
Полная версия:
Смерть меня подождет
День принёс тепло. Василий Николаевич шёл впереди, отмеряя крутизну мелкими шагами. За ним мы тянули на верёвке лыжи с грузом.
– Доберемся вон до того выступа и отдохнём, – подбадривал Василий Николаевич.
Чем выше, тем чаще попадаются затвердевшие передувы. Ноги скользят, рукам не за что ухватиться. Трудно стало выбирать ступени.
Наконец мы у уступа, но Василий Николаевич, забыв про обещанный отдых, продолжал карабкаться дальше, торопился, местами полз на животе, оставляя на снегу отпечатки вдавленных пальцев.
– Вон на плиту взберёмся, там легче будет… А ну, вперёд…
Так, не отдыхая, забыв про усталость, мы взбирались всё выше и выше. До пика уже оставалось немного. Но путь неожиданно преградила совершенно отвесная стена снежного надува. Тут только мы догадались, что произошло с людьми на Алгычане.
Обвал, следы которого мы видели на дне лощины, зародился именно здесь. Он оставил отвесную стену надува и отрезал наших товарищей, находящихся на пике. Ни по снежной стене, ни по скалистым бортам щели, ни в других местах нельзя было спуститься. Они оказались пленниками Алгычана, обречёнными на смерть вдали от жилья, на гольце.
– У-у-гу!.. – закричал Геннадий.
Эхо оттолкнулось от ворчливых скал, скользнуло по откосам в ущелье и, не вернувшись, заглохло.
Через минуту сверху загрохотали камни. Затем донеслись ответные крики. Люди спустили нам камень с запиской, привязанной к тонкой, сплетенной из лоскутков трикотажного белья, верёвочке.
«Кто вы? – писали они. – Мы геодезисты, нас пятеро, попали в беду, не можем спуститься. Сегодня дожгли последние остатки пирамиды. Помогите, подайте верёвку, мы седьмой день голодные, совсем обессилели, есть тяжелобольной. Юшманов».
«Не волнуйтесь, – ответил им я. – Мы приехали разыскивать вас. Рады, что все живы. Вяжем лестницу, через час подадим конец, закрепите его, и мы поднимемся к вам».
Верёвочная лестница без палок оказалась очень неудобной для подъёма, но всё же нам удалось взобраться наверх. Четверо товарищей поджидали нас у края надува.

Перед нами стояли люди, полностью истощённые, со скуластыми лицами и до того чёрные, будто обугленные. Глаза у всех ввалились и потускнели, губы высохли. Худое и костлявое, тело прикрывали лохмотья полусгоревшей одежды. Никого из них распознать было невозможно.
– На кого же вы, братцы, похожи! – кричал Василий Николаевич, загребая в свои объятия первого попавшегося и прижимая к губам закопчённую голову.
Говорили все разом, каждый торопился, излить свои чувства. К обречённым вернулась жизнь, и вершина Алгычана огласилась радостными человеческими голосами.
– А где же Трофим Николаевич? – спросил я, заметив сразу отсутствие Королёва.
Все вдруг смолкли.
– Он плохой. Лежит. Думали, сегодняшней ночью умрёт, – тихо ответил кто-то из товарищей.
Почему-то казалось, что у Трофима не хватит сил пережить радость, и, стараясь опередить время, я бегу по россыпи меж крупных камней, прилипших к крутому склону пика. Долго ищу жильё. Наверх выходят остальные.
– Вот и наша нора, – сказал Юшманов, показывая на отверстие в сугробе.
Я пролез на четвереньках внутрь. Узкий вход шёл глубоко под скалу. Помещение было низкое, тёмное, изолированное от внешнего мира каменным сводом. Под двухметровым слоем заледеневшего снега. Через маленькую дыру в своде просачивался слабый свет. Дыра, видимо, служила и дымоходом. Вскоре глаза привыкли к темноте.
