
Полная версия:
Смерть меня подождет
– Хорошо, идите грейте руки, потом огонь сделаем! – кричит эвенк, прижимаясь лицом к упругой шерсти животного.
Пурга усилилась. Частые раскаты обвалов потрясают стены ущелья. Афанасию удаётся зажечь спичку. Вспыхивает береста, и огонь длинным языком скользит по сушнику. Вздрогнула сгустившаяся над нами темнота. Задрожали отброшенные светом тени деревьев. Огонь, разгораясь, с треском обнимает горячим пламенем дрова…

Какое счастье – огонь! Только не торопись! Берегись его прикосновения, если тело замёрзло и кровь плохо пульсирует. Огонь жестоко наказывает тех, кто не умеет пользоваться им. Мы это знаем и не решаемся протянуть к нему скованные стужей руки, держимся поодаль. В такие минуты достаточно глотнуть тёплого воздуха, чтобы к человеку вернулась способность сопротивляться.
К костру на четвереньках подползает Николай и бессознательно лезет в огонь. Его вдруг взмокшие скулы зарумянились, зашевелились собранные в кулаки пальцы.
Василий Николаевич и Геннадий стаскивают с Николая унты, растирают снегом ноги, руки, лицо. Потом поднимают его и заставляют бегать вокруг костра. Афанасий ревёт зверем, у него зашлись пальцы.
А костёр, взбудораженный ветром, сыплет искры в темноту. Рядом лежит олень, скрюченный муками, с открытыми глазами. На их стеклянной поверхности торжествующе пляшет огненное пламя.
Только через час нам удаётся устроиться на привал: поставить палатку, наколоть дров, затопить печь. Собаки Бойка и Кучум, хотя и привыкли к холоду, на этот раз не выдержали и попросились на ночь к нам.
Мы долго не можем прийти в себя. Острой болью стучит пульс в озноблённых местах, кисти рук пухнут, болит спина. Тепло всё ещё вызывает тупую боль. Лица у всех обмороженные. У Николая на ступнях вздулись белые пузыри. Сон наваливается непосильной тяжестью. Ложимся без ужина. В последние минуты я думаю о Трофиме и его товарищах. Трудно поверить, что, заблудившись в этих горах, да ещё без палатки, можно было спастись от такой беспощадной стужи. Неужели непогода надолго задержит нас под перевалом?
Как бы ты ни устал, в пургу спишь чутко. Тело отдыхает, а слух сторожит, глаза закрыты, но будто видят. Тихо зевнул Кучум, и я проснулся, расшевелил в печке угли, подбросил щепок, дров. Мутным рассветом заползает к нам утро. В горах бушует ветер, трещит, горбатясь, лес, с настывших скал осыпаются камни.
В палатке снова накапливается тепло. Все встают. Закипает чайник, пахнет пригоревшим хлебом.
– Перевал был близко, да с той стороны ни один палка для костра нету, только камень, в пургу сразу пропадёшь, – говорит Афанасий, наливая в чашку горячий чай.
– Пурга здесь часто бывает? – спрашиваю я.
– Хо… Когда человек сюда приходит, Джугджур шибко сердится. – Афанасий оставляет чай, калачом складывает босые ноги и достаёт кисет. Долго набивает трубку табаком.
– Старики так говорят: когда-то близко море люди не жили и никто не знал про него. Пришёл аргишем к горам охотник. Долго он ходил, искал перевал, но нигде не нашёл проход, всё кругом скалы, камень, стланик. «Однако, это край земли, нечего тут делать, вернусь в тайгу», – думал он, и стал вьючить оленей.
«Зачем, охотник, приходил сюда?» – вдруг слышит он голос.
«Хо… Ты кто такой, что спрашиваешь?»
«Я – Джугджур».
«Не понимаю, лучше скажи, что ты тут делаешь?»
«Море караулю, ветру дорогу перегораживаю».
«А я куту[3] ищу – густую тайгу, зверя, рыбу. Но не знаю, где найду».
«Я покажу, – сказал Джугджур, – а за это ты направишь ветер на восход солнца. Видишь, он сделал меня голым!»
«Хорошо», – сказал охотник. Андиган[4] дал Джугджуру.
