, когда только сердце надеялось, отказываясь подчиниться разуму, штрафной в сторону «Динамо», и две ракеты, стремительно летящие друг к другу: Москаленко – Ракитский…

Получите!!!

Я был счастлив. Но эта игра стоила мне все мои шестьдесят пять килограммов.

Нет, нужно быть идиотом, безумным идиотом, чтобы любить эту команду. И в этом моё несчастье.

Лучше сразу дважды застрелиться (по разу на тайм) из ствола 38 калибра, чем идти на стадион и смотреть, как они неторопливо полтора часа будут над тобой издеваться.

Поэтому в день игры я давно уже включаю телевизор, слушаю новости и жду сиюминутного приговора: единожды услышанное легче девяностоминутных терзаний. И единственное, чего не могу до сих пор понять, как это итальянцы с их чисто одесскими страстями переполняют трибуны стадионов и количество их, невзирая на футбольные инсульты и инфаркты, всё увеличивается и увеличивается…

А может, наоборот? И мы больше итальянцы, чем они? Глядя на пустые трибуны, я всё более утверждаюсь в этом… Хотя, покидая стадион, понимаю, что это всего лишь оптический обман…

* * *

В Шеллиной семье случился скандал. Сказать, что Изя был ревнивцем, пристально следящим за каждым шагом молодой жены, я не могу. Но, если еврейская женщина больше двух раз бросает в доме ребёнка и летит в госпиталь к раненым алжирцам, это уж слишком.

Упавшие на Изину голову, романтично доставленные на теплоходе в Одессу алжирцы, тайно от враждебной Франции размещённые в тиши Александровского парка, хоть и были героями освободительной войны, к Изиному удивлению, на инвалидов никак не смахивали.

Сплошь молодые и чернявые, с жульническими усами и коварным для женского уха французским языком, «арабские жеребцы» – так свирепо заклеймил их через пару недель бдительный Парикмахер – представляли серьёзную опасность для женской половины легкомысленного города.

– Ты никуда не пойдёшь! – твёрдо произнес он, для верности хлопнув кулаком по столу.

– Я не могу не идти. У нас концерт! – запротестовала дотоле послушная половина.

– На прошлой неделе уже был концерт – хватит!

– Я что, его сама придумала? Наш завод шефствует над госпиталем – ты разве не знаешь?

– Плевать мне на твой завод! Что, кроме тебя там больше никого нет?!

– Изенька, – ласково пытается утихомирить его супруга, – я же танцую танцы народов мира. Если я не приду, то у Нюмы не будет партнёрши на чардаш, и я сорву концерт. Ты же сам был секретарём комсомольской организации, – миролюбиво кладёт она на весы семейного конфликта полновесный довод.

– Ну и что с этого? – слабо возражает экс-вождь механического цеха. – У тебя же ребёнок…

Что было вечером, я вам лучше не буду рассказывать. Шелла пришла домой с цветами.

– Вон! – в бешенстве заорал Изя, вырвав из рук букет и бросив его на пол. – Я ухожу к маме!

– Изенька, – ласково успокаивала его тёща.

– Вон! – топтал он ногами ненавистный букет. – Вон!

– Мне же дали его как артистке, – плача, оправдывалась Шелла.

– Или я, или они! Я знать ничего не хочу! Собирай вещи! Я сейчас же ухожу к маме.

Слёзы, крики, ой-вэй… В этот вечер от первого до пятого этажа было что послушать и что обсудить, но главное – Изя угомонился. А ребёнок не остался без отца.

Две ночи Изя спал на полу в тёщиной комнате. На третий день Шелла не выдержала, и вызвала подкрепление – Изину маму. Стоило ей появиться – Изя совсем упал духом.