В углу на каменной плите, выстланной мхом, лежал Трофим. Его ноги были завёрнуты в лохмотья, шея перехвачена ватным лоскутом, на голове шапка. Скрюченное тело жалось к маленькому огоньку, поддерживаемому лучинками. Он приподнялся на локти, хотел что-то сказать, но хриплый кашель заглушил голос.
– Я узнал вас по шагам, только вы что-то долго поднимались. Думал, не дождусь…
Трофим протянул мне костлявые руки, обтянутые чёрной морщинистой кожей. Сухими губами он беззвучно хватал воздух. В широко открытых глазах сомнение: он всё ещё не верил в наш приход.
– Ты успокойся, мы сейчас унесём тебя отсюда, и всё будет хорошо.
Его подбородок судорожно задрожал от беззвучных рыданий.
В нору влез Василий Николаевич.
– Сядьте ко мне ближе, согрейте немножко, у меня всё заледенело… Хорошо, что поспели, думал, не увидимся… – И Трофим в изнеможении опустился на холодную плиту.
Василий Николаевич стащил с него обгоревшие лохмотья и надел свою телогрейку. Я подбросил в огонь пучок лучинок. Геннадий и Афанасий принесли продукты. Но Трофим отказался есть. Огнём горело его тело, было слышно, как хрипит у него в легких.
– Пока работали, тепло стояло, бетон в туре хорошо схватился, заканчивали постройку. А оно не тут-то было – случись обвал, да захвати нас на пике, когда тут, наверху, не осталось ни верёвки, ни топора, ни палатки… – рассказывал он тихо, часто проводя языком по высохшим губам. – Бросились к надуву, но где же там – отвесная скала. А снег твёрдый как камень, голыми руками не взять. В одном месте увидели старые следы диких баранов. Обрадовались. Ничего не оставалось, как рискнуть спуститься их следом, думали, всё одно погибать… Ведь ни одежонки на нас, ни куска хлеба, а помощи ждать неоткуда! Разобрали пирамиду, проложили одно бревно к карнизу, где прошли бараны, по бревну сполз туда я. А дальше – пропасть. Звери прошли по выступу, им привычно… А нам нечего и думать. Стал подниматься с карниза – и не могу. Не то оробел, или уж очень скользким было бревно… Часа два мучились ребята. Пришлось снять с себя бельё, привязаться к бревну, только так и вытащили меня. А пока стоял на карнизе – место там продувное, холодно – меня и прошило ветром.
Хриплый грудной кашель то и дело прерывал его рассказ. Трофим стонал от боли, поворачивался лицом к стене и подолгу трясся от непрерывного кашля. Мы укрыли его потеплее своей одеждой.
– Что-то надо было делать. Не хотелось сдаваться, хотя и не на что было надеяться, – продолжал свой рассказ Трофим, отдышавшись. – Стали убежище ладить, решили закопаться поглубже в россыпь, под обломки, тут всё же затишье, не так берёт холод. Работали всю ночь, ребята не растерялись, молодцы, к утру закончили. Лес с пирамиды изломали и камнями раскрошили на лучинки. Развели огонёк, и ребята уснули. Меня жаром охватило, как-то нехорошо стало. А наверху ветер разыгрался. Чувствую, дует из угла, где-то щель осталась. Вылез и, пока забивал снегом дыры, ослаб, земля из-под ног выскользнула, перед глазами, почудилось – не снег, а сажа. Упал, но всё же как-то добрался сюда и вот с тех пор не встаю… Страшной кажется смерть, когда о ней долго думаешь и когда она не берёт тебя, а только дразнит. Ребята сжевали всё, что подсильно было зубам. Ели ягель, обманывали желудок. Огонь берегли, спали вповалку друг на друге, чего только не передумали. Обидно было, что пропадаем без пользы, глупо. – Трофим вдруг стал задыхаться. – Тяжело дышать, колет… в груди колет. Неужели конец?
