banner banner banner
Вода для слонов
Вода для слонов
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Вода для слонов

скачать книгу бесплатно


Мы выходим в коридор. Макгаверн покидает аудиторию последним и закрывает за собой дверь. И вот оба стоят передо мной со строгими лицами, скрестив руки на груди.

Мысли в голове несутся вскачь, я принимаюсь перебирать каждый свой шаг. А что, если в общежитии был обыск? А вдруг они нашли ликер Эдварда? Или, хуже того, его эротические комиксы? Господи, да отец убьет меня, если я сейчас вылечу. Тут уж никаких сомнений. Не говоря уже о матери – она этого просто не переживет. Может, я и выпил немного виски, но, во всяком случае, не имею никакого отношения к тому, что происходило в коровнике…

Декан Уилкинс, глубоко вдохнув, смотрит прямо на меня и кладет руку мне на плечо.

– Сынок, произошла авария. – Он ненадолго умолкает. – Автомобильная авария. – На этот раз он молчит дольше. – Там были твои родители.

Я смотрю на него в упор: что-то он скажет дальше?

– Но они… Ведь они?..

– Увы, сынок. Все произошло мгновенно. Ничего нельзя было сделать.

Я смотрю на него, пытаясь не отводить взгляда, но у меня не получается, его лицо уменьшается и исчезает в конце длинного черного туннеля. Перед глазами мелькают звездочки.

– С тобой все в порядке, сынок?

– Что?

– Все в порядке?

И вот он вновь передо мной. Я моргаю, не понимая, о чем это он. Ну что может быть в порядке, к чертям собачьим? Потом до меня доходит: ему непонятно, почему я не плачу.

Прочистив горло, декан продолжает:

– Тебе придется поехать домой. На опознание. Я отвезу тебя на вокзал.

Полицейский инспектор, член нашей общины, ждет меня на платформе в штатском. Он неловко кивает и напряженно пожимает мне руку. И, будто бы одумавшись, стремительно заключает в объятия. А потом громко хлопает по спине и обрушивает на меня целый град тычков и всхлипов. И везет в больницу на собственной машине, двухлетнем фаэтоне, который, должно быть, стоит бешеных денег. Поистине, многие вели бы себя иначе, если бы знали, что случится в том памятном октябре.

Коронер ведет нас в подвал и проскальзывает за дверь, оставив нас ждать в вестибюле. Несколько минут спустя появляется медсестра и, распахнув дверь, без лишних слов приглашает нас войти.

Окон в комнате, куда мы попадаем, нет. Стены голые, если не считать часов. Пол выстлан оливково-белым линолеумом, а посередине комнаты – две каталки. На каждой – тело под простыней. Уму непостижимо. Я не понимаю даже, где голова, а где ноги.

– Готовы? – спрашивает коронер, проходя между ними.

Я сглатываю и киваю. Кто-то кладет мне руку на плечо. Инспектор.

Сначала коронер открывает тело отца, потом – тело матери.

Мои родители выглядели совсем не так, но кто же это, если не они?

Теперь они в плену у смерти, смерть – везде: в царапинах на их истерзанных телах, в темно-фиолетовых пятнах на бескровно-белой коже, в проваленных глазницах. Лицо матери – при жизни столь миловидной и щепетильной – застыло в жесткой гримасе. Спутанные окровавленные волосы вдавлены в раздробленный череп. Рот открыт, а подбородок опущен, как если бы она храпела.

Я отворачиваюсь. Меня начинает рвать. Сразу подскакивает кто-то с лотком наготове, но я промахиваюсь и слышу, как содержимое моего желудка хлещет на пол и разбрызгивается по стене. Слышу, потому что крепко зажмурил глаза. Меня все рвет и рвет. Вот уже, кажется, больше нечем, но меня продолжает выворачивать – и, согнувшись пополам, я размышляю, может ли человек вывернуться наизнанку.

Меня уводят и усаживают в кресло. Любезная медсестра в накрахмаленном белом костюме приносит кофе, но я к нему не прикасаюсь, и он стынет на столике. Через некоторое время появляется священник. Он садится рядом со мной и спрашивает, кому еще следовало бы позвонить. Я бормочу в ответ, что все наши родственники в Польше. Он расспрашивает о соседях и членах общины, но я не могу назвать ни единого имени. Вообще. Не уверен, что ответил бы, как зовут меня самого, спроси он об этом сейчас.

