
Полная версия:
Маленький оборвыш
Начальник каждый вечер обходил палаты, чтобы посмотреть, все ли в постелях. Когда он подошел ко мне, я позвал его. Все в палате подняли головы с подушек и посмотрели на меня с удивлением. Я и не подозревал, что делаю дерзость.
– Ты меня позвал, мальчик? – спросил у меня начальник, как будто не доверяя ушам своим.
– Да, сэр, я хотел просить вас, велите отдать мне мое старое платье и положить его сюда на стул. Я надену его завтра утром, так как я хочу уйти отсюда.
В глазах начальника блеснул гнев. Затем он спокойно обратился к надзирательнице.
– Что этот мальчик в своем уме, миссис Браунгонтер? – спросил он.
– В своем, сэр, если у этого маленького, дерзкого негодяя есть ум, – отвечала надзирательница.
– Очень хорошо, – сказал начальник, вынимая карандаш и записную книжку, – он ведь из той партии, которая уходит завтра? Какой его No?
– 127-й, сэр, – отвечала надзирательница.
– Благодарю. – Ну, № 127-й, тебе придется вспомнить сегодняшний вечер. И, взглянув на меня еще раз, он пошел своей дорогой.
Я был поражен. Я закрыл голову одеялом и долго не мог опомниться. Неужели это правда? Я не смею выйти из работного дома, когда захочу! Я здесь пленник, завтра меня увезут в то ужасное место, о котором рассказывал Байльс, и там, конечно, сразу засадят в черную яму за дерзость начальнику!
Что мне делать? Как избавиться от ужасной участи, грозившей мне? Если бы даже мне удалось вырваться из работного дома, я не могу бежать в этом платье. Я должен сознаться, что не постыдился бы унести с собой одежду, данную мне работным домом, но одежда эта была какая-то странная: коротенькая курточка, панталоны, доходившие только до колен и соединявшиеся с синими шерстяными чулками, на которые надеты были башмаки с медными пряжками. Как я мог бежать в таком наряде? Всякий за версту узнал бы меня. А впрочем, от работного дома до арок недалеко; если бы мне только удалось добраться туда, Моульди и Рипстон, конечно, выручили бы меня. Главный вопрос был в том, как улизнуть из работного дома, и я долго не мог уснуть, раздумывая об этом. Наконец, я составил план, план очень рискованный, но другого я не мог придумать. У нас в палате была одна добрая женщина, помощница сиделок, которая очень часто получала от кого-то письма. Письма эти привратник оставлял у себя, а она обыкновенно или сама сходила вниз за ними, или посылала кого-нибудь из нас, мальчиков. За то, что привратник сберегал её письма, она часто давала ему денег на табак. Я решился воспользоваться всеми этими обстоятельствами, и хотя для осуществления моего намерения мне приходилось много и бессовестно лгать, но я не останавливался перед этим: Стратфорд казался мне слишком страшным.
Наступило утро. Мы завтракали в половине восьмого, а письма Джен приходили с восьмичасовой почтой. Когда я проснулся, моя решимость несколько поколебалась, но во врем завтрака мальчики осыпали меня насмешками и все толковали о том, как мне зададут в Страдфорде. Это окончательно разрушило все мои колебания.
В четверть девятого я ухитрился, спрятав шапку под верхнюю часть панталон, незаметно выбраться из палаты и спуститься с лестницы. Внизу этой лестницы шел длинный коридор до самого двора, на дальнем конце которого находились ворота и привратник. Окно больничной палаты выходило во двор, и взглянув наверх, я увидел, что Джен смотрит на меня и, как будто удивляется, с какой стати я очутился во дворе утром в такое время. Я не обратил на нее внимания и храбро подошел к каморке привратника.
– Нет писем, – сказал он, увидев меня.
– Я знаю-с, – отвечал я, – но Джен просит чтобы вы мне позволили сбегать за угол, купить ей почтовой бумаги; она говорит…
– Вот выдумала! – сердито вскричал привратник, – разве я могу позволить это! Скажи вашей Джен, что она уж зазналась; просить такие глупости!
С этими словами он взглянул вверх в окно, а в окне Джен делала самые отчаянные знаки.
– Ладно! Нечего знаки-то делать! Пусти я его, а меня за это, пожалуй, с места сгонят.
– Позвольте, – перебил я поспешно, видя как моя надежда исчезает, – Джен еще велела мне купить вам осьмушку табаку.