Вдруг впереди перевал получился, за ним глаз видит большое море и дорогу к нему. Повернул охотник оленей и пошёл к морю. Чум поставил на берегу, рыбу ловил жирную, птицу стрелял разную, много-много добывал морского зверя. Куту нашёл охотник, а про андиган совсем забыл. Вот и мстит Джугджур человеку за обман, не хочет за перевал пускать, пургу на людей посылает. Слышишь, как сердится?
Медленно тянутся скучные дни. Мы безвылазно сидим в палатке. Я стараюсь гнать от себя мрачные мысли о затерявшихся людях: после такой пурги мало надежды разыскать их в живых. А над Джугджуром гуляет ветер. Снежный смерч властвует над ущельем.
На третий день после полудня Бойка и Кучум оживились, стали потягиваться, зевать. У Афанасия развязался язык.
– Собака погоду слышит. Его нос маленький, а хватает далеко. Надо идти олень смотреть. Где копанину[5] найдём, не знаю.
Одевшись потеплее, они с Василием Николаевичем вышли из палатки и вернулись с хорошими вестями.
– За горами небо видно, скоро пурга кончится.
В полночь, действительно, ветер стих. После непродолжительного снегопада унеслись куда-то и тучи. Всё успокоилось и, казалось, погрузилось в длительный сон. Только изредка доносились до слуха скрипучие шаги оленей, да иногда потрескивали старые лиственницы, как бы выпрямляясь после бури.
Не дождавшись утра, забарабанил голодный дятел. Угораздило его начать день у нашего жилья – всех разбудил! Когда я вышел из палатки, за скалистыми вершинами разгоралась заря. На реке весело перекликались куропатки. Напятнала по свежей перенове[6] белка, настрочили мелкими стежками мыши. А здесь недавно пробежал, горбя спину, соболь. Лиса надавила пятаков возле зарезанного оленя. Под скалою пересвистывались рябчики. Наголодавшиеся за три дня обитатели тайги чуть свет на кормёжке. Каким испытаниям подвергается их жизнь в этих холодных и неприветливых горах!
Пока готовили завтрак, проводники собрали оленей. Через час мы покинули спасшую нас стоянку.
После пурги Джугджурский хребет сиял белизной только что выпавшего снега. Он был величественным и по-прежнему суровым. Кругом тишина. Улеглись обвалы. На дне ущелья не всколыхнутся заиндевевшие деревья. Кажется, стужа сковала даже звуки.
Поднимались мы быстро. Брошенные на подъёме нарты оказались занесёнными снегом. Пока их откапывали и приводили в порядок упряжь, я ушёл вперед.
На перевале задержался. Позади лежало глубокое ущелье, обставленное с боков исполинскими скалами. А дальше и ниже, в узкой рамке заснеженных гор, виднелась тёмная тайга, покрывающая дно Алдоминской долины.
На юго-запад от перевала открывалась неширокая панорама удивительно однообразных горных вершин – пологих, пустынных. Только слева из-за ближнего откоса седловины виднелись мощные нагромождения чёрных скал главного Джугджурского хребта. Там где-то и Алгычанский пик.
На перевале я увидел небольшое сооружение, сложенное из камней. Это была урна. Четыре плиты, установленные на широком постаменте, служили чашей. Я выбрал из неё снег. Чего только не было в этой чаше! Пуговицы, куски ремней, гвозди, спички, металлические безделушки, цветные лоскутки, гильзы, кости птиц, стланиковые шишки…
Пока я рассматривал содержимое чаши, подошёл обоз. Возле урны караван остановили. Афанасий сорвал с головы несколько волосков и бросил их в чашу. Николай достал из кармана десяток мелкокалиберных патрончиков и, выбрав из них один, тоже опустил в чашу.
– Для чего это? – спросил его Василий Николаевич.
– Так с давних пор заведено. Каждый человек, который идёт через перевал и хочет вернуться обратно, должен что-нибудь положить, иначе Джугджур назад не пропустит.
– Ты хитёр, парень! Почему же положил негодный патрончик с осечкой?
Николай добродушно рассмеялся.
– Джугджур не видит, немножечко обмануть можно, – ответил он, доставая из ниши, сделанной в постаменте, ржавую железную коробку.
– Тут много всяких писем. Кто, куда, зачем ходил, кого обидел Джугджур – всё написано.
Коробка была старинного образца, из-под чая, наполненная доверху разными бумажками.