– Пойдём разбираться! – грозно скомандовала Елена Ильинична и не терпящим возражений жестом указала на дверь в спальню. Изя молча повиновался. Едва они уединились, она прижала сына к канатам и, не позволив открыть рот, чуть не довела до инфаркта. Убедившись, что он деморализован и готов к безоговорочной капитуляции, Елена Ильинична предъявила ультиматум:

– Если ты думаешь, что у меня для тебя есть койка, то ты глубоко ошибаешься! Хорошенькое дело вздумал – уходить из семьи! Отелло! Чтобы сегодня же ты спал с женой и не позорил меня перед Славой!

Не буду утверждать, с этого ли момента начался арабо-еврейский конфликт, но доподлинно известно, что после того концерта окончательно прервалась Шеллина связь с народно-освободительным движением Северной Африки, а Изя по совету многоопытной мамы усердно стал разучивать с женой чардаш.

Успехи его на новом поприще были невелики, и Шелла, с улыбкой наблюдая старательные мучения мужа, подтрунивая, подпускала шпильки:

– Ревнивец ты мой, я выходила замуж за инженера, а не за артиста ансамбля песни и пляски. Хватит мучиться – я люблю тебя таким, как ты есть.

Изя, с ещё большим упорством переставляя ноги, отмахивался:

– Да будет тебе… Если можно выдрессировать слона в цирке, то с этим я тоже как-нибудь справлюсь. Я хочу танцевать с тобой чардаш – и точка.

Неизвестно, сколько длились бы ежедневные мучения четы Парикмахеров, если бы в душную июльскую ночь первый двор не взорвался новым скандалом.

Понять что-либо среди женского крика: «Скотина! Почему ты пошёл без меня?!» – было очень сложно, но наутро Славе Львовне донесли, что после концерта Магомаева в Зелёном театре Вовка, хорошо знавший «неаполитанского» премьера, бросив в театре жену, гульнул где-то с ним за полночь и дома получил на полную катушку сцену ревности: «Почему ты не взял меня с собой?! Ты меня стесняешься?! Боишься, что прямо на концерте я лягу с ним спать?!»

Ночной «концерт» настолько развеселил двор, что заслонил недавний алжирский конфликт и позволил Изе со справедливой усмешкой: «Женская ревность доходит до абсурда», – бросить опостылевшие супругам уроки танцев.

* * *

Как и в каждом дворе, в нашем есть что послушать. Стараниями великих мастеров эпохи позднего барокко акустика его столь совершенна, что любое невнятно произнесённое на его сцене слово одинаково хорошо слышно на всех этажах амфитеатра. Но, когда на подмостки выходит маэстро, голос которого ставился если не на италийских берегах, то где-то рядом, – вот тогда вы имеете «Ла Скала» и Большой театр, вместе взятые, причём бесплатно.

– Этя! Этинька!

Я берусь описать вам цвет мандарина или вкус банана, что одинаково в диковинку для нашего двора, но как, вспомнив уроки нотной грамоты, изобразить музыку еврейской интонации, ушедшей вместе со скумбрией в нейтральные воды, ума не приложу.

Откройте на всякий случай широко рот и на все гласные положите двойной слой масла – глядишь, получится.

– Этя! Этинька!

Двадцать распахнутых окон откликнулись на распевку первыми зрителями.

– Этинька! Кинь мне мои зубы! Я их забыла у тебя на столе!

– Как же я их кину?

– Заверни в бумажку и кинь!

Я с восторгом представляю планирующие кругами челюсти, одну из которых ветер доставит на мой подоконник.

Однажды, обнаружив на нём роскошный лифчик на пять пуговиц, – специалисты знают, что это такое! – я с удовольствием прошёлся по всем пяти этажам с одинаково идиотским вопросом: «Простите, это не ваш лифчик? Ветром занесло?»

– Нет, не мой, – с грустью отвечал папа Гройзун.

– Не-а, – с сожалением звучал голос мадам Симэс.

– Щас спрошу, – охотно отвечали на третьем, беря лиф на примерку, и после опроса реальных претенденток огорчённо возвращали:

– Позвони в пятнадцатую. Может, это их добро.