– Гм, это хорошо… – он опять взглянул в окно больничной палаты, где все еще стояла Джен, сильно раскрасневшаяся, вероятно от зародившегося в ней подозрения и отчаянно мотавшая головой. – Да только нечего вашей Джен задабривать меня табаком. – Ну, давай мне деньги, а сам беги скорей, да смотри, не копайся, не то тебе достанется!
Дать ему деньги и бежать! Он меня отпускает, дорога открыта, и вдруг все дело должно погибнуть из-за того, что у меня нет каких-нибудь двух пенсов! Я прибегнул к новой лжи.
– У меня нет мелочи, – сказал я, – Джен велела мне купить вам табаку из тех шести пенсов, что дала мне на бумагу.
Я стал искать в кармане панталон воображаемую шестипенсовую монету.
– Ну иди скорей! Чем тут стоять да болтать, ты бы уж и вернуться успел!
Он отодвинул засов маленькой калитки, и я был свободен! Мне хотелось тотчас же пуститься бежать, но я боялся, не подстерегает ли меня кто-нибудь, и потому сначала просто пошел скорым шагом. Зато, дойдя до первого угла, я бросился бежать во весь опор. Было пасмурное холодное утро, я чувствовал себя необыкновенно легким и бодрым. Местность была мне знакома, я знал самую близкую дорогу и минут через десять добежал до того прохода на набережную, который вел вниз, в темные арки.
Глава XVI
Я еще раз направляюсь к улице Тёрнмилл
Тогда я повернул в проход, который вел к аркам, на церковных часах пробило половина девятого. Это заставило меня остановиться. Моульди и Рипстон не могли быть дома, они наверно давно уже на работе и не вернутся раньше сумерек. Надобно провести весь день, не видавшись с ними. Это значительно уменьшило радость, которую я испытывал, вырвавшись так благополучно из работного дома. Я мог, конечно, разыскать друзей своих на базаре, но явиться туда в моем костюме было немыслимо. Я решился пробраться под арки и там ждать возвращения их. Странно, то место, где обыкновенно стоял наш фургон, совсем не показалось мне таким родным, как я ожидал. Оно выглядело необыкновенно темным, мрачным, запустелым и унылым. Шаги мои звонко отдавались среди сырых стен; камни были скользки, как стекла, а слабый свет давал мне возможность заметить ледяные сосульки, блиставшие среди зеленых кирпичей.
Я стал искать какой-нибудь телеги, в которой мог бы засесть на несколько часов. Но я ничего не нашел, кроме телеги водовоза, на которой стоял четырехугольный ящик с отверстием наверху. Ящик этот служил вероятно для возки воды и я влез в него, радуясь, что нашел себе уютный уголок. Скоро однако оказалось, что убежище это не так удобно, как я воображал; внутри ящика осталось много воды, она замерзла и сначала была совершенно твердой, но когда я сел на лед, он стал оттаивать и вода просачивалась сквозь мои панталоны. Я вылез из ящика и прилег за козлами водовоза, чтобы укрыться от ветра. Но ветер был такой резкий, пронзительный, что укрыться от него не было возможности. Он с полной силой врывался сквозь узкий проход и приносил с берега реки частицы обледенелого снега. Каждое дуновение его прохватывало меня до костей, он щипал меня за уши, пробирался за воротник моей куртки, а когда я приподнимал голову, он дул мне прямо в рот. Я должен был держать шапку обеими руками до того, что пальцы у меня заболели от холоду, точно обожженные. Я не мог больше получаса переносить этой пытки. Я соскочил с телеги, засунул руки в карман панталон и принялся бегать взад и вперед, стуча ногами по скользким камням, чтобы как-нибудь разогреть окоченелые ноги.
О, как мне было холодно, как я дрожал, какой голод мучил меня, каким несчастным я себя чувствовал! Я решительно не знал, что делать, чтобы как-нибудь спастись от страшного холода. То я влезал в телегу, то вылезал из неё, то прыгал кругом неё, то перескакивал через её оглобли, то выбегал на берег реки и бросал камешки в воду – ничто не согревало меня.
Наконец холод до того измучил меня, что я решился попробовать развести огонь. На берегу можно было подобрать много щепок и куски угля, одна беда, у меня не было спички. На реке стояло много барок, на них работали люди, и многие из них курили. Они конечно, дали бы мне спичку, если бы я попросил у них, но как подойти к ним в моем костюме? Они наверно станут расспрашивать меня, станут рассказывать обо мне своим знакомым, и кончится тем, что меня поймают. Оставалось одно: снять ту часть одежды, которая могла уличить меня, и вымазать лицо и руки грязью, чтобы быть похожим на одного из мальчиков костяников, роющихся в речном иле. Это было дело не трудное, но мне оно показалось в то время страшно тяжелым: я еще не совсем оправился после болезни, я ужасно прозяб, а мне пришлось снять чулки, башмаки, шапку и куртку, так как костяники не носят ничего подобного. Кроме того, их ноги, руки и лицо вечно выпачканы грязью. Чтобы вымазаться таким же образом, я должен был пройтись голыми ногами по речному илу, покрытому сверху слоем льда, окунуть в этот ил руки и вытереть ими лицо. Костяники носят с собой всегда или мешок, или какую-нибудь посудину, в которую собирают все, что найдут. На мое счастье, я увидел под кормой одной барки старую кастрюлю, лежавшую в иле. Я взял ее в руки и подошел к одному из барочников, прося у него одолжить мне спичечку. Вместо ответа, он поднял какой-то осколок и пустил им в меня, прицелившись прямо в ту руку, которой я держал кастрюлю. Осколок ударил меня по пальцам, и я выронил свою ношу. Это рассмешило других барочников, они начали хохотать и бросать в меня кусками угля, так что я принужден был бежать, завязая в мягкой грязи. Я спрятался за кормой одной барки, но старик, работавший на ней, увидел меня, схватил свой багор, подбежал к краю барки и начал грозить мне. К счастью багор был слишком короток, и он не мог достать до меня.
– Пошел прочь, скверный воришка, – закричал он, – только что из тюрьмы выбрался и опять за прежнее берется!
– Я совсем не был в тюрьме, – со слезами отвечал я, – я никогда не был в тюрьме.
– Не был в тюрьме, гадкий лгунишка! Да ты посмотри на свою голову, разве это не тюремная стрижка!
– Нет я был в работном доме, и меня там обрили, потому что у меня была горячка: я убежал из работного дома; я просил у тех людей спичку, чтобы развести огонь, а они начали швырять в меня. Вон, посмотрите!
И я показал ему свои пальцы, разбитые в кровь. Старик свесил седую голову через край барки и пытливо посмотрел на мое грязное, залитое слезами, лицо. Он, должно быть, убедился, что я говорю правду, потому что сказал гораздо более ласковым голосом:
– Ну, коли тебе нужна только спичка, так возьми себе хоть две, да иди своей дорогой.
Он воткнул спички в расщелину багра и передал мне их таким образом. Но, ах! все труды мои оказались напрасны! Я до половины разделся, и весь вымазался, я перенес грубость работников, и все это не принесло мне пользы. У меня были и щепки, и уголья, и клочок бумаги, но все это было до того сыро, что обе спички мои истлели и ничего не могли зажечь. Я посмотрел на берег: старика, давшего мне их, не было на барке, пришлось обойтись без огня. Я опять сошел к реке, смыл грязь с рук, с ног и с лица, дал им просохнуть на ветре, так как у меня не было полотенца, потом надел опять чулки, башмаки, куртку и шапку и принялся расхаживать взад и вперед под арками.
Часа в два пошел сильный, крупный снег; это не огорчило, а напротив, обрадовало меня: я думал, что по дурной погоде Рипстон и Моульди скорей вернутся домой. Я уселся у последней ступеньки той лестницы, по которой они обыкновенно спускались под арки, и стал ждать. Час проходил за часом, я продрог до костей, а их все не было. Другие ночлежники арок начали собираться, некоторых из них я знал в лицо, другие были мне незнакомы, но я притаился в темном углу и не показывался никому: мне не хотелось собирать вокруг себя толпу и отвечать на вопросы о том, как я выбрался из работного дома.
Я сидел и ждал, пока совсем стемнело. На церковных часах пробило семь, но ни один из друзей моих не являлся. Я был страшно измучен и голодом, и холодом, и напрасным ожиданием, и ужасной мыслью, что будет со мной, если они совсем не придут? До сих пор меня поддерживала надежда увидеться с друзьями, теперь, когда эта надежда исчезла, я чувствовал себя совершенно одиноким и беспомощным. Все, что я сделал, все, что я выстрадал в этот день, оказывалось напрасным. Куда мне теперь деться, за что приняться? Уж не вернуться ли, пожалуй, домой?
