
Полная версия:
Жуткие рассказы
– Ах да, пожалуй… Что ж, можно подождать вас в кабинете… Освободите помещение, – обратился он уже к своим подчиненным, которые быстро стали выходить из палаты.
– Вы скоро, доктор, окончите?
– Я еще не осмотрел раненую.
– Да что ж тут осматривать?! Все равно умрет. Нам только для формальности…
– Неизвестно, посмотрим, – проговорил Печалин, удивленный и задетый самоуверенным и наглым тоном полковника.
– Гм… Вы еще сомневаетесь? Странно. Впрочем, как вам угодно, мы вас подождем.
Полковник пожал презрительно плечами и с видом человека, не желающего спорить, оставил палату.
На Печалина это произвело такое впечатление, будто полковник доволен тем, что девушка умрет, что его это убеждение радует, и он злорадствует. Проводив жандарма, к которому он чувствовал какую-то органическую враждебность, недобрым взглядом, Печалин повернулся к фельдшерице и сделал ей знакомый знак головой и глазами. Тогда фельдшерица стала бережно разбирать покрывавшие раненую окровавленные обрывки платья, и доктор, сдвинув брови, приступил к осмотру обнаженного, тщедушного, но молодого тела, усеянного ранами различных размеров; из них сочилась кровь, словно кто-либо медленно выдавливал ее изнутри. Печалин покачал головой, набросил на раненую простыню и сказал: «Пусть несут в операционную». Сам же он направился к кабинету, где его ждали жандармы. Последние при виде его встали с кресел, и полковник спросил:
– Ну что, доктор, как дела?
– Положение серьезное. Оно осложняется тем, что в раны попало много посторонних вещей, как материя, грязь и так далее.
– Ну вот видите, я вам говорил! – воскликнул полковник, как будто торжествуя.
– Но я надеюсь спасти ее, она не безнадежна. При известной настойчивости и уходе, я думаю, можно избегнуть заражения крови, и она будет жить.
Хотя Печалин действительно не считал дело потерянным, но, во всяком случае, у него не было той надежды, какую он высказывал. Он лишь возражал из духа противоречия, его злил полковник, он не выносил его вида хозяина. Печалина приводил в негодование тон жандарма, создание силы и права, сквозившее во всем его поведении, пренебрежение к чужой личности. Доктор еле сдерживал себя от резкости и грубости.
– Ну что ж, и прекрасно, – как бы насмешливо ответил полковник. – Желаю вам успеха. Только она должна находиться в изолированном помещении. Ротмистр, поставьте караул у комнаты, в которой будет находиться Леонова, – обратился полковник к высокому и худому жандармскому офицеру. – Имею честь кланяться!..
Печалин холодно ответил на поклон жандармов и поспешил в операционную, полный желания спасти девушку.
Он испытывал странное состояние. Печалин сознавал, что его оставило обычное хладнокровие и спокойствие, необходимые у постели больной. Его трогал и изумлял необычайный, незнакомый ему героизм лежащей перед ним истерзанной девушки, не сопоставлявшийся с ее хрупким и слабым телом и почти детским лицом. Леонова производила на него впечатление исключительной личности, она трогала его своей борьбой с физической болью, словно она стыдилась и скрывала свои страдания, не хотела выражать их, не замечала своих ран и крови. Печалин впервые наблюдал подобное явление и был крайне взволнован им. Ему в девушке все казалось необычайным: ее внешность, самоотвержение и презрение к смерти, и вся обстановка с завладевшими ею жандармами и городовыми. Все эти условия в совокупности создавали у Печалина порыв принять исключительное участие в судьбе девушки, потребность облегчить ее участь, быть ей полезным. Она подчинила его себе своей личностью и беспомощностью; сочетание физической слабости и нравственной силы производило необыкновенно могучее обаяние на молодого доктора.
IIСтарания и заботы Печалина не оказались напрасными. Опасность миновала, и Печалин, полный гордости и радости врача, вырвавшего из пасти смерти ее добычу, наслаждался своим успехом. Выздоровление девушки приводило его в восторг не только как врача, получающего нравственное удовлетворение. Ему стала необыкновенно дорога его пациентка, с которой его столкнула судьба при таких исключительных обстоятельствах. Все события памятной ночи образовали условия, крайне благодарные для создания особой атмосферы в отношениях Печалина и девушки. Между ними постепенно возникла та интимность, которая родится на почве взаимного расположения и начинающейся дружбы. Обоих связывала тяжелая драма, заставившая их столкнуться на жизненном пути, о которой никто из них никогда не упоминал ни одним словом.