Он уходит, и я потихоньку ухожу вслед за ним. До нашего дома чуть больше двух миль, и, когда я добираюсь до места, над горизонтом виден только самый краешек солнца.

На подъездной дорожке пусто. Ну конечно.

Я стою во дворе с чемоданом в руках и смотрю на длинное плоское здание за домом. Над входом новая табличка, а на ней блестящими черными буквами выбито:

Э. ЯНКОВСКИЙ и сын

Дипломированные ветеринары

Постояв, я поворачиваюсь к дому, взбираюсь на крыльцо и распахиваю дверь.

На кухонном столе – любимая игрушка отца, радиоприемник «Филко». На спинке стула – синий мамин свитер. На обеденном столе – выглаженные салфетки и вазочка с поникшими фиалками. Рядом с раковиной расстелено клетчатое кухонное полотенце, а на нем сохнут перевернутая миска от миксера, две тарелки и россыпь столовых приборов.

Еще утром у меня были родители. Еще утром они завтракали.

Я падаю на колени прямо на заднем крыльце и рыдаю, спрятав лицо в ладони.

Через час меня берут в оборот женщины, отряженные церковной общиной, – их известила о моем приезде жена инспектора.

Я все еще сижу на крыльце, уткнувшись лицом в колени. Слышу, как хрустит под колесами гравий, как хлопают дверцы машин, и вот уже я окружен рыхлой плотью, ситцем в цветочек и руками в перчатках. Меня прижимают к мягким бюстам, тычутся шляпками с вуалями и обдают ароматами лавандовой, жасминовой и розовой воды. Смерть для них – только повод надеть лучшие воскресные наряды. Они гладят меня по голове, суетятся – и, хуже того, кудахчут.

Какой кошмар, какой кошмар. А какие чудесные люди. Трудно поверить. Поистине трудно. Но пути Господни неисповедимы. Они обо всем позаботятся. Для меня уже готова гостевая комната в доме Джима и Мэйбл Ньюрейтер. Я не должен ни о чем беспокоиться.

Они берут мой чемодан и подталкивают к машине. Джим Ньюрейтер мрачно сидит за рулем, вцепившись в него обеими руками.

Через два дня после похорон меня вызывают в контору Эдмунда Хайда, эсквайра, чтобы решить вопрос с родительским имуществом. Я сижу в жестком кожаном кресле напротив самого мистера Хайда, а он клонит к тому, что обсуждать нам особо нечего. Поначалу мне кажется, что он издевается. В течение последних двух лет с моим отцом якобы расплачивались фасолью и яйцами.

– Фасолью и яйцами? – Мне настолько не верится, что даже перехватывает горло. – Фасолью и яйцами?!

– И курами. И другими продуктами.

– Не понимаю.

– Сынок, у людей больше ничего нет. Община переживает не лучшие времена, и твой отец помогал по мере сил. Не мог остаться в стороне и смотреть, как животные мучаются.

– Но… нет, не понимаю. Даже если с ним рассчитывались… ну чем угодно… почему тогда все имущество родителей принадлежит банку?

– Они не выплатили вовремя по закладной.

– Мои родители ничего не закладывали.

Он смущен. Соединил кончики пальцев и держит перед собой.

– Ну… видишь ли… на самом деле закладывали.

– Да нет же, – пытаюсь спорить я. – Они живут здесь уже почти тридцать лет. Отец откладывал каждый заработанный цент.

– Банк прогорел.

Я прищуриваюсь:

– А вы же только что сказали, что все имущество отходит банку?

Он глубоко вздыхает.

– Это другой банк. Тот, который дал им денег под залог, когда первый закрылся, – отвечает он.

Не пойму: то ли он пытается изобразить из себя верх терпимости, но у него никак не получается, то ли неприкрыто хочет, чтобы я поскорее ушел.

Я медлю. Интересно, можно ли хоть что-то сделать?

– А оставшиеся в доме вещи? А ветеринарная практика и оснащение? – наконец спрашиваю я.

– Все отходит банку.

– Могу ли я это оспорить?

– Каким образом, сынок?

– А что, если я вернусь, вступлю во владение отцовской практикой и постараюсь выплатить по закладной?

– Не получится. Как можно вступить во владение тем, что тебе больше не принадлежит?

Я гляжу в упор на Эдмунда Хайда, на его дорогой костюм и не менее дорогой стол, на ряды книг в кожаных переплетах. Сквозь витражи за его спиной пробивается солнце. Я неожиданно исполняюсь омерзением: готов поклясться, уж он-то в жизни не согласился бы, чтобы за его услуги заплатили фасолью и яйцами.