– Ты что, Трофим, с чего это ты помирать собрался?! Выпей-ка горячего чая, погрей нутро, легче будет. Я сухарик размочил, пей, – захлопотал возле больного Василий Николаевич.
Трофим приподнялся, взял чашку. Но руки тряслись, чай проливался. Пришлось поить его.
– Хорошо, спасибо, только сухарь как хина… И от чая совсем ослаб. Видно, не жить, – сказал, сжимая холодными руками грудь.
Его губы дрожали, в глазах боль. Он говорил тем же тихим голосом:
– Если конец, скажите друзьям спасибо… Душно мне, отвалите камни, дайте воздуха…
Через полчаса мы одели Трофима и помогли выбраться из норы.
Горы были политы щедрым светом солнца, уже миновавшего полдень. Из-за прибрежного хребта краешком улыбалось нам светлое облачко.
Трофим попросил вынести его на пик. Туда было всего полсотни метров. Опираясь на тур – четырёхгранный бетонный столб, он долго всматривался в синеющую даль необозримого пространства.
О чём он думал? О том ли, что эти горбатые хребты, кручи, долины вскоре лягут на карту, что побегут по ней голубые стежки рек, ручейков, зелёными пятнами обозначится тайга? Только никому не прочесть на ней того, что перенёс тут с товарищами он, Трофим Королёв, во имя этой карты.
Вниз, к стоянке, спустились быстро. В палатке тепло. Василий Николаевич вскипятил воду. Мы обмыли Трофима и уложили в спальный мешок. После всего пережитого он впал в забытье, метался в жару, бредил и непрерывно вздрагивал от затяжного кашля.
Геннадий настойчиво стучал ключом, вызывая свои станции, хотя до назначенного времени оставалось более двух часов. Его упорство закончилось удачей, и в эфир полетела радиограмма:
«Все затерявшиеся живы, находимся в лагере под Алгычаном. Королёв в тяжёлом состоянии, срочно вызовите к аппарату врача, нужна консультация».
Остальные из пострадавших нуждались лишь в нормальном питании. Почувствовав тепло и присутствие близких им людей, они понемногу стали приходить в себя.
Врачи по признакам болезни определили у Королева воспаление лёгких. Болезнь протекала тяжело. Трофим лишь изредка, и то ненадолго, приходил в себя.
Через несколько дней мы снова вынесли на голец строительный лес и воздвигли на пике пирамиду. Стоит она и сейчас на зубчатой громаде Джугджурского хребта, как символ победы советского человека.
Болезнь Трофима очень тревожила нас. У него не прекращались кашель и одышка. Температура упорно держалась выше тридцати девяти градусов. Утром и вечером у аппарата появлялся врач и давал советы по уходу за больным. Мы не могли не воздать должное радиосвязи. Как она помогла нам спасти товарищей!
Восьмого апреля мы тронулись в обратный путь к бухте. Теперь дорога нам была знакома, а дни стояли солнечные, тёплые. Для Трофима были сделаны специальные нарты с капюшоном, на которых он мог лежать. Упряжку всю дорогу вёл Василий Николаевич. На крутых спусках и в опасных местах оленей выпрягали и нарту тащили люди.
В бухту пришли на третий день. Трофима положили в больницу. У него действительно оказалось воспаление лёгких. Хотя теперь он находился под непосредственным наблюдением врачей и в хорошей обстановке, жизнь его всё ещё была в опасности. Ожидался кризис.
В день приезда я посетил председателя райисполкома и вернулся в лагерь поздно.