С момента появления Леоновой в больнице Печалина не оставляло чувство жгучей жалости к девушке; она представлялась его душе и воображению каким-то воплощением нравственных и физических страданий. В ее облике он читал столько скорби и безответности, что даже факт покушения на жизнь губернатора представлялся его сознанию и чувству как один из самых главных эпизодов ее страданий. Он понимал, что лишь глубокая трагедия души и мысли может создать тот огромный разлад между общим нравственным складом человеческой личности и ее действиями, какой произошел с Леоновой. Он отбрасывал всякую возможность осуждения Леоновой, он считался лишь с фактом ее полного подчинения высшим идеалам, за которые она отдавала свою душу, кровь и жизнь.
Печалин привык к заботам о Леоновой, и ее присутствие вошло в обычную колею больничной жизни; даже караульный с ружьем у дверей комнаты Леоновой не так резал глаза и не производил того тяжелого впечатления, как в первые дни. Спокойное и однообразное течение жизни давало возможность забывать о том, что Леонова во власти жандармов и солдат. Но часто безграничная печаль охватывала доктора, когда он вспоминал о перспективе суда над девушкой. Он терялся среди предположений, догадок и надежд и старался сам себя успокоить. Опасное будущее представлялось ему далеким, он как-то не верил в него и отдавался настоящему, подчиняясь нараставшему новому чувству и обаянию своей пациентки.
Но недолго продолжалась больничная идиллия Печалина. Однажды он явился в обыкновенное время в больницу, и, когда приближался к комнате Леоновой, какая-то несообразность бросилась ему в глаза: у дверей не было караульного. Доктор сразу даже ясно не определил сущности дела, но душа у него замерла и какой-то холод прошел по телу. Он распахнул дверь, и необыкновенное волнение охватило его. Комната была пуста: Леонова исчезла.
Печалин узнал, что рано утром прибыли жандармы, следователь и городской врач и увезли Леонову. Для доктора потянулись тяжелые, мрачные дни; черные предчувствия угнетали его, острое беспокойство лишило его сна и аппетита. Он потерял энергию и страдал от беспрерывного ожидания чего-то необыкновенно трагического, чего он без памяти страшился. Он знал и чувствовал, что никогда ему не перенести того, что ему стало теперь казаться неизбежным, что темной тучей нависло над его жизнью. Тоска грызла его, в порыве безграничного страха он ежедневно набрасывался на газеты в поисках реального подтверждения своих опасений и предчувствий и однажды нашел то, чего он искал, чтобы увенчать свое горе невыносимым ужасом.
Короткая заметка извещала, что Леонова военным судом приговорена к смертной казни через повешение и что приговор суда будет приведен в исполнение сегодня в 12 часов ночи.
Печалина на миг окутала тьма, он лишился сознания. Затем он вскочил, схватил шляпу и в припадке какой-то животной паники выбежал на улицу. В немом отчаянии он шел куда глаза глядят, бесцельно, инстинктивно стремясь уйти куда-нибудь далеко, убежать от себя, от этой непосильной муки, душевных страданий и горя.
Он бродил по трактирам, рынкам, толкался среди народа, чувствуя потребность какой-нибудь надежды и утешения, и в отчаянии хотел крикнуть толпе на всю улицу: «Люди, ради Бога, спасите ее! Как вы можете заниматься делами, смеяться, спешить, есть, когда совершается ужасное дело: чуть ли не на глазах будут душить маленькую, тщедушную, больную, жалкую девушку, которая не в силах будет сопротивляться, сделать движение для борьбы, протестовать. Слышите?.. Будут душить… задушат!..»
Он не мог выносить представления об этой безобразной, варварской сцене, когда безответную, слабую, одинокую девушку окружат за толстыми крепостными стенами вооруженные с ног до головы жандармы, солдаты и казаки, генералы, офицеры и чиновники и спокойно повесят ее, как собачонку, и ни у кого не заговорит жалость, простой стыд, человеческое чувство…
– Ничего у них нет, ничего! – стонал он, полный безнадежного отчаяния, и то бежал без оглядки со взглядом безумца, то почти в бессилии останавливался в подворотнях и беззвучно рыдал…
Часы шли; день кончился; спустилась ночь, а Печалин все метался по городу, нестерпимо страдая от сознания своей чудовищной, непростительной вины перед несчастной девушкой. Мучения совести жгли его, раскаяние грызло, он изнемог от душевной пытки.