Я развернул одну из самых пожелтевших. Она была исписана неразборчивым детским почерком и читалась с трудом. «Джугджур, зачем угнал наших оленей, теперь мы должны вернуться домой пешком, сами тащить нарты, может – в школу скоро не попадём. Сыновья Егора Колесова». В другой записке было написано: «Не годится, Джугджур, так делать, ты десять дней не пускал нас через перевал, холод посылал на нас, и мы выпили много спирта, который везли Рыбкоопу. Как рассчитываться будем? Нехорошо!» Под текстом было четыре неразборчивых подписи. Датирована 1939 годом.
Среди многочисленных записок я увидел знакомую бумагу, которой пользуются геодезисты для вычислительных целей. Это оказалась записка наших товарищей, работавших в прошлом году на Джугджурском хребте. «Перестань дурить, Джугджур! Взгляни на свою недоступную вершину, на ней мы выложили каменный тур. Ты побеждён! Васюткин, Зуев, Харченко, Евтушенко».
Пока мы читали записки, Николай достал из другой ниши круглую банку, в которую проезжие складывали монеты. Он высыпал их себе на полу дохи и, присев на снег, стал считать.
– Двадцать… сорок… пять… рубль…
К нему подошёл Афанасий, лукавым взглядом стал следить за счётом. А Николай сиял. Шутка ли, горсть денег! Он высыпал обратно в банку щербатые и потёртые монеты, остальные зажал в кулаке и потряс ими в воздухе.
– Спасибо, Джугджур, на пол-литру есть! Дай бог тебе ещё сто лет прожить!
Видимо, издавна стоит здесь, на Джугджурском перевале, эта урна. Кто её установил, кто вынес сюда плиты? Афанасий, будто угадав мои мысли, стал рассказывать:
– У того охотника, который первый кочевал к морю, родились сын и дочь – так говорят наши старики. Когда сын вырос, отец навьючил много добра – тэри[7] и послал сына за хребет в тайгу жену себе искать. Дорогу рассказал ему правильно, но сын не вернулся. Однако, беда случилась – решил отец и послал на розыски дочь. Много ездила она, долго искала, пока не попала на перевал. Видит – кости оленей лежат, пропавший тэри, от брата никаких следов. Стала звать, много ходила по горам, плакала. Вдруг слышит голос Джугджура:
«Суликичан, – так звали её, – не ищи брата. Человек обещал направить ветер на восход солнца и обманул меня, за это я превратил его сына в скалу. Видишь – она стоит всегда в тумане выше и чернее остальных».
Взглянула Суликичан и узнала брата.
«Джугджур, – сказала она, – верни брата в его чум. Что хочешь возьми за это».
Джугджур молчал, всё думал, потом сказал:
«Хорошо. Сделай из тяжёлых камней чашу, положи в неё самое дорогое для тебя, и пусть все люди, которые идут через перевал, кладут часть своего богатства. Когда чаша наполнится, я верну человеку сына».
Согласилась Суликичан, вынесла на перевал тяжёлые камни, сложила чашу и бросила в неё самое дорогое – свою косу. С тех пор каждый охотник, который идёт через перевал к морю и обратно, что-нибудь кладёт в чашу. Однако до сих пор не удалось её наполнить. Ждёт Джугджур, сердится, а Алгычан всё спит.
– Как ты сказал, Афанасий! Алгычан? – переспросил его Василий Николаевич.
– Да. Идите сюда все. – И старик повёл нас на склон седловины. – Видите большую скалу? Смотрите хорошо. У неё есть лоб, нос, губы. Это Алгычан, сын охотника. Джугджур сделал его скалой.
– Да ведь мы же идём к Алгычану! – сказал я.
– Хо… Как люди могли ходить наверх, гора шибко крутой, – удивился Афанасий.
Не задерживаясь больше, мы спустились к оленям и тронулись в дальнейший путь.
На дне перевальной седловины находится большое озеро продолговатой формы. Возле него ни единого деревца, ни кустика. Только груды россыпей, сползающих с крутых гольцов.
Миновав седловину, караван свернул влево. Ехали без дороги. Наш путь вился крутыми зигзагами по отрогам. То мы взбирались на плоскогорья, то спускались на дно безжизненных ущелий и всё ближе подбирались к Алгычану.