На второй день утром за нами прилетел самолёт. На смену Королеву прибыл техник Григорий Титович Коротков. Среди привезённых журналов и газет я нашёл два письма, адресованные нам с Трофимом. Их писала Нина Георгиевна. «Я вам не отвечаю более года, – писала она мне. – Нехорошо, знаю. Вы меня ругаете, конечно, плохо думаете. У меня умер муж, человек, которого я тоже любила. Теперь, когда прошло много времени, я смирилась со своим горем и могу подумать о будущем. Я написала подробное письмо Трофиму, не скрывая ничего, пусть он решает. Я согласна ехать к нему. Если его нет близко возле вас, передайте ему моё письмо. Остальное у меня всё хорошо. Трошка здоров, пошёл в школу. Ваша Нина».
Наконец-то можно было порадоваться за Трофима, если… если это письмо вообще не запоздало. Жизнь Королёва по-прежнему в опасности. Но я знал, что письмо Нины ободрит больного, поможет противостоять недугу.
Пока загружали машину, мы с Василием Николаевичем и Геннадием пошли в больницу. Дежурный врач предупредил, что в палате мы не должны задерживаться, что больной, услышав гул моторов, догадался о нашем отлёте и очень расстроился.
Трофим лежал на койке, прикрытый простынёй, длинный, худой. Редкая бородка опушила лицо. Щёки горели болезненным румянцем, видимо, наступил кризис. Больной ни единым словом, ни движением не выдал своего волнения, хотя ему было тяжело расставаться с нами.
– Нина Георгиевна письмо прислала, хочет приехать совсем к тебе, – сказал я, подавая ему письмо.
– Нина?.. Что же она молчала так долго? – прошептал он, скосив на меня глаза.
– Она обо всём пишет подробно… Почему ты не радуешься?
Он молча протянул горячую руку. Я почувствовал, как слабо бьётся у него пульс, увидел, как трудно вздымается грудь, и догадался, какие мысли тревожат его.
– Не беспокойся, всё кончится хорошо. Скорее выздоравливай и поедешь в отпуск к Нине.
Трофим лежал с закрытыми глазами. Собрав всю свою волю, он сдерживал в себе внутреннюю бурю. На сжатых ресницах копилась прозрачная влага и, свернувшись в крошечную слезинку, пробороздила худое лицо.
– Мне очень тяжело… Трудно дышать…
Он хотел ещё что-то сказать и не смог.
Затем открыл влажные глаза и устало посмотрел за окно. Там виднелись трубы зимующих катеров, скалистый край бухты, затянутый сверху густой порослью елового леса, и кусочек голубого неба. До нас доносился гул моторов.
– Вам пора… – и он сжал мою руку.
Тяжело было расстаться с ним, оставить одного на берегу холодного моря. Трофим уже давно стал неотъемлемой частью моей жизни. Но я должен был немедленно возвратиться в район работ.
Мы распрощались.
– Подождите минутку, – прошептал Трофим и попросил позвать врача.
Когда пришёл врач, Трофим приподнялся, сунул руку под подушку и достал небольшую кожаную сумочку квадратной формы с прикреплённой к ней тонкой цепочкой.
– Это я храню уже семнадцать лет. С тех пор, как ушёл от беспризорников. Здесь зашито то, что я скрыл от вас из своего прошлого. Не обижайтесь… Было страшно говорить об этом, думал, отвернётесь… А после стыдно было сознаться в обмане. Евгений Степанович, – обратился он к врачу, – если я не поправлюсь, отошлите эту сумочку в экспедицию. А Нине пока не пишите о моей болезни… – И Трофим опустился на подушку.
Врач проверил пульс, поручил сестре срочно сделать укол.
– У него стойкий организм. Думаю, что это решит исход болезни. Но для полного восстановления здоровья потребуется длительное время, – сказал врач.
Выйдя из больницы, я медленно шёл по льду к самолёту и продолжал думать о Трофиме, об удивительном постоянстве его натуры, которое позволило так долго хранить чувство к Нине, сильной воле, которая не покидала его и сейчас, в смертельно трудные минуты. Горько думалось о том, что, может быть, ему не придётся вкусить того счастья, к которому он стремился всю жизнь и которое стало близким только сейчас, когда жизнь его висит на волоске. Заставили меня призадуматься и слова Трофима о таинственной кожаной сумочке. Мне казалось, что я знал всё более или менее значительное о его тяжёлом прошлом, знал и о преступлениях, совершённых им вместе с Ермаком в безрассудные тяжёлые годы. Что же Трофим мог скрыть от меня?
