
Полная версия:
За правое дело
– А кончилось просто, – и второй собеседник незаметно указал на члена военного совета, – снял трубку, сказал командующему округом два словца, так после этого интендант с хлебом-солью всех фронтовых в дверях встречал.
Начальник разведотдела спросил у Быкова:
– Как квартира на новом положении, хорошая?
– Хорошая, с ванной, окна на юг, – ответил Быков.
– Я уже отвык от городских квартир, даже странно как-то показалось. А ванна – бог с ней, приехал – и прямо в баню, это по-нашему.
Генерал, начавший разговор о столовой, спросил у разведчика:
– Благополучно доехали, товарищ генерал?
– Ох, – ответил тот, – днем закаялся ездить.
– Пришлось в канаву пикировать, как мой водитель говорит?
– Не спрашивайте, – рассмеялся генерал-разведчик, – особенно когда к Дону подъезжал, бреют прямо, три раза из машины выскакивал, думал, уж не доеду.
В эту минуту приоткрылась дверь и негромкий, сипловатый голос сказал:
– Прошу, товарищи, ко мне.
И сразу стало тихо, все лица сделались серьезными и хмурыми, и сразу забылся легкий смешливый разговор; этим разговором люди хоть на минуту, да отгораживались от суровой действительности. Да, есть такое свойство у нашего человека, солдат ли он, генерал ли – посмеяться и пошутить, когда уж очень плохо на сердце, когда свинцом лежит на душе горькая беда.
Голова командующего была тщательно выбрита, и даже при ярком свете электричества нельзя было отличить границу между лысиной и побритой частью головы.
Он прошелся по комнате, мельком и в то же время пытливо заглядывая в лица вытянувшихся перед ним генералов, кивал головой, потрогал пальцами маскировку окна, помедлил немного и сел за стол, положил свои большие крестьянские руки на карту и несколько мгновений, при общем молчании, размышлял, потом тряхнул головой и нетерпеливо, точно не его ждали, а заставляли его ждать, сказал:
– Что же, пора, начнем!
Докладывал заместитель начальника штаба.
– Был бы Баграмян, он бы доложил, – шепотом сказал сидевший рядом с Новиковым начальник разведотдела.
Докладчик начал с вопросов снабжения. Степные железные дороги находились под воздействием авиации, в последние дни немецкие самолеты начали минировать Волгу. Имелось уже сообщение о гибели грузового парохода на участке между Камышином и Сталинградом. Стоял вопрос о подвозе подкреплений и грузов по заволжской железной дороге Саратов – Астрахань. Но и эта дорога уже находилась в радиусе действия немецких бомбардировщиков; да, кроме того, доставка грузов из-за Волги была сопряжена с тремя перевалками: от железной дороги к Волге, через Волгу в Сталинград и от Сталинграда к фронту. Авиация противника энергично бомбит донские переправы. Докладчик дальше сказал, что паралич волжской транспортной артерии становится реальностью сегодняшнего и завтрашнего дней.
Иванчин при этих словах вздохнул и тихо сказал:
– Верно!
Докладчик говорил о тяжелом положении советской земли не общими словами газетных статей, а своим особым, точным языком военного человека. Он говорил обо всем этом не «вообще», а конкретно – потому что грозное и тяжелое положение страны, народа, государства непосредственно было соединено и связано именно с Юго-Западным, ныне Сталинградским фронтом.
Положение на фронте! Докладчик говорил подробно, с той откровенной резкостью, которую определяла и которую требовала война. Перед жестокой действительностью могла жить лишь одна правда, такая же жестокая, как действительность.
Новиков, уважавший заместителя начальника штаба, часто восхищавшийся его живым умом и знаниями, на этот раз хмурился: «Нет, нет, и все же не о самом основном говорит он…»
– Когда в тылу соединения появились к исходу позавчерашнего дня подвижные части противника, командующий армией принял решение о занятии обороны по берегу водного рубежа, – говорил спокойным баском докладчик, и его белый, с коротко остриженным ногтем палец быстро и небрежно очертил по карте район боев. – Однако штаб в течение суток находился под интенсивным воздействием авиации противника, проволочная связь была нарушена, а радиопередатчик на четыре часа вышел из строя, вследствие этого приказ командующего не был доведен до командира левофланговой дивизии, а посылка делегатов связи также не имела успеха! Единственная коммуникационная линия была оседлана не только танковыми средствами, но и пехотой противника, видимо переброшенной на грузовиках.