Я подарил трофей Шурке Богданову (как вам нравится еврей с такой редкой фамилией?), после чего он со мной долго не разговаривал. Дина Петровна, испугавшись диких наклонностей сына, чуть не выгнала его из дому. Шурка клялся, что лиф не его, приводил меня в свидетели, я тоже клялся, но это уже другая история, а начали мы с амфитеатра.

Так вот, какой бы совершенной акустикой он ни обладал, чутко откликаясь на арию: «Этинька, кинь мне мои зубы», но, когда в первой парадной шёл обыск, двор спал. Зато наутро двор облетела молва: взяли Бэллочкиного деда. Бэллочка была красавицей, из тех, о которых говорят: «Мулэтом» (объедение – для непонятливых), а дед её, впрочем, я его не запомнил, работал где-то в торговле.

Конечно, он не торговал зельтерской водой, как Сеня, которого утром нашли с ножом в его будочке на углу Кирова и Свердлова, а был птицей покрупнее, но он ТОРГОВАЛ. Впрочем, может, он и не торговал (так за него решил двор), потому что Абрам Семёнович, раскрыв в то утро «Известия» и прочитав очередную статью о махинаторах и валютчиках, державших подпольные цеха и артели, пустил её по соседям, возмущённо приговаривая:

– Ну, как вам это нравится? Сплошь НАШИ люди! Вот паразиты!

Как я понимаю, слово «паразиты» относилось к НАШИМ людям, которых за хищения в особо крупных размерах самый справедливый суд в мире приговаривал к высшей мере. К этому приговору для верности Слава Львовна добавила свой:

– Так им и надо! Абрам работает, как лошадь, а что кроме «Черноморца» он в этой жизни видел?

– Хорошо, но зачем же расстреливать? – недоумевая, переспросил её Председатель Конституционного суда.

– Как зачем?! Чтобы другим повадно не было! Они же позорят нас!

Бэллочкиного деда расстрелять не успели. Он повесился в своей камере на третьи после ареста сутки, и весь двор (спасибо позднему барокко) слышал рыдания его дочери.

Через некоторое время «Известия» опубликовали письмо Бертрана Рассела Хрущёву о том, что в расстрельных процессах фигурирует очень много еврейских фамилий и не проявление ли это возрождающегося антисемитизма, на что рядом в ответном письме Никита Сергеевич всех успокоил: стреляют не только в евреев. Но с этого момента расстрелы за экономические преступления поутихли, и Бэллочкин дед, по-видимому, был последней жертвой экономического террора.

* * *

То, что Изя Гейлер – еврей, я догадывался. Но то, что Мишка Майер – немец, это уж слишком. Все немцы, которых я видел ранее, были или пленные, строящие дома по улице Чкалова, или киношно-истерично-крикливые, кроме ненависти и презрения никаких иных чувств не вызывающие.

Мишка ничем особенным не выделялся: как и все, тайно покуривал в подвале «бычки», играл на лестничных клетках в карты, и если и рос дворовым хулиганом, то не самым главным, то есть не настолько главным, чтобы быть настоящим немцем.

Но именно от него в день, когда советский народ возбуждённо славил Юрия Гагарина, а Шая-патриот даже распил по этому поводу бутылку водки с Абрамом Борисовичем, мы узнали страшную тайну: девочка, переехавшая недавно в первый двор и носящая вполне приличную славянскую фамилию, – скрытая немка.

Вот это уже был номер!

Если вы думаете, что в нашем дворе что-то можно утаить, то глубоко заблуждаетесь. Ни один чекист так не влезет в душу, как это сделают Валька Косая Блямба или Шура Починеная. Через полгода весь двор знал по большому секрету передаваемую историю любви бывшей остарбайтер и пленного немца.