Коротков со своим подразделением должен будет ещё с неделю задержаться в бухте, пока окончательно не придут в себя спутники Трофима – Юшманов, Богданов, Харитонов, Деморчук. К ним уже вернулась прежняя жизнерадостность. В молодости горе не задерживается.
Через час самолёт поднялся в воздух, сделал прощальный круг над бухтой и взял курс на юг. Тринадцатого апреля в полдень мы были в Зее.
Часть вторая
Среди безмолвия
Снова с нами Улукиткан
В штабе затишье. Все подразделения уже далеко в тайге, и странно видеть опустевший двор, скучающего от безделья кладовщика и разгуливающих возле склада соседских кур. Необычно тихо и в помещении. На стене висит карта, усеянная флажками, показывающими места стоянок подразделений. Самую южную часть территории к востоку от Сектантского хребта до Охотского моря занимает топографическая партия Ивана Васильевича Нагорных. Севернее её до Станового расположилась геодезическая партия Василия Прохоровича Лемеша, на восточном крае Алданского нагорья – Владимира Афанасьевича Сипотенко. Как только наступит тепло, все флажки придут в движение, до глубокой осени будут путешествовать по карте, отмечая путь каждого подразделения.
Южные ветры всё настойчивее бросают на тайгу тепло. В полуденные часы темнеют тополя, наполняя воздух еле уловимым запахом оживающих почек. С прозрачных сосулек падают со стеклянным звоном первые капли. На крышах сараев, по частоколам, на проталинах дорог уже затевают драки чёрные, как трубочисты, воробьи. Только и слышен их крик: «Жив, жив, жив!» Подумаешь, какое счастье!
Апрель и часть мая пришлось провести в штабе. Этого требовала обстановка, да мне и трудно было уехать в тайгу до полного выздоровления Трофима. Из Аяна приходили скупые вести, и я всё время жил в тревоге.
Время тянулось страшно медленно и скучно. Василий Николаевич истосковался по лесу, по палатке, по костру, по тяжёлой котомке, по собакам, держащим зверя – ходит как тень. Бойка и Кучум встречают меня хмуро, как чужого. Надоело им сидеть на привязи, расчёсывать когтями слежавшуюся шерсть на боках, скорее бы к медведям, к свеженине!
Наконец-то пришла от врача долгожданная телеграмма. Через неделю Королёв выписывается из больницы, потом пойдёт в отпуск. Мы стали готовиться к отъезду. Это, кажется, был самый счастливый день, когда можно было простить обиду, оскорбления, когда ничего тебе не жалко, когда ты мог бы на прощание расцеловать самого злейшего врага. Мы ещё не вылетели, а думы уже там, за сотни километров от жилых мест…
С какой завистью провожали нас друзья, собравшиеся на аэродроме!
Только в одиннадцать часов самолёт поднялся в воздух. Летели высоко. Под нами облака. Словно волны разбушевавшегося моря, они перегоняли друг друга, мешались и, вздымаясь, надолго окутывали нас серой мглой. От напора встречного ветра машину покачивало, и казалось: летит она не вперёд, а плывёт вместе с облаками назад. Далеко впереди, точно упавшая на облака глыба белого мрамора, виднелся величественный Становой, облитый солнцем.
Скоро внизу, в образовавшихся просветах, показалась долина Зеи, багровая от весенних ветров и тепла. Ещё через несколько минут облака поредели, и я узнал устье Джегормы, куда в прошлом году привёл меня слепой проводник Улукиткан.