У последнего спуска задержались. Перед нами возвышался Алгычанский пик. Я достал бинокль. Природа постаралась придать этому гольцу грозный вид. Он представлял собою нагромождение колючих скал, собранных на одну вершину. На его крутых откосах ни россыпей, ни снега. Были видны только следы недавних обвалов, да у подножия какие-то руины, которые делали подход к пику недоступным. Голец издали действительно напоминал мёртвого великана.
– А где же пирамида? – спросил, обращаясь ко мне, Василий Николаевич. – Виноградов, кажется, сообщал, что она была построена.
– Пирамиды нет, но тур стоит, – ответил я, рассматривая в бинокль вершину Алгычанского пика. – В самом деле, куда же девалась пирамида?
– Если она была построена, то кому понадобилось свалить её? – размышлял Василий Николаевич.
У кромки леса люди с оленями задержались, чтобы заготовить дров, а я ушёл вперёд.
Палатка наших товарищей стояла у подножия гольца. Она была погребена под снегом, и если бы не шест, установленный Виноградовым при посещении гольца, трудно было бы отыскать её среди многочисленных снежных бугров. Я с трудом прорыл проход и влез внутрь. Палатка сохранила жилой вид: всюду были разбросаны вещи, которыми, казалось, только что пользовались, в кастрюле было даже нарезано мясо для супа. Всё это подтверждало мысль Виноградова, что люди ушли ненадолго и какое-то несчастье не позволило им вернуться в свой лагерь.
Когда пришёл обоз, на вершинах гор уже лежал пурпурный отблеск вечерней зари. Медленно надвигалась ночь, окутывая прозрачными сумерками ущелье. Мы с проводником взялись за устройство лагеря, а Василий Николаевич с Геннадием решили полностью откопать палатку Королева. Когда ужин сварился, я пошёл за ними.
– Кажется, мы напали на след, – сказал Василий Николаевич. – Тут вот под снегом верёвки нашли, кайла, гвозди, цемент, к тому же и вся посуда здесь, даже ложки. Думаю, они работу закончили, спустили сюда часть груза с гольца и пошли за остальным.
– Тогда куда же девалась пирамида? – спросил я.
Он в недоумении пожал плечами.
– Не знаю, но искать их надо только на подъёме к пику. Место тут узкое, никуда не свернёшь, да и заблудиться негде.
Длинной показалась ночь у Алгычана. В палатке тепло. Тихо кипела вода в чайнике. Из темноты доносились сонные звуки и шорох случайного ветра.
– Слышите, гром, что ли? – сказал вдруг Василий Николаевич, приподнявшись.
До слуха долетел отдаленный взрыв, на вершине что-то откололось и, дробясь о шероховатую поверхность гольца, покатилось вниз.
– Обвал… – прошептал Геннадий.
Мы вышли из палатки. Казалось, лопались скалы, рушились утёсы и сползали с вершин потоки камней. Можно было поверить, что проснулся легендарный Алгычан и сбрасывает с себя гранитные оковы.
Через несколько минут гул стих. Но где-то ещё скатывались одинокие глыбы, сотрясая ударами скалы.
– Скорее всего наши погибли под обвалом… – Вздохнул Василий Николаевич, взглянув на меня.
Он подтвердил мои мысли.
Время подкрадывалось к полуночи. В печке потрескивали гаснущие угли. Палатку сторожил холод. Василий Николаевич лежал на шкуре с закрытыми глазами, плотно сжав губы. В его руке не угасала трубка. Геннадий, забившись в угол, сидел ссутуля спину, над кружкой давно уже остывшего чая. Что-то нужно сказать, отвлечь всех от мрачных мыслей. Но язык будто онемел, слова вылетели из памяти. А от тишины ещё тяжелее на душе…
Прежде всего нужно было обследовать подножие Алгычана. Василий Николаевич идёт влево от нашей стоянки, намереваясь проникнуть в наиболее недоступную северную часть гольца, где скалы отвесными стенами поднимаются к главной вершине. Там, вероятно, скопилось много лавинного снега, в нём, быть может, ему удастся обнаружить обломки упавшей с пика пирамиды. Я иду вправо. Хочу по гребню подняться как можно выше и обследовать цирки, врезающиеся в голец в юго-западной стороне. В лагере останется Геннадий. Он установит рацию. Нас давно ждут в эфире и, конечно, беспокоятся.
В котомку кладу бинокль, тёплое бельё, меховые чулки, свиток бересты для разжигания костра и дневной запас продуктов для себя и Кучума.