– Я! Я отдал ее на виселицу, я! – стонал он в припадке муки. – Я ее палач!..
Печалин сознавал, что, спасая тогда Леонову, он отнял ее от смерти в высший момент ее душевного подъема, когда она, как солдат в бою, была подготовлена ко всему, когда смерть была не страшна ей, а являлась естественным последствием действий девушки. Его сводила с ума мысль, что, если б не его энергия и страстное желание спасти Леонову, она бы тогда спокойно умерла, и палачи не могли бы тешиться над ней. Нравственное потрясение Печалина было ужасно, и он готов был убить себя, потому что он неисчислимо умножил страдания девушки, что своими стараниями он подготовил ее к утонченной казни, на сверхъестественный, непосильный ужас…
Ветер бушевал, но Печалин не замечал бури, дождя и холода. Он был всецело поглощен своим несчастьем и безумными муками. Приближалась полночь. В безграничном инстинктивном стремлении быть ближе к месту, где по его вине принимает страдальческую смерть самое дорогое для него существо на свете, он очутился на мосту и в пароксизме ужаса простер руки в даль…
– Леонова!.. – крикнул он в смертельной тоске, в безумной надежде, что его голос донесется до нее в последние минуты жизни и она не будет одна. – Леонова!.. Леонова!..
Но все кругом было тихо – никакой надежды на спасение; река бурлила, крепость тонула в ночной осенней мгле. Лишь несколько мерцавших вдали огоньков, словно искры, да блестевший в черном пространстве, как лезвие кинжала, золоченый шпиц указывали Печалину место, где разыгрывается трагедия его жизни.
Глухо, медленно стал проноситься в пространстве унылый, как погребальный звон, полуночный бой крепостных часов.
– Леонова… – безумно рыдал Печалин среди непогоды. – Леонова….
Но лишь порывистый, злой ветер был ему ответом. Тогда Печалин почувствовал, что он одинок со своими нестерпимыми муками и погибнет, как та, которую он в порыве любви и человеческого долга обрек на смерть от рук палачей, без участливого взора, сожаления, без чужой скорби…
Беглецы
Психически больной Новосельцев осторожно выглянул из-под своего полосатого одеяла и оглядел палату. Больные все спали и, словно сговорившись, не кашляли, не ворочались и не бормотали во сне.
Палата была слабо освещена небольшой лампой под широким зеленым абажуром, спускавшейся с потолка на толстой проволоке. Всех больных в палате было 10 человек, хотя кроватей было 11: вдоль стен одна против другой по пяти и одна кровать около дверей отдельно. На этой кровати лежал палатный служитель Медведев, который спал здоровым сном и один храпел на всю палату.
Из больничной конторы доносился в палату глухой бой часов, извещавших о наступлении полуночи. Новосельцев подождал, пока часы пробьют свое, и затем, сбросив с себя одеяло, приподнялся на постели. Он все свое внимание обратил на кровать Медведева и несколько минут с явным наслаждением слушал его сочный и равномерный храп. Лицо Новосельцева было бледно и сосредоточенно, глаза блестели, а губы были тесно сжаты. Когда он убедился, что служитель спит крепким и действительным сном, он как-то порывисто почесал в голове и решился наконец оставить свое место.
Новосельцев нервно и быстро натянул на себя свой серый больничный широкий халат и в то же время вложил свои ноги, бывшие уже в чулках, в туфли. Одевшись, он с печатью торжественной загадочности на лице стал переходить, делая быстрые, большие, но неслышные шаги, почти скачки, от кровати к кровати и лишь слабо прикасался к плечу спавших на правом боку больных.