Ниже Джегормы, в двух километрах от слияния её с Зеей, широкая коса – место посадки. Никого на ней нет. Лётчик разворачивает машину, заходит сверху, «падает» на галечную дорожку.
Пустынно и одиноко на берегу. Мы разгружаем машину.
Наши проводники, Улукиткан и Николай Лиханов, уже давно прибыли на реку Зею с озера Лилимун. Они поселились на устье Джегормы, вдали от лагерного шума. Там среди безмолвия тайги старики чувствуют себя прекрасно. Им не надоедает одиночество, тем более в лесу, уже опалённом весенним теплом. Но мы знаем: они с нетерпением ждут нас, чтобы отправиться в далёкий путь.
Я иду к ним, это недалеко от площадки. Бойке и Кучуму тут всё знакомо с прошлого года. Они бегут впереди, минуют скальный прижим, скрываются в зарослях. И мы видим, как там вспыхивает дымок, выдав стоянку каюров.
Меня догоняет Василий Николаевич. Идём не спеша. После города не могу надышаться свежим воздухом. Чувствую, как он будоражит всю кровь, и каждый глоток его вливает бодрость. Глаз не оторвать, не наглядеться на зелёные кружева гибких тальников, на лес, обрызганный белым черёмуховым цветом, на далёкие холмы, прикрытые плотным руном бескрайней тайги. Всё живое ликует, дразнится, пищит, прославляя весну. И над всей этой обновлённой землёю стынет далёкое голубовато-свинцовое небо.
Мы только миновали прижим, как из леса вышло стадо оленей. Животные беспорядочной толпою, толкая и обгоняя друг друга, спустились по каменистой осыпи к реке, стали пить воду. Следом за стадом выбежала молоденькая самочка. Увидев нас, она внезапно остановилась. На морде – недоумение. Что-то знакомое во всей её изящной фигурке, в манере ставить размашисто ноги, в приподнятой высоко и повернутой к нам голове, в чёрных озорных глазах.
– Майка! – обрадованно кричит Василий Николаевич.
Теперь узнаю и я.
– Майка, Майка! – зову её. Шагаю к ней, ищу в кармане лакомство, хочу напомнить ей о себе.
Майка вздрогнула. Секунда – и она, подняв ещё выше голову и прижав уши, с криком бросается ровными, упругими скачками к табуну, несётся быстрее лани. Вскакивая в воду, оленушка поднимает столб серебристой пыли и замирает, снова повернувшись к нам, вся настороженная, довольная.
– Она совсем повзрослела! – ласково заметил Василий Николаевич.
– Обидно, не узнала.
А мы-то всё помним. Родилась она прошлой весной в походе на речке Кунь-Манье и первое своё путешествие совершила на нарте со связанными ногами, завёрнутая в старенькую дошку Улукиткана. Через два дня Майка уже бегала и привлекала всеобщее внимание. Но она никогда не любила – даже ласкающие её – человеческие руки. В ней больше, чем в других оленях, передался гордый дух предка – дикого сокжоя.
Улукиткан – человек немного суеверный. Этому способствовали условия, в которых он жил, дикая природа, безлюдье. Старик убеждён, что новорожденный телёнок приносит эвенку счастье. В прошлом году он не расставался с Майкой, как ребёнка, окружал её трогательной заботой. Даже когда старик ослеп в походе и врачи вернули ему зрение, он был убеждён, что это сделала Майка.
Улукиткан и в этом году взял её с собою, надеясь, что она оградит его от бед.
Навстречу бегут собаки. За ними показываются старики. Вот и снова встретились! Как дорог мне этот маленький, похожий на усохший пень человек с заиндевевшими от седины волосами на голове, с проницательными глазами, одетый в старенькую дошку. Он прижимается ко мне, и слышно, как часто бьётся его сердце.
– Я думал, напрасно мы тут живём. Пошто так долго не приезжали? – говорит он с болью и тоскою.