Не знаю, насколько верно история дошла до меня (я могу предположить, что некоторые детали опущены или неточны), но то, что Люда – немка, было абсолютно точно. Ибо не будет же вздрагивать нормальный советский человек на каверзно произнесённое в лицо: «Шпрехен зи дойч?» или «Хенде хох!»

Итак, со слов Косой Блямбы, девочкину мать звали Соней, и она была чистокровной, я бы даже сказал, стопроцентной украинкой, если кто-то вздумает копаться в шкале ценностей, из старинного города Гайсина.

В сорок втором её вывезли на работу в Германию. На фабрике Соня выучила немецкий язык. Доброжелательное отношение новых хозяев, отличное от героев-освободителей, ультимативно потребовавших за подвиги по освобождению большой любви часа на полтора на пятерых, послужило причиной того, что, вернувшись на Украину и от стыда подальше завербовавшись на шахты Донбасса, она приняла ухаживания девятнадцатилетнего пленного немецкого солдата, Губерта Келлера. Никто пленных не охранял – куда они денутся? А так как барак с пленными до неприличия близко соприкасался с бараком вольнонаёмных, произошла диффузия, названная впоследствии Людой. Губерт Келлер так и не узнал о конечных результатах проделанной на чужбине работы. Пока Соня, сломав в шахте ногу, лежала в больнице, пленных куда-то перевезли. Соня, избегая неприятных объяснений с властями, не афишировала антисоветскую связь. Родила девочку. В графе «отец» указала вымышленное имя. Но когда состоялся ХХII съезд КПСС и начались массовые реабилитации, у неё появилась надежда разыскать Губерта. Она написала письмо в посольство ГДР в Москве и ждёт ответа.

Валька Косая, выведавшая Сонин секрет и получившая за настырность кличку «суперагент», чувствовала себя героем дня. До тех пор, пока не попала в руки маньяка. Покушение на её девичью честь совершил не кто иной, как тихий и скромный студент, Петя Учитель. Хотя на самом деле, клялся Петя, он невинная жертва нездорового образа жизни.

– Я сижу вечером в дворовом туалете, а света, как всегда, нету. Заходит Валька. Ей, по-видимому, лень было пройти к дырке. Она снимает штаны и садится прямо перед моим носом. Я осторожно взял её за ляжки, чтобы слегка подвинуть. А она, дура, заорала: «Рятуйте!» Затем выскочила во двор и завопила: «Насилуют!»

– Он нагло врёт! Каждый вечер, когда я иду в туалет, Учитель уже там. Что, это случайно? Или я не знаю, чего он там сидит?! Он меня караулит!

Справедливости ради должен сказать, что дворовый туалет, расположенный в глубине третьего двора, был особой достопримечательностью нашего дома. Незнакомец, входивший во двор, не задавал глупых вопросов: «Где живёт Учитель?» – твёрдо зная, что у него санитарных удобств нет, а напротив, вежливо спрашивал: «Где в вашем дворе туалет?» – и, получив точную наводку, стремглав бежал обозревать памятные места.

Со временем на его дверях я повесил бы мемориальную доску: «Здесь были…» – потому что и милиционер, и школьная учительница, и прокурор, нет, прокурор жил в полноценной квартире с видом на Маразлиевскую – его мы исключаем из списка почётных гостей, продолжаем: рабочий, врач – все осчастливили дворовый туалет.

Возвращаясь к новому скандалу, констатирую: до Конституционного суда, ввиду отсутствия Председателя, дело не дошло. Но самое интересное произошло через год: по двору поползли упорные слухи, что Петька, разглядев нечто сокровенное в Валькином заду, сделал ей предложение.

Нелепые слухи были весьма достоверны. Крики Петькиной бабушки: «Ты что, идиёт! Если вздумаешь жениться на этой проститутке, ноги моей на свадьбе не будет!» – достигали любых, даже самых глухих ушей.