Я подаюсь вперед и встречаюсь с ним взглядом. Пусть это будет не только моя, но и его проблема.

– Ну и что мне теперь делать? – медленно спрашиваю я.

– Не знаю, сынок. Хотел бы знать, да не знаю. В стране настают нелегкие времена, вот дело-то в чем… – Он откидывается в кресле, не разнимая кончиков пальцев. И вдруг кивает головой, как будто что-то придумал. – А что, если тебе уехать на Дикий Запад?

Я понимаю, что если сейчас же не уйду из его конторы, то поколочу его. Так что я встаю, надеваю шляпу и откланиваюсь.

Выйдя на улицу, я понимаю еще кое-что. А ведь закладная родителям могла понадобиться лишь для того, чтобы заплатить за мое обучение в университете.

Вот те на! Внезапно меня пронзает боль, и я снова сгибаюсь пополам, схватившись за живот.

Поскольку выбора у меня нет, я возвращаюсь в университет – все равно ничего лучшего мне сейчас не придумать. Общежитие и питание оплачены до конца года, пусть до него и осталось только шесть дней.

Я пропустил целую неделю обзорных лекций. Все предлагают помощь. Кэтрин приносит свои конспекты и обнимает меня так, что если бы я возобновил свои притязания, то определенно мог бы рассчитывать на более благоприятный исход. Но я уклоняюсь. Впервые на моей памяти и думать не могу о сексе.

Не могу есть. Не могу спать. И, понятное дело, не могу учиться. В течение четверти часа пялюсь на один и тот же абзац – и ничего не понимаю. Да и что я могу понять, если за этими словами и за белой бумагой вновь и вновь вижу, как погибли мои родители? Вижу, как их кремовый «бьюик» перелетает через перила и падает с моста, лишь бы не врезаться в красный грузовик старого мистера Макферсона? Старого мистера Макферсона, который признался, когда его уводили с места происшествия, что не был уверен, по своей ли полосе ехал, и предположил, что мог нажать на газ вместо тормоза. Старого мистера Макферсона, о котором ходила легенда, что как-то раз на Пасху он явился в церковь без штанов.

Инспектор курса закрывает дверь и садится на место. Смотрит на часы, дожидаясь, чтобы минутная стрелка сдвинулась на одно деление.

– Можете начинать.

Открываются сорок две экзаменационные тетради. Кое-кто просматривает вопросы от начала до конца. А кто-то сразу начинает писать. И лишь я не делаю ни того ни другого.

Проходит сорок минут, а я еще не притронулся к карандашу. Я с тоской смотрю на тетрадь. Передо мной – графики, числа, линии, диаграммы, слова, целые строки слов со знаками препинания в конце – где-то точка, где-то вопросительный знак, но ни одной из этих строк я не понимаю. Интересно, это вообще по-английски? Пытаюсь прочесть их по-польски, но тоже не выходит. А может, это китайские иероглифы?

Кто-то из девушек кашляет, и я подскакиваю. Со лба в тетрадь скатывается капля пота. Вытерев ее рукавом, я беру тетрадь в руки.

Может, поднести ее поближе к глазам? Или, напротив, отодвинуть подальше? Ага, так я хотя бы вижу, что это по-английски. Точнее, что отдельные слова написаны по-английски, но связать их друг с другом у меня никак не получается.

Еще капля пота.

Я осматриваю аудиторию. Кэтрин что-то быстро пишет, каштановые волосы падают на лицо. Она левша, а поскольку писать приходится карандашом, левая рука у нее испачкана в графите от запястья до локтя. Рядом с ней Эдвард. Вот он резко выпрямляется, в ужасе смотрит на часы и вновь склоняется над тетрадью. Я отворачиваюсь к окну.

Среди листвы проглядывают полоски голубого неба, ветер мягко шевелит эту сине-зеленую мозаику. Я вглядываюсь в нее – и дальше, за листья и ветви; мой взор расфокусируется. Прямо перед глазами появляется белка с распушенным хвостом.

Я с яростным скрежетом отодвигаю стул и встаю. Брови все в капельках пота, руки трясутся. В мою сторону поворачиваются сорок два лица.