Прикосновение Новосельцева производило на его товарищей действие электрического тока. Они немедленно неслышно вскакивали, бросали быстро первый взгляд на постель Медведева и, не глядя друг на друга, словно каждый из них действовал отдельно, а не сообща, натягивали на себя свои халаты, одновременно вкладывая свои ноги в туфли, словно по команде, как это делал Новосельцев. Лица у всех были одинаково сосредоточенные, бледные, со сжатыми губами, углы которых все-таки дрожали, доказывая сильное волнение больных. Новосельцев, придерживая халат у пояса, согнувшись, почти на коленях прошмыгнул мимо Медведева в дверь, и за ним таким же образом, неслышно, как кошки, последовали остальные больные. Бегом, не издавая ни звука, бежали больные по длинному коридору к узкой лестнице, ведущей на чердак. Только около лестницы Новосельцев на бегу обернулся к своим товарищам и с сиявшим радостью лицом приложил два пальца к губам: «молчите, мол», – и затем, как обезьяна, вскарабкался по лестнице наверх и скрылся в чердачном люке, а за ним бросились остальные его товарищи.
На чердаке было совершенно темно, но больные не смущались этим обстоятельством; они сейчас же наткнулись на продольную балку и, держась за нее, двинулись по горячему песку, наполнявшему накат, вдоль чердака. Они цеплялись лицами за протянутые на чердаке веревки и висевшее на них влажное белье. «Сюда!» – услышали скоро шепот Новосельцева безумные и, очутившись у слухового окна, увидели его, стоявшего уже на крыше, поднявшего руки к небу и жадно вдыхавшего чистый, морозный воздух.
– Сюда, сюда! – шептали безумные и один за другим лезли на крышу, как будто они боялись, что не успеют надышаться. Беглецы лишь несколько минут стояли в снегу на крыше, прервав для передышки свое бегство. Запахнув халаты на груди, без колпаков, они не то от холода, не то от охватившего их волнения содрогались и впились своими блестящими жаркими глазами в расстилавшийся перед ними пейзаж. Кругом все было бело. Больница находилась за городом, и только ее постройки возвышались у ног беглецов.
Дальше же виднелся окруженный стенами сад, черным пятном выделявшийся на белом фоне снеговой долины, а за садом прорезывала белый покров темная дорога, вившаяся далеко и скрывавшаяся за холмом…
– Идем, идем туда! – сказал Новосельцев, указывая пальцем на дорогу. Обуреваемые еще большей надеждой и волнуемые внезапной свободой, которой они достигли благодаря своей хитрости, больные, предводительствуемые Новосельцевым, снова устремились по крыше и стали спускаться по крутой лестнице во двор. Новосельцев еще днем все высмотрел, задумав самостоятельно побег, и только вечером после ужина, перед сном, поделился своим проектом с товарищами. Он им долго не объяснял, безумные чутьем и нервами скоро его поняли, одобрили план действий и тихо, спокойно, коварно, без шума улеглись спать, обманув и успокоив такой хитростью Медведева, подвыпившего во время рождественского ужина.
Лишь только Новосельцев ступил на двор, как мигом, счастливый и трепещущий от радости, постепенно возраставшей, он бросился к Плутону, большому рыжему больничному псу, выбежавшему из подвала и вздумавшему ворчать при виде людей. Плутон хорошо знал Новосельцева, очень любил его и всегда ласкался к нему.
Новосельцев схватил его в объятия и, жарко целуя, стал шепотом умолять: «Милый друг мой, не лай, не мешай, разбудишь, пойдем с нами, пойдем, Плутон, только не лай, не лай, а то я принужден буду тебя задушить, а этого я не хочу. Плутон, не лай, пойдем со мной». Плутон не лаял, а стал жалостно и едва слышно визжать и тереться о ноги Новосельцева. Новосельцев взобрался на сорный ящик, а оттуда и на каменный забор, последнюю преграду. Затем ему подали Плутона, не издававшего почти ни звука, и безумный сейчас же спустил пса, держа его за задние ноги, по другую сторону стены. Плутон, очутившись в поле, сломя голову бросился вперед на дорогу, возвратился обратно, закружился на месте и стал кидаться на каждого прыгавшего со стены больного и лизать ему лицо. «Идем, идем», – шептали больные и побежали по дороге за Плутоном, как будто за ними мчалась погоня. За холмом беглецы остановились. Они дышали тяжело и порывисто и вместе с тем радостно. Безумные оглядывались кругом, смотрели на снег, на небо и друг на друга.
– Ах, какая луна! – воскликнул Колесов, рыжий больной с полным круглым лицом. – Какая красивая и светлая; она ведь никогда такой не была, не правда ли, никогда?!
– Никогда! – таинственно и шепотом согласился с ним Левин. – Она также за нас вместе с Плутоном. – И худой смуглый безумец счастливо потер руки.