Петька пробовал возражать, но после коротких пауз вновь гремела тяжёлая артиллерия:

– Идиёт! Ты один на всю Одессу, кто ещё не спал с ней!

Заняв круговую оборону, Петя стоял на своём, и даже последний аргумент – угроза лишить наследства, так же, как и последующий: «Я не позволю тебе прийти на мои похороны!» – не могли поколебать его решимости овладеть сердцем прекрасной Блямбы.

Но вдруг на пути его бронепоезда появился невысокого роста неотразимый брюнет. Звали его Нгуен Ван Тхань. Иностранец был выпускником водного института и большим другом Советского Союза. Одно из этих обстоятельств, а может и все сразу, бесповоротно решили судьбу Вальки Косой Блямбы. А Петя, получив на прощание удар в сердце: «Ну и спи, дура, со своей полоумной бабкой!» – уехал с горя на комсомольскую стройку.

Если вы меня спросите: «С чем это едят?» – я не отвечу. Я никогда не был на комсомольской стройке и знаю только, как эти слова произносятся. Хотите, взамен я расскажу про пионерский трамвай? Возможно, это одно и то же. А-а… Про трамвай я уже рассказывал. Тогда извините.

* * *

То, что дворовое сообщество легко обходилось без телефона, я уже говорил.

Супружеская пара с двумя нарядно одетыми детьми подошла к парадному входу.

– Мильманы дома? – осведомляется глава семейства у бабушек, бросивших якорь на низкие табуретки в тени развесистого дерева, сохранившем воспоминания о броненосце «Потёмкин».

– Счас спрошу, – откликается председатель собрания, поднимается с трона, неспешно заходит во двор и, закинув голову, зычно кричит, распугивая голубей, живущих под крышей:

– Мадам Мильман! Ви дома?!

– А что?! – ответствует с пятого этажа мадам Мильман…

– К вам люди…

* * *

ХХII съезд стал съездом надежды не только для Людиной мамы.

Весь 1961 год начиная с 12 апреля двор пребывал в лихорадочном возбуждении. Началась долгожданная героическая эпоха, и каждый, испытывая гордость за принадлежность к Великой стране, умилённо следил за динамичной хроникой героических будней: Гагарин и Хрущёв, Хрущёв и Фидель, Фидель и Терешкова, Терешкова и Хрущёв – ура!

Всё не в счет: и в подвале живущие Зозули, и перенасыщенные коммуналки, отсутствие воды, туалета, чёрт с ним, с туалетом, – утром можно вылить ведро в канализацию – когда МЫ (о, это великое советское МЫ, позволяющее чувствовать себя сопричастным всему – победе «Черноморца», революции на Кубе, судьбам Манолиса Глезоса и Патриса Лумумбы), МЫ, нищие, затравленно дисциплинированные, только-только отстроившие руины, прорубили окно в сердце клятой Америки. «Куба – любовь моя, остров зари багровой…»; и вихрем в космос, выкуси Америка, он сказал: «Поехали!» – и до хрипоты в горле, до одури в глазах: «У-ра-а!!!»

Но если быть хронологически точным, то в споре, что было раньше: курица или яйцо, вначале было 12 апреля, а потом сентябрь шестьдесят первого, когда Парикмахера чуть не хватил удар: Евтушенко, «Бабий Яр», в «Литературке»…

– Шелла, ты только послушай, – восторженно вопил Изя, – «еврейской крови нет в крови моей. Но, ненавистен злобой заскорузлой, я всем антисемитам как еврей, и потому – я настоящий русский!» Как он сказал! Как ему позволили? Это не просто так. Без ведома Самого такое опубликовать не посмели бы!

Ну а когда грянул октябрь и Хрущёв выступил со своим докладом на съезде – изумление, растерянность, восхищение, всё слилось в одном слове «надежда»: «прощайте годы безвременщины» и «бездны унижений».

А затем ещё один доклад – от одного потрясения к другому.