– Задержались, Улукиткан, Трофим тяжело болел. Теперь выздоравливает.
Я обнимаю Николая. На его плоском лице радость.
– Куда след поведём? – не терпится Улукиткану. Его явно беспокоит этот вопрос.
– К Становому, и от Ивакского перевала повернём на запад по хребту.
– Э-э, – удивляется старик, – опять худой место выбрал. Туда люди ещё не ходи.
– Поэтому мы туда и идём.
– Какое дело у тебя там?
– Надо посмотреть, что это за горы, какие вершины, можно ли пройти туда с грузом на оленях и с какой стороны, где лучше организовать лабазы. После нас на Становой пойдёт много отрядов, мы должны наметить их маршруты и определить место работ.
– Тогда пойдём. Ты только не забывай, что сказал Улукиткан: место там худой, тропы нет, крутом стланик, камень, пропасть.
Через два часа мы поставили свои пологи рядом с палаткой проводников, разожгли костёр… И тут мы с необыкновенной ясностью почувствовали, что переступили границу, за которой нас ждёт неизвестность и иная жизнь.
Кажется, ничто не омрачает этот первый день нашего путешествия: небо чистое, воздух прозрачный, дали доступны желаниям.
Василий готовит обед. Соскучился он по тайге, по костру, по лагерной суете, по просторному безоблачному небу, по вольной жизни, по тропе. Приятно смотреть, как всё горит в его руках и с его лица не сходит радостная улыбка.
А вокруг весна… Лес дождался тепла. Росою умылись кусты, и от них повеяло свежим листом. В перелесках весёлый берёзовый хоровод – не наглядишься! Зелёной травой опушились полянки, и над ними не стихает птичий перезвон. Всюду жизнь, и с первого дня её пробуждения она вступает в борьбу за своё существование. И ты невольно заражаешься этим весенним порывом, тянут тебя таёжные чащи, снежные вершины гор, глушь и дали. Почему не вечно на земле весна?
Когда мы заканчивали обед, собаки лежали на песчаном бугорке рядом с палаткой: Кучум, сытый, довольный, растянувшись во всю длину, грелся на солнце, а Бойка заботливо искала в его лохматой шубе блох. Но вдруг обе вскочили.
– Кого они там увидели? – сказал Василий Николаевич, кинув рыбью голову в сторону собак.
Он оставил кружку с недопитым чаем, встал. Поднялся и я. Бойка и Кучум, насторожив уши, готовы были броситься вниз по реке. Оттуда долетел легкий всплеск волны и затяжной скрип.
– Кто-то плывёт, – пояснил Лиханов, и мы все четверо вышли к реке.
Из-за мыса показалась долблёнка. Она свернула в нашу сторону и медленно поползла вдоль каменистого бережка навстречу течению. Впереди, к нам спиной, сидела женщина, натужно работая вёслами. Вода под лодкой в лучах солнца кипела плавленым серебром, и от каждого удара каскады брызг рассыпались далеко вокруг. Кормовым веслом правил крупный мужчина.
– Что за люди, куда они плывут? – спросил я Лиханова.
– Делать тут человеку нечего, зачем они идут – не знаю.
Лодка, с трудом преодолевая течение, приближалась к нам. Теперь можно было и по одежде, и по лицу мужчины угадать в незнакомцах эвенков.
– Это Гаврюшка Бомнакский, – сказал Лиханов, – где-то у наших проводником работает.
Лодка развернулась и с ходу врезалась в берег, вспахав размочаленным днищем гальку.
– Здорово, Улукиткан! Смотри-ка, опять сошлись наши дороги с тобой, – сказал кормовщик, растягивая зубастый рот.
– Здорово, здорово, Гаврюшка! – ответил тот. – Чего тут воду мутишь?
– Смотри хорошо, воду мутит моя жена, да что-то плохо, видно, вёсла малы, надо бы уже на месте быть, а мы только до Джегормы дотянулись.