Командующий фронтом спросил:
– Это все? Новых данных у вас нет?
– Есть, товарищ командующий, – сказал генерал и мельком поглядел на Новикова, докладывавшего ему час назад. – Разрешите, товарищ командующий?
Командующий кивнул.
– Штаб дивизии потерял управление полками вчера утром: танки ворвались на КП, командира дивизии тяжело контузило, и его удалось эвакуировать санитарным самолетом. Начальнику штаба раздавило ноги, он умер тут же на КП. С этого момента никакой связи ни со штабом, ни с полками не было.
– Естественно, штаб был уничтожен, – сказал Иванчин.
– Как фамилия начальника штаба? – спросил командующий, обращаясь к Быкову.
– Товарищ командующий, – сказал Быков, – он у нас недавно, переведен с Дальнего Востока.
Командующий ожидающе смотрел на Быкова.
Быков, прищурившись, с выражением страдания, которое испытывает человек, вот-вот готовый вспомнить нужное слово, помахал ладонью, пристукнул легонько ногой. Но эти действия не помогли ему.
– Полковник… полковник… прямо на языке… дивизия новая.
– И дивизия разбита, я людей уже нет, а для вас они все новые, – сказал, усмехнувшись, командующий и с усталым раздражением прибавил: – Я же говорил: знать фамилии! Вы, полковник, знаете?
Новиков назвал погибшего:
– Подполковник Алферов.
– Вечная ему память, – сказал командующий.
Несколько мгновений длилось молчание, и докладчик откашлялся и спросил:
– Разрешите продолжать?
– Давайте, – сказал командующий.
– Таким образом, подтверждается, что дивизия потеряла управление и боевые порядки ее были расчленены, – говорил генерал, – в результате армия лишилась локтевой связи с соседом на левом фланге, – этим деликатным выражением заместитель начальника штаба выразил то, что фронт был разорван и в образовавшуюся брешь устремились немецкие пехотные и танковые части. – Однако спустя сутки, – несколько повысив голос, сказал он, – линия фронта вновь приобрела целостность благодаря умелым и энергичным контратакам стрелковой дивизии полковника, – он посмотрел на командующего и раздельно произнес фамилию: – Савченко, – видимо желая оправдать свое незнание фамилии погибшего начальника штаба новой дивизии. Он показал на карте начертание линии фронта и проговорил: – Такова была конфигурация фронта к шестнадцати часам.
– Конфигурация? – насмешливо переспросил командующий.
– Расположение частей армии, – поправился генерал, видя, что слово «конфигурация» раздражало командующего. – Однако в это время противник стал оказывать давление на участке соседней армии и в двух местах достиг тактического успеха, угрожая охватом правого крыла армии. В связи с этим Чистяков приказал отойти на новый рубеж и этим вынудил отход нашей армии.
– Не противник вынудил, а Чистяков? – спросил, усмехнувшись, командующий. – А я думал, что противник. Что на юге?
– На юге удалось стабилизовать фронт, но, судя по всему, противник, встретив сильное сопротивление и понеся чувствительные потери, концентрирует войска северней. – И докладчик стал подробно перечислять даты и рубежи боев, населенные пункты.
То, что говорил докладчик, свидетельствовало о его военной образованности и опыте, о знании противника, о знании обстановки, свидетельствовало о налаженной информации, и все же то, что он говорил, не удовлетворяло участников заседания. В новой, исключительной по тяжести военной обстановке, казалось, должно было возникнуть нечто чрезвычайное, качественно отличное от того, о чем докладывал генерал. Новикову казалось, что именно сегодня должно говорить о смелой русской маневренной войне. В ней вся суть.
«Читал он мою докладную?» – спрашивал себя Новиков, поглядывая на командующего.
После доклада командующий стал задавать вопросы.
Некоторые генералы говорили о своих ошибках. Говорили о том, как развернутся события на новых рубежах обороны, на подступах к Дону.
Заседавшие думали о своей ответственности перед командующим, об ответственности за отступление с оборонительного рубежа, за невзорванную, оставленную противнику переправу, за потерянную технику. Об этой ответственности начальника перед начальником говорили люди, сидевшие на заседании. Но все они чувствовали в душе, что настало иное время и речь шла об ответственности бесконечно более суровой: об ответственности сына перед матерью, об ответственности солдата перед своей совестью и перед народом.
– Вот она, жесткая оборона, подвела! – сказал артиллерийский генерал, и все сидевшие поглядели на него, потом на председательствовавшего.
Командующий повернулся к нему и спросил:
– Что же?
Лицо генерала покрылось краской.
– Маневр, маневр! А предполье, жесткая оборона – это все… – Он махнул рукой. – Цельной линии фронта сегодня нет фактически.
– Маневр от Чугуева до Калача, – сказал, сердито усмехаясь, заместитель начальника штаба.
– Да, маневр, – ответил командующий, повторяя слова заместителя начальника штаба. – От Донца до Дона… Кто станет спорить, нынешняя война – это война маневра.
Руки Новикова похолодели от волнения. Артиллерийский генерал высказал его заветную мысль. Но ни командующий, ни Новиков, ни другие участники заседания не знали того, что зрело, скрыто развивалось и должно было родиться в эти дни.
Здесь, в Сталинграде, где даже наиболее консервативные люди готовы были признать полное торжество идеи маневра, именно здесь вызревала и должна была родиться жесткая оборона, подобной которой не знал мир ни во времена битвы за Трою, ни в сражении у Фермопил.
Командующий недовольным голосом сказал:
– Много говорим о тактике, спорим… вопрос в инициативе… У кого в руках инициатива, для того и тактика хороша.
Новиков подумал, что, быть может, он со своей докладной похож на шахматного игрока, наблюдающего игру другого, более опытного, – все волнуется и хочет подать совет. Ему кажется, вот он видит ход, который решит всю партию, и он не понимает: играющий уже давно видел этот ход и знает его невозможность, ибо есть десятки других сложных и опасных комбинаций, они парализуют выгоду этого хода.
Инициатива!
– Вопрос один, товарищи, – сказал командующий, – до конца выполнять свой долг на том посту, на который ставит нас высшее командование.
Стало тихо, командующий, прервавший этими словами начальника автомобильного управления, сказал:
– Продолжайте.
– Я хотел дать справку о ремонте грузовых машин и наличии запасных частей, – сказал генерал, смущенный несоответствием своей будничной справки со значительностью того, что было сказано.
– Слушаю, – сказал командующий и внимательно склонил голову в сторону инженерного генерала.
В другое время, когда подчиненные осуществляли его замысел, он мог быть и нетерпим, и суров, видя леность разума, неумение, многословие вместо быстрого дела. Все это, может быть, он видел и сейчас, но в эти дни инициатива была у противника, и в этой главной, высшей беде он не хотел обвинить своих помощников, он не желал в их несовершенстве искать объяснения жесткого отступления.
Когда заседание окончилось и все, собрав бумаги и закрывая папки, поднялись с мест, командующий начал обходить участников заседания, пожимая руку каждому. Спокойное, широкое лицо его дрогнуло, глаза сощурились, словно он боролся с чем-то тревожным и острым, вдруг обжегшим его изнутри.
Дремавшие водители генеральских машин встрепенулись, поспешно заводили моторы, гулко, как выстрелы, хлопали автомобильные дверцы. Пустынная темная улица наполнилась гудением, шумом, засветились синие фары, и сразу же вновь стало тихо и темно. От мостовой и стен домов отделялось тепло нагретого за день камня, но то и дело лица касалась прохлада – ветер нес ее с Волги. Новиков шел к штабу, громко стуча сапогами, чтобы комендантские патрули, слыша уверенный шаг, не задерживали его.
Внезапно он подумал о Евгении Николаевне. В душе, вопреки тому, что он знал и слышал, возникло ожидание счастливого, хорошего. И он не понимал, откуда эта уверенность в счастье, вдруг, вопреки разуму, охватившая его, откуда это упрямое и задорное чувство.
Казалось, душное тепло исходит не от городского нагретого камня, а трудно и жарко дышать от напряженных, тревожных и противоречивых мыслей.
Утром в столовой Чепрак негромко сказал Новикову:
– То, что вчера вам говорил, фактом стало: создан новый фронт, командующий сегодня на рассвете на своем «Дугласе» улетел в Москву.
– Вот как? – сказал Новиков. – Я снова буду просить строевую должность. На передовую.
– Что ж, решение хорошее, – спокойно и серьезно сказал Чепрак. И вдруг спросил: – Вы, я слышал, одинокий?
– Ну что ж, – ответил Новиков, – я еще жениться собираюсь.
И неожиданно, услышав им же в шутку произнесенные слова, смутился и покраснел.
26
Тяжелый путь штаба и войск Юго-Западного фронта от Валуек до Сталинграда свершился.
Противник делал все возможное, чтобы превратить отступление в бегство. Линия фронта то и дело взламывалась, теряла целостность, дробилась, подвижные танковые войска немцев стремились глубоко в тыл советским войскам. Бывали случаи, когда по двум параллельно идущим дорогам, в клубах пыли, мчались молча, без выстрелов, на виду друг у друга советские колонны грузовиков с людьми, оружием, боеприпасами и немецкие танковые колонны.
Такие случаи были в июне 1941 года на шоссе в районе Кобрина, Березы-Картузской, Слуцка. Такие случаи были в июле 1941 года на Львовском шоссе, когда немецкие танки шли от Ровно на Новоград-Волынск, Житомир, Коростышев, обгоняя колонны советских войск, отступавших к Днепру.
Некоторые части, понесшие особо большие потери людьми и техникой, были выведены из боев и отведены в тыл, к Волге.
Красноармейцы спускались по обрыву, садились на песок, поблескивающий крупинками кварца и перламутровой крошкой речных ракушек. Морщась, ступали люди по колючим глыбам песчаника, оползавшего к воде. Дыхание воды касалось их воспаленных век. Люди медленно разувались. Сбитые, натертые ноги у некоторых солдат, прошедших от Донца до Волги, мучительно болели, даже ветер причинял им боль. Бойцы осторожно разматывали портянки, словно бинт перевязки.
Богатые мылись обмылочками, те, кто победней, скребли тело ногтями и песком.
Пыль и грязь черными и синими клубами заполнили воду, люди стонали от наслаждения, сдирали наждачную, острую, сухую пыль, наросшую на теле.
Вымытое белье и гимнастерки сохли на берегу, прижатые желтыми камнями, чтобы их не снесло в воду веселым волжским ветром.
Помывшись, солдаты садились на бережку, под высокий обрыв, и смотрели на угрюмую, песчаную заволжскую степь. Глаза, были ли то глаза пожилого ездового или глаза лихого, молодого наводчика пушки, наполнялись печалью. Тут, под этим обрывом, был край русской земли, там, на том берегу, начинались казахские степи. Если историки будущего захотят понять два перелома, пусть приедут на этот берег и на миг представят себе солдата, сидевшего под волжским обрывом, постараются представить, о чем он думал.
27
Людмила Николаевна, старшая дочь Александры Владимировны Шапошниковой, не причисляла себя к молодому поколению, и посторонний человек, послушав ее разговоры с матерью о сестрах Марусе и Жене, вероятно, подумал бы, что разговаривают две подруги или сестры, а не мать с дочерью.
Людмила Николаевна была в отца: плечистая, тяжеловесная, с широко расставленными светло-голубыми глазами, светловолосая, эгоистичная, но одновременно и чувствительная, она соединяла в себе упрямство и практический разум с беспечной щедростью, житейскую безалаберность с трудолюбием.
Людмила вышла замуж восемнадцати лет, но с первым мужем прожила недолго – они разошлись вскоре после того, как родился Толя. С Виктором Павловичем Штрумом она познакомилась, учась на физико-математическом факультете, вышла за него замуж за год до окончания университета. Она окончила химическое отделение и готовилась защищать кандидатскую работу. Однако семейная жизнь постепенно затянула ее, и она оставила работу. Она винила в этом семью, тяжесть забот и бытовое неустройство. Но, пожалуй, причина была обратная – Людмила Николаевна оставила свои занятия в университетской лаборатории как раз в ту пору, когда научные успехи мужа совпали с семейным материальным благополучием.
Они получили в новом доме на Калужской улице просторную квартиру, а в Отдыхе дачу с большим участком земли. Именно в эту пору Людмила Николаевна оставила работу, ее увлекло хозяйство. Она путешествовала по магазинам, покупала посуду и мебель, а весной начинала работу в саду: сажала мичуринские яблони, разводила розы, затевала выгонку тюльпанов, растила ананасные помидоры.
О начале войны она узнала на улице, на углу Охотного Ряда и Театральной площади. Она стояла в толпе, у репродуктора, она видела слезы на глазах у женщин и чувствовала, как слезы бегут по ее щекам…
Первую бомбежку Москвы, случившуюся вечером 22 июля, ровно через месяц после начала войны Людмила Николаевна провела на крыше дома вместе с сыном. Она потушила в эту ночь зажигательную бомбу – и в розовом рассвете стояла рядом с Толей на плоской крыше дома, приспособленной под солярий, вся в чердачной пыли, бледная, потрясенная, но упрямая и гордая. На востоке, в безоблачном летнем небе всходило солнце, а с запада стеной поднимался черный, тяжелый и обильный дым: то горел толевый завод в Дорогомилове и склады у Белорусского вокзала. Людмила Николаевна без страха смотрела на зловещий пожар, лишь мысль о стоящем рядом сыне наполняла ее тревогой, и она обняла Толю за плечи, прижала его к себе.
Она постоянно дежурила на чердаке и стала буквально живым укором для тех, кто уходил ночевать к родственникам и знакомым, жившим недалеко от метро, чтобы избежать дежурства на крыше.
Ее друзьями в эти летние месяцы были управдомы, пожарники и не боявшиеся смерти школьники, ребята-ремесленники. Во второй половине августа Людмила Николаевна вместе с сыном и дочерью уехала в Казань. Когда муж посоветовал ей перед отъездом взять с собой наиболее ценные вещи, она, оглядев купленный в комиссионном магазине старинный фарфоровый сервиз, сказала:
– Зачем мне все это барахло? Я только удивляюсь, к чему я столько времени тратила на все это.
Муж поглядел на нее, потом на посуду, стоявшую в буфете, вспомнил, сколько волнений было при покупке всех этих тарелок, чашечек, вазочек, рассмеялся и сказал:
– Ну и чудесно, раз тебе все это не нужно, то мне и подавно.
В Казани Людмилу Николаевну с детьми поселили недалеко от университета в маленькой двухкомнатной квартирке. Через месяц приехал Штрум, но не застал жены. Она уехала в Лаишевский район работать в татарском колхозе. Муж написал ей, просил вернуться, напоминал о всех ее болезнях – миокардите, неправильном обмене, головокружениях.
Вернулась она в октябре, загоревшая, исхудавшая. Видимо, работа в колхозе помогла ее здоровью больше, чем советы знаменитых профессоров, диеты и поездки в Кисловодск.
Она решила поступить на службу, и муж взялся устроить ее в Институте неорганической химии, но Людмила Николаевна сказала ему:
– Пойду работать без скидок, на завод, цеховым химиком.
Так она и сделала. По-видимому, и в колхозе она работала без скидок – в конце декабря к дому подъехали сани, и старик-татарин с помощью мальчика снес в сени два мешка пшеницы, причитавшиеся Людмиле Николаевне за ее колхозные трудодни. Зима была тяжелой. В начале зимы Толю мобилизовали, и он уехал в Куйбышев, в военную школу. Людмила Николаевна заболела воспалением легких, ее продуло в цехе, и она больше месяца пролежала в постели, а после выздоровления уже не вернулась в цех. Она занялась организацией артели вязальщиц, снабжавшей выписывавшихся из госпиталей раненых шерстяными фуфайками, варежками и носками. Комиссар одного из госпиталей определил ее в женский актив при госпитале. Людмила Николаевна читала раненым книги, газеты, и так как большинство эвакуировавшихся из Москвы ученых было ей хорошо знакомо, она устраивала для выздоравливающих лекции академиков и профессоров по различным научным вопросам.
Но она часто вспоминала свою бурную деятельность в московской команде ПВО и говорила мужу:
– Ох, если б не заботы о тебе и Наде, дня бы тут не прожила, уехала бы снова в Москву.
28
Фамилия первого мужа Людмилы Николаевны, отца Толи, была Абарчук. Людмила Николаевна вышла замуж за него, учась на первом курсе, а разошлись, когда переходила на третий. Он был членом курсовых и факультетских комиссий по чистке и по зачислению в третью, нэпманскую категорию по плате за правоучение студентов непролетарского происхождения.
Когда он, сухощавый, с тонкими губами, факультетский Робеспьер, проходил в своей потертой кожаной куртке, восторженный шепот поднимался среди студенток. Абарчук говорил Людмиле, что пролетарскому студенту жениться на девушке буржуазного происхождения немыслимо, преступно.
Он обладал необычайной работоспособностью. С утра до поздней ночи занимался он студенческими делами – читал доклады, тщательно готовился к ним, устанавливал и множил связь между университетом и рабфаковцами, боролся с последними приверженцами Татьянина дня. При этом он умудрялся без отставания отрабатывать практикумы по качественному и количественному анализу и сдавал зачеты с хорошими отметками. Спал он не больше четырех-пяти часов в сутки. Родом он был из Ростова-на-Дону, там жила замужняя сестра его – муж ее работал конторщиком на заводе. Отец его, фельдшер, погиб в дни боев за Ростов, был убит снарядом, когда деникинцы вели артиллерийский обстрел города, мать умерла до революции.
Когда Людмила спрашивала Абарчука о его детстве, он, морщась, говорил: «Да о чем рассказывать, хорошего в детстве моем было мало, жил в условиях обеспеченных, довольно-таки буржуазных».
Он посещал по воскресеньям больных товарищей-студентов, лежавших в больнице, привозил им книги и газеты. Почти всю свою стипендию он отдавал в ячейку МОПР для помощи зарубежным коммунистам, узникам капитала.
Но он был суров и неумолим, едва дело касалось нарушения законов пролетарского студенчества. Он настаивал на исключении из комсомола девушки, надушившейся перед всемирным пролетарским праздником Первого мая. Он требовал исключения студента «нэпача», подкатившего на извозчике к ресторану «Ливорно» в пиджаке, с галстуком. Им была выявлена в общежитии студентка, носившая на груди крестик. Люди буржуазного происхождения внушали ему чувство физической брезгливости, и, если ему случалось при встрече в узком коридоре коснуться подозреваемой в буржуазности хорошенькой и нарядной студентки, он невольно отряхивал рукав своего военного кителя.
Женился он на Людмиле в 1922 году, через год после смерти ее отца. Комендант в общежитии поселил их в комнатке площадью в шесть квадратных метров. Людмила забеременела. Она по вечерам стала шить пеленки, купила чайник, две кастрюльки, глубокие тарелки. Все эти приобретения огорчали и раздражали Абарчука. Он считал, что современная семья должна полностью освободиться от кухонной кабалы. Питаться мужу и жене следует в общественной столовой, детям же надлежит получать пищу в яслях, детских садах и школьных интернатах. Идеальная обстановка комнаты представлялась ему таким образом: два письменных стола, один для мужа, второй для жены, книжные полки, две кровати, которые на день поднимаются и уходят в стену; в стене скрыт небольшой шкаф. В ту пору у него начался туберкулезный процесс. Товарищи выхлопотали ему двухмесячную путевку в ялтинский санаторий, но он отказался ехать, а путевку передал больному рабфаковцу.
То был он добр и великодушен, то становился упрям и жесток, едва дело касалось его принципов. Он был очень честен на работе, презирал жизненные удобства, презирал деньги, но ему случалось взять у товарища книгу и не вернуть ее, прочесть чужое письмо, заглянуть в Людмилин дневник, спрятанный под подушкой.
Людмиле казалось, что второго человека, подобного ее мужу, не было и не будет. До рождения ребенка она во всем подчинялась ему. Но едва родилось живое создание, человечек, отношения их стали портиться. Абарчук все реже вспоминал о революционных заслугах Людмилиного отца и все чаще корил ее непролетарским дедом со стороны матери. Он видел: мещанские инстинкты, таившиеся в ней, вдруг пробудились, и толчком к тому послужило рождение ребенка. Абарчук мрачно, с печалью наблюдал, как жена надевала белый передник и, обвязав косынкой голову, варила в кастрюльке кашу, как ловко и быстро вышивала она меточки и каемочки на детском белье, сощурившись, разглядывала расшитый коврик над детской кроваткой. Целый поток чуждых, враждебных предметов врывался в комнату, и чем невинней казались они, тем трудней была борьба с ними.