– Воображаю, что завтра скажет Крюков! – проговорил Новосельцев. – Он убьет Медведева.
– Очень хорошо будет! – воскликнул Картавцев, высокий, как столб, с льняными волосами человек. – Медведева давно следует убить, а Крюков хотя доктор, но дурак, круглый дурак. Он воображает, что все знает, и лечит всех ваннами. Я уже и без того чист, а он все ванны. У меня уже нет грехов, я не могу брать ванны, для чего они мне, раз я очистился?! – Картавцев нервно повел плечами.
– Конечно, нет, нам праздник нужен, елка. Рождество, а не ванны, – воскликнул Сыров, небольшого роста, с кривыми ногами.
– Ах, как я их боюсь, этих ванн, как боюсь! – весь задрожав, прошептал Левин и в ужасе от одного воспоминания закрыл лицо руками.
– Как в кровь садишься, – присовокупил Колесов, – брр, теплая кровь, что может быть ужаснее!
– Идем, идем! – снова устремился вперед Новосельцев. – Месяц за нами смотрит и бежит, идем, вот огонек нам навстречу спешит.
Безумные, радостно подпрыгивая, приближались по дороге к слабой огненной точке и очутились скоро у решетчатой ограды, за которой виднелись кресты и плиты. Кладбище было бело от снега, как в саване, под которым ясно на каждом шагу округлялись формы могил, а кресты, как сторожа, возвышались над ними и мешались с черневшими деревьями.
– Мы пришли! – воскликнул Левин. – Мы на кладбище, будем воскрешать мертвых. Лезем через забор.
– Да, бездействие мне надоело, – ответил Новосельцев, – нужно чем-нибудь отличить свою жизнь, надо действовать, а не жить, как мы жили, на всем готовом.
– Да, да, пойдем скорее, а то холодно! – заговорили беглецы.
Сумасшедшие стали осторожно перелезать через невысокую ограду, стараясь не зацепиться за копья решеток.
По колени в снегу, возбужденные, они шли гурьбой по кладбищу, осторожно обходя могилы. Больные не знали, отчего они ушли из больницы; обуреваемые лишь одним стремлением вырваться на свободу от докторов, служителей, ванн и однообразного строгого режима, эти душевнобольные люди, взбудораженные во время ужина рассказами о елке и сочельнике, были легко завербованы Новосельцевым для ворвавшейся в его безумную голову цели. Он хотел только приносить пользу, это была его единственная и святая и страстная цель в жизни, и он наконец улучил момент и бежал в сопровождении всей палаты. Новосельцев вел товарищей к мерцавшему огоньку, оказавшемуся огнем сторожки. Приложив палец к губам, чтобы товарищи молчали, Новосельцев постучал в окно.
– Кто там? – послышался за окном хриплый голос. – И в праздник от вас покою нет, поужинать не дадут, как всякому православному. Проклятая служба, – продолжал голос уже за дверью, стуча щеколдой, – с этими покойниками больше возни, чем с живыми. Вот народ, и на том свете не может себя спокойно вести.
Дверь отворилась, и перед безумцами предстал низкий, горбатый старик. Седая голова его была взъерошена, лицо все изъедено оспой, какие-то небольшие клочья волос заменяли ему усы, а от подбородка шла длинная и узкая, как лента, жидкая борода. Но зато брови горбуна были большие и сросшиеся и нависли, как пучки ваты, над его впалыми глазами. Шея его уходила между острых плеч, которые подымались до самых ушей старика.
Оглядев группу людей, горбун, еле удерживаясь на ногах, спросил заплетающимся языком:
– Кто вы и что вам нужно?
Тут безумцы окружили его и стали говорить возбужденно, дрожа, спеша и перебивая друг друга: «Мы хотим к тебе, пригласи всех покойников, и устроим праздник. Наш доктор отлично устраивает елку, и нам дают чай и все. Мы пойдем куда хочешь, только дай нам чаю и шапки, мы без шапок…»
Бедные безумцы озябли; у них зуб на зуб не попадал от холода. Пока они не видели жилья, они шли неведомо куда, но, наткнувшись на сторожку, были охвачены животной жаждой тепла и отдыха. Один только Новосельцев, схватив горбуна за его костлявые руки, стал шептать:
– Неужели здесь, где лежит столько несчастных, никому нельзя ничем помочь, скажи?
– Здесь не твое дело, а мое, – ответил, еле выговаривая слова, пьяный горбун, – я здесь наблюдаю, вы у меня все здесь на учете. Вы с какой линии? – спросил он серьезно безумцев. – И чего вы сегодня поднялись? Разве сегодня время для этого? В сочельник ваш брат должен тихо лежать; это в ночь на Светлое Воскресенье можно.
– Нет, нет! – заговорили беглецы. – Ты не говори этого, пусти нас, пусти. – И они рвались в дверь сторожки.
– Вот это мне нравится! – воскликнул горбун. – Что вы у меня будете делать? Разве можно покойникам ко мне ходить? Вам с кладбища нельзя никуда отлучаться, ступайте, ложитесь по местам.
– Нет, нет, там елка, елка! – завопил истерично Левин, и действительно, безумцы заметили через окно сторожки сверкавшую горевшими свечами елку. Словно огонь разлился по крови безумцев, такое магическое впечатление произвел на них вид зажженной елки. Они стали просить горбуна, толкать и неистово, полные необыкновенного влечения, рваться в сторожку, где их безумную фантазию манила незабвенная елка, таящая в себе всю сладость воспоминаний, детских, счастливых дней, ласки матери и тепла домашнего очага. Бедные люди так трепетали, возбуждение их было так велико, что горбун сжалился над ними:
– У меня доброе сердце, и в праздник я вам не могу отказать. Только чур, когда петухи прогорланят, марш по местам, а то сердиться буду.
– Да, да, елку, елку… – лепетали безумные, словно очарованные, и, ворвавшись в жаркую сторожку горбуна, стали толкаться около небольшой елочки, установленной на сундуке; елка была убрана цветной бумагой, лентами и свечами.
Больные трогали елку за ветви, ощупывали, целовали ленты и были в неописанном, настоящем, безумном восторге. Они схватили друг друга за руки и, блаженно улыбаясь и смеясь, шептали: «Елка, елка, какое счастье!» – и жались к освещенному деревцу. Горбун же стоял и с удивленным, но вместе с тем довольным выражением лица наблюдал за своими неожиданными гостями.
– 20 лет я здесь живу, начальствую над ними, а в первый раз мне приходится видеть, чтобы покойники за елкой гонялись. Ишь, чуть не съедят ее! – пожал плечами горбун. – И пришло мне в голову на память о детках моих елочку зажечь; оказалось, что это для них Бог надоумил меня… что же, пусть покойнички повеселятся, они ведь тоже из христиан.
Как вдруг, в чистом морозном воздухе, издали донесся глухой, но сильный удар ружейного выстрела. Горбун вздрогнул и удивленно стал прислушиваться, а восторгавшиеся безумцы как-то инстинктивно остановились. За первым выстрелом последовал другой и третий, и тогда безумные заволновались и зашевелились.
– Убивают кого-то, убивают, – заговорили они.
– Что за притча? – сказал горбун. – Откуда это стрельба ночью? Не произошло ли что-нибудь в тюрьме, она здесь недалеко, за оврагом. Пойду я посмотрю, что там творится. А вы, детки, тушите елку да и на покой ступайте… не надоело вам еще валандаться на этом свете, что вы на всю ночь зарядили около елки кружиться?
Горбун вышел из сторожки, прислушиваясь к трещавшим в воздухе выстрелам, все учащавшимся и приближавшимся. Он хотел было пуститься в рассуждение по этому поводу, как вдруг неописанное изумление и ужас выразились на его уродливом лице. Пред ним в нескольких шагах от сторожки лежал в окровавленном снегу труп его черной мохнатой собаки Лизки. Гневом и горем исказилось лицо старика при виде своего старого друга, лежавшего перед ним с перерезанным горлом. Он поспешно бросился к черневшему на снегу в нескольких шагах другому предмету, и другой яростный крик вырвался из горла горбуна; пред ним лежала другая, ему неизвестная собака, оказавшаяся Плутоном. У бедного животного также было перерезано горло. Старик словно обезумел; он не мог ничего понять, его мозг не в состоянии был усвоить этот случай, он не мог себе представить, кто здесь на кладбище ночью, где кроме него нет ни одного живого человека, где лишь одни покойники, кто вздумал зарезать этих двух собак. Покойники на это не способны, в этом горбун был уверен. Откуда же взялись здесь злодеи? – с беспредельным негодованием спрашивал он.