От лагеря сразу поднимаюсь на гребень. Хорошо, что у меня лыжи подшиты сохатиным камусом: они легко скользят по затвердевшему снегу и совершенно не сдают даже на очень крутом подъёме. Кучум идёт на длинном поводке. Он горячится, рвётся вперёд и почти выносит меня на первый взлобок.
Достаю бинокль и внимательно рассматриваю склоны гор, но нигде не видно ни следа, ни каких-либо иных признаков присутствия людей.
Иду дальше. Гребень щетинится торчащими из-под снега острыми камнями. Впереди громоздятся высокие террасы склонов Алгычана. Всюду россыпи, местами лежат глыбы упавших скал. Подбираюсь к каменным столбам, торчащим, словно истуканы, по краю гребня, и не найдя здесь прохода, останавливаюсь.
Справа подо мной небольшой цирк с миниатюрным озерком у самого края. Стенки цирка довольно крутые, и их снежная поверхность исчерчена постоянно скатывающимися камнями. За противоположной стеною, судя по рельефу, должно быть обширное углубление, но мне его не видно.
Кучум, усевшись возле меня, смотрит куда-то в пространство и длинными глотками втягивает воздух. Видимо, что-то доносит еле уловимый ветерок, изредка налетающий снизу. Я просматриваю склоны Алгычана. Солнечный свет широким потоком ворвался в цирк. На снежной поверхности обозначились морщинки, бугры, рубцы передувов, и совершенно неожиданно среди них я увидел следы. Они вошли в цирк снизу, обогнули озерко и исчезли неровной стёжкой за соседним гребнем. «Кто мог бродить здесь?» – подумал я, надеясь открыть причину загадочного исчезновения людей.
Нужно было спуститься к следу, но как? По стенке цирка – круто, к тому же снег там заледеневший, местами торчат острые камни. На лыжах – опасно. Лучше вернуться назад и пойти в цирк снизу.
Пока я размышлял, Кучум вдруг заволновался, выпрямился и, бросив беспокойный взгляд на соседний гребень, замер. Хотя человек и обладает зрением лучшим, чем у собаки, всё же я ничего там не заметил. Но Кучум взбудоражен, он громко втягивает в себя воздух и, наконец, бросается в сторону гряды. С трудом сдерживаю разгорячившуюся собаку – та упорствует, запускает глубоко в снег когти и делает отчаянную попытку сорваться с поводка.
Мне тоже хочется скорее попасть на соседний гребень и заглянуть в скрытую за ним чащину. Может быть, собака улавливает запах человека или дыма?
Я пытаюсь преодолеть упрямство Кучума, но тот продолжает рваться вперёд. Он здоровый, сильный, и мне на лыжах нелегко справиться с ним. Единственный выход – рискнуть спуститься по стенке на дно цирка. Связываю лыжи и пускаю их вниз. Они скользя несутся по снежному откосу, то взлетая, то прячась, наконец скрываются где-то в глубине.
Теперь наш с Кучумом черёд. Как же затормозить бег, чтобы не разбиться на этой стене? Вспомнилось детство и ледянка, на которой часто катался с гор. Снимаю телогрейку, усаживаюсь на неё, пропустив рукава между ног, и отталкиваюсь. Вначале Кучум бежит впереди, но скорость нарастает. Собака уже не поспевает за мною, падает, летит кувырком. Я работаю руками и ногами, удерживаю равновесие. Спускаемся с невероятной быстротой. Снизу сквозь телогрейку начинает холодить. Но вот, наконец, и дно цирка. Мы делаем небольшой прыжок и останавливаемся. Кучум встряхивает шубой и садится, а я смеюсь: от телогрейки остались только рукава да ворот, на брюках – большая дыра. Холод щиплет обнажённое тело. Хорошо, что в шапке всегда имеется иголка с ниткой. Накладываю латку на брюки и продолжаю путь.
Пересекаю чащу и поднимаюсь на гребень. Кобель торопится. Над нами яркое солнце. Воздух потеплел. Ни одной птицы не видно, и ничто не напоминает о близости живых существ. Только шорох лыж да тяжёлое дыхание собаки нарушают покой гор.
Едва мы преодолели подъём, как Кучум снова взбудоражился.
Спускаюсь ниже. До слуха вдруг доносится стук камней. Кто-то удаляется от нас косогором. Собака