Когда эта мысль в первый раз пришла мне в голову, я прогнал ее, как совершенно нелепую. Но чем больше времени проходило, чем больше исчезала для меня надежда увидеться с моими единственными друзьями, тем чаще и настойчивее возвращалась она. Наконец, я уже не мог думать ни о чем другом. Да в сущности, чего же мне так бояться возвращения домой? Я уже больше девяти месяцев не видал никого из своих, может быть, они обрадуются мне, может быть, в худшем случае, дело ограничится тем, что отец прочтет мне хорошую нотацию. Теперь я уже не такой маленький мальчик, каким был, когда бежал из дома, я знал, как искать работы, за какую работу взяться, так что я не буду в тягость своему семейству.
Однако прежде чем идти в переулок Фрайнгпен, я побродил несколько времени около арок, затем добежал до рынка, посмотрел не там ли Рипстон и Моульди, и, только не найдя их нигде, решился направиться к Тернмилльской улице. Я шел бодро, нигде не останавливаясь и ни на кого не обращая внимания. Но когда я дошел до Смитфилда, шаги мои стали замедляться, а подходя к переулку Фрайнгпен, я и совсем остановился: Не опасно ли так прямо подойти к отцу? в это время дня он обыкновенно бывает в трактире; подождать разве пока он выйдет оттуда? Он всегда добрее, когда немножко выпьет. Я остановился против переулка и стал поджидать отца. Он всегда возвращался домой в одиннадцатом часу, а теперь был только десять. Я ждал терпеливо, и мысль о том, как меня встретит отец, что он мне скажет, мешала мне даже чувствовать голод и холод. Но время шло, а отца все не было. Я решился, наконец, дойти до трактира, куда всегда заходил отец, и посмотреть, там ли он? Осторожно подкравшись, я стал смотреть в щели трактирной двери. Я мог видеть очень немногое, но за то услышал страшный шум. Несколько голосов кричали, бранились, хохотали, и я различал голос мистера Пигота, хозяина заведения, и какой-то ирландки. Вдруг раздался сильный вопль и топот ног около самой двери; едва успел я посторониться, как дверь распахнулась и из неё вытолкали женщину. Платье этой женщины было все изорвано и испачкано, рыжие волосы всклочены, губы разбиты, а на руках она держала ребенка, завернутого в какие-то грязные тряпицы. Я тотчас же узнал ее: это была миссис Бёрк, с моей бедной маленькой сестрицей Полли. Миссис Бёрк была видимо сильно пьяна, она чуть не упала, когда ее вытолкали из распивочной, но, оправившись несколько, опять бросилась к дверям и принялась колотить их кулаком, браниться и кричать. Мужчина, вытолкнувший ее за дверь, появился на пороге и замахнулся, чтобы снова ударить ее, но его руку удержал хозяин заведения.
– Полно вам дурить, Джим Бализет, – сказал мистер Пигот, – я не позволю вам бесчинствовать, можете бить ее дома, коли хотите, а не здесь!
Джим Бализет! он назвал этого пьяного, грязного человека Джим Бализет, неужели же это отец мой? Я привык всегда видеть отца одетым опрятно, даже щеголевато; бывало, возвращаясь с работы, он всегда тщательно умывался и не выходил из дома иначе, как в чистой рубашке, в крепкой фланелевой куртке и в шелковой косынке на шее. А тот кого мистер Пигот назвал Джимом Бализетом, был человек с немытым, опухшим лицом, с заплывшими глазами, с небритой, щетинистой бородой, с волосами, давно не видавшими гребенки. На нем была надета страшно грязная рубашка и старая, совсем изломанная, шляпа. Так стоял он среди улицы, браня самыми гадкими словами миссис Бёрк и грозя ей кулаком. Он, вероятно, до полусмерти избил бы ее, если бы его не удерживал мистер Пигот и несколько человек, выскочивших из распивочной. Им удалось, наконец, частью насильно, частью убеждениями увести его назад в распивочную. Миссис Бёрк нисколько не угомонилась, а продолжала бросаться к дверям выкрикивая разные ругательства на отца. Наконец подошел полицейский; он бесцеремонно протолкал ее в Фрайнгпенский переулок и втолкнул в дверь нашего дома.
Что мне было делать? Идти за миссис Бёрк было, конечно, глупо. Я никогда не рассчитывал на ласковый прием с её стороны, а соваться ей на глаза, когда она находилась в таком положении, было уж совсем нелепо. Я очень жалел малютку Полли, но меня утешило то, что она по крайней мере жива и не изуродована по моей милости. Подойти к отцу?
Я часто прежде видал его пьяным, но никогда не был он до такой степени пьян и свиреп. Однако куда же мне деться? Я умирал от голода, я не смел возвратиться в работный дом, в арках мне нечего было делать без моих друзей Рипстона и Моульди. Я был совершенно одинок в целом мире. А может быть, – подумал я, – отец сжалится надо мной? Прежде миссис Бёрк восстановляла его против меня, теперь, когда он с ней поссорился, он, может быть, примет меня на зло ей. С этими малоутешительными мыслями я опять пробрался к распивочной. Там драка кончилась, и шло пенье песен. Я слышал, как запел отец, я узнал его голос, и мне показалось, что он поет с большим чувством. Дождавшись конца песни, я робко вошел в комнату. Там было много народу, и я сразу не увидал отца. Только оглядевшись хорошенько, я заметил, что он сидит, положив обе руки на стол и склонив на них голову.
– Эй ты, работный дом, чего тебе? – спросил у меня слуга.
– Я пришел сюда к отцу, он вон там! – отвечал я, указывая на отца.
– А как зовут твоего отца, мальчик?
– Джим Бализет!
– А, я так и думал, а его сразу узнал, – вскричал скорняк, живший в нашем переулке. Джим, проснись-ка, смотри твой мальчик воротился! – обратился он к отцу, слегка расталкивая его.
– Врешь, не тронь меня! – проворчал отец, не поднимая головы.
– Поговори с ним, маленький Джим, он узнает твой голос.
– Это я, отец, – проговорил я, дотрагиваясь до его локтя своей дрожащей рукой, – я пришел назад.
Отец медленно поднял голову и устремил на меня такой свирепый взгляд, что я отступил на два шага. Он несколько минут смотрел на меня таким образом, и я уже начинал надеяться, что гнев его исчезнет, как вдруг он, не говоря ни слова, бросился на меня, схватил меня за ворот рубашки и куртки так, что кулак его сильно сдавил мне горло, и опрокинул меня на скамейку.
– А, попался мне негодяй! Попался мне! – проговорил он, отстегивая другой рукой страшный ременный пояс.
– Что вы с ним делаете, Джим? Джим, ведь вы его задавите! оставьте его, Джим! Можно ли так обращаться с ребенком! – вступились за меня присутствовавшие.
– Мой сын, что хочу, то с ним и делаю! – закричал отец.
Он остановился на минуту, должно быть, соображая, как удобнее положить меня для сеченья; затем приподнял меня за шиворот и бросил на стол лицом вниз. Тут он, должно быть, в первый раз заметил странность моего костюма.
– Это что у тебя за наряд такой? – спросил он, захватив в руку мои панталоны.
– Это, должно быть, тюремное платье, – заметил кто-то, – и стрижка тюремная.
– Нет, это не тюрьма, – сказал слуга, – это работный дом!
– Да, это работный дом, – подхватил я, – мне дали это платье, когда я заболел горячкой и попал в работный дом!
Я думал этими словами смягчить несколько отца, но вышло наоборот. Он отскочил от стола с отвращением и, обращаясь к окружающим, проговорил слезливым голосом:
– Вот, вы говорите, чтобы я отпустил его, а знаете ли вы что сделал этот мальчишка? Он бежал из дому, чуть не убив моего другого ребенка, он нищенствовал, он опозорил меня, он был в работном доме, слышите ли вы? В работном доме! И чтобы я его пустил! Да ни за что на свете! Я его до смерти изобью!
– Только, пожалуйста, не в моем доме! – вскричал мистер Пигот, хватая на лету ремень, который отец уже поднял надо мной. Он хотел выхватить и весь ремень, но другой конец его был крепко обмотан вокруг руки отца. Между ними завязалась драка и, воспользовавшись этим, я незаметно соскользнул со стола на пол.
– Зовите полицию! – кричал хозяин.
– Зовите, кого хотите! Никто ни помешает мне расправиться с этим негодяем!
Дверь распивочной приотворилась, в нее высунулось с полдюжины голов любопытных прохожих, привлеченных шумом. Я запрятался под стол и едва смел выглядывать оттуда. Добродушный слуга наклонился и протащил меня к двери. Все присутствовавшие были до того заняты дракой отца с мистером Пиготом, что не обращали на меня внимания.
– Беги скорей домой и радуйся, что так дешево отделался! – сказал слуга, выталкивая меня на улицу и запирая за мной дверь.
Глава XVII
Я знакомлюсь с двумя джентльменами, которые обирают меня бессовестнейшим образом
«Радуйся, что так дешево отделался!» – сказал мне спасший меня слуга. Радоваться чему? Хотел бы я знать! Я был самый несчастный мальчик на свете: я не имел ни угла, ни друга, ни куска хлеба, чтобы утолить свой голод, ни даже одежды, так как платье, надетое на мне, не принадлежало мне и страшно стесняло мою свободу. Все мои надежды и планы разрушились. Я спасся от опасности, но это вовсе не утешало меня. Я чувствовал такое уныние, что не мог даже бежать. Мне было так худо, что если бы я услышал, как отец догоняет меня, размахивая ременным поясом, я не прибавил бы шагу.
Было уже около одиннадцати часов, все лавки запирались. Я шел, куда попало, не обращая внимания на дорогу, наудачу поворачивая то в ту, то в другую сторону, как какая-нибудь бездомная собака.
Так я бродил с четверть часа, пока не очутился в небольшой улице, ведущей в кожаный ряд. Улица эта была не длинная и вся состояла из лавок. Лавки были заперты, за исключением одной булочной, в которой ставень еще оставался не закрытым. Я подошел к этому светлому окну и глазам моим представилась целая груда булочек разных форм и величин. Я остановился неподвижно, точно у меня вдруг отнялись ноги. Не напрасно бродил я взад и вперед, я нашел наконец то, что мне нужно. Ах, если бы мне дали одну из этих чудных, румяных булочек! Сколько бы штук мог я съесть? Которую бы я выбрал? Нижнюю, она поджаристее, и еще вот ту что ближе к окну.
З-з… закрылся последний ставень. Исчез и свет, и прекрасный хлеб, булочная сделалась таким же темным пятном, как и все остальные лавки. С утра я не чувствовал потребности в пище, я даже не думал о еде, но теперь желудок мой как будто проснулся и стал требовать пищи. Мучительный голод как-то оживил меня, я вдруг почувствовал себя необыкновенно бодрым. Во что бы то ни стало, необходимо достать себе пищу. Но каким образом? Просить милостыню? Но у кого? Улицы, по которым я шел, редко посещались богатыми людьми, и теперь там не видно было ни человека. Да и как мне просить милостыню в платье из работного дома? Кто даст мне пени и не станет расспрашивать меня, зачем я ночью шляюсь по улицам и не иду домой? Кроме того, просить милостыню поздно: пока я выпрошу пени, все лавки уже закроют. Украсть разве что-нибудь? Но где? На всей улице открыта одна только распивочная, а из пешеходов виден один полицейский. Впрочем, я не мог разглядеть ничего вдали, так как снег валил густыми хлопьями. Вдруг я услышал шаги и веселый смех, а через минуту увидел двух молодых джентльменов с сигарами и тростями в руках. Украсть у них что-нибудь мне и в голову не приходило, но я надеялся, что они сжалятся над моим несчастным положением и дадут мне какую-нибудь монетку. Они были очень веселы и, должно быть, очень богаты, так как у каждого из них надето было по перстню с большим блестящим камнем На мое счастье один из них остановился закурить сигару совсем подле меня.
– Будьте так добры, – сказал я, – подайте мне что-нибудь.
– А вот попроси у моего приятеля, – отозвался он. – Берни, дайте шиллинг бедному мальчику.
С сердцем, бьющимся от ожидания, обратился я к его приятелю.
– Протяни руку – сказал он.
Я протянул, а он – плюнул мне на руку, говоря:
– Вот какие шиллинги даю я попрошайкам.
– Ха, ха, ха! – засмеялся другой джентльмен.
На минуту я почувствовал такой припадок бешенства, что готов был вцепиться в нос мистеру Берни, но голод заглушил во мне гнев. Я обтер руку о стену и снова протянул ее веселым господам.
– Теперь, надеюсь, вы мне дадите хоть пени, хоть полпени, – вежливо проговорил я – я умираю с голоду.
– Что ты лжешь, негодяй! – закричал мистер Берни – толкует о голоде, а одет так отлично! Разве в таких сапогах просят милостыню? Надобно просто свести его к полицейскому, Айк!
Эти слова навели меня на новый ряд мыслей. Действительно, сапоги у меня были крепкие, хорошие, слишком хорошие для нищего. Я могу продать их. Лучше ходить без сапог, чем терпеть такой страшный голод. Мальчики, ночевавшие под Арками, часто рассказывали, что на Фильд-лейн есть много еврейских лавок, которые торгуют до поздней ночи и покупают все, что угодно, без разбору, не расспрашивая, откуда взят товар. До Фильд-Лейн было недалеко. Я нагнулся и начал развязывать сапоги.