Должно быть, эти люди мне знакомы – неделю назад я их точно знал. Знал, откуда они родом. Чем занимаются их родители. Есть ли у них братья и сестры, любят ли они их. Черт возьми, а ведь я прекрасно помню тех, кто вынужден был бросить учебу после биржевого краха. Генри Винчестера, чей отец выбросился из окна чикагской Торговой палаты. Алистера Барнса – его отец покончил с собой выстрелом в голову. Реджинальда Монти – он безуспешно пытался жить в машине, когда родители больше не могли платить за общежитие. Бакки Хейса, чей отец, став безработным, попросту ушел из дома. А как же они – те, кто сейчас сдает экзамен? Забыл напрочь.

Я смотрю на их лица, лишенные черт, – обрамленные волосами бледные овалы, перевожу взгляд с одного лица на другое и впадаю в отчаяние. Слышу тяжелый, влажный всхлип – и понимаю, что издал его я. Мне не хватает воздуха.

– Якоб!

У ближайшего ко мне лица есть рот, и он шевелится. Голос звучит робко и неуверенно.

– Все в порядке?

Я мигаю, но никак не могу сфокусировать взор. Минуту спустя я прохожу через аудиторию и кладу экзаменационную тетрадь инспектору на стол.

– Уже закончили? – спрашивает инспектор, беря ее в руки. По дороге к двери я слышу шелест страниц. – Постойте! Вы ведь даже не начинали! Вы не имеете права выходить. Если вы выйдете, я больше не смогу…

Но я уже захлопываю за собой дверь. Пересекая двор, я оглядываюсь на кабинет декана Уилкинса. Он стоит у окна и смотрит прямо на меня.

Дойдя до окраины города, я сворачиваю и иду вдоль железной дороги. Иду, пока темнеет, пока над городом встает луна, иду еще несколько часов. Не перестаю идти, пока ноги не начинают болеть, а на ступнях не появляются мозоли. И лишь тогда, всерьез проголодавшись, останавливаюсь. Я понятия не имею, куда забрел. Чувствую себя лунатиком, который шел-шел – и вдруг, проснувшись, оказался неизвестно где.

Единственный признак цивилизации – железнодорожные рельсы на гравийной насыпи. С одной стороны от железной дороги – лес, с другой – полянка. Где-то журчит вода, и я, ведомый луной, иду на звук.

Вот и ручей, от силы несколько футов в ширину. Он бежит мимо деревьев, выстроившихся вдоль дальнего края полянки, и сворачивает в лес. Я стягиваю туфли и носки и усаживаюсь на берегу.

Стоит мне опустить ноги в ледяную воду, как они начинают нестерпимо ныть, и я тут же их вытаскиваю. Но снова и снова опускаю ступни в воду и каждый раз держу все дольше, пока не перестаю чувствовать на онемевших от холода ногах мозоли. Я касаюсь ступнями каменистого дна, и вода струится сквозь пальцы. Наконец ноги начинают болеть уже не от ходьбы, а от холода – и тогда я вытягиваюсь на берегу, положив голову на плоский камень, и сушу пятки.

Вдали слышится вой койота, такой одинокий и такой знакомый. Я вздыхаю и закрываю глаза. В ответ на вой всего в паре дюжин ярдов от меня раздается повизгивание, и я тут же сажусь.

Далекий койот снова принимается выть, и на этот раз ему отвечает паровозный гудок. Я вновь натягиваю носки и туфли и поднимаюсь, вглядываясь за край полянки.

Поезд все ближе, он гремит и стучит мне навстречу: ЧУХ-чух-чух-чух, ЧУХ-чух-чух-чух, ЧУХ-чух-чух-чух…

Вытерев руки об одежду, я шагаю к железной дороге и останавливаюсь, не дойдя нескольких ярдов. И вновь паровозный гудок:

ТУ-ТУ-У-У-У-У-У-У-У-У-У-У…

Из-за поворота вырывается огромный паровоз и проносится мимо меня. Его громада настолько близко, что меня буквально сбивает с ног воздушной волной. За ним несутся клубы дыма, повисая над вагонами толстым черным шлейфом. Его образ, звук, запах – все меня ошеломляет. Застыв, я смотрю, как мимо просвистывает с полдюжины платформ, вроде бы на них высятся фургоны, хотя толком не разберешь – луна как раз зашла за тучу.

Я выхожу из оцепенения. В поезде люди. Какая разница, куда он идет: в любом случае прочь от койотов – и в сторону жилья, еды, а то и работы. А вдруг это мой обратный билет до Итаки? У меня, конечно, ни гроша за душой, и едва ли мне будут рады. А даже если и будут, у меня теперь ни дома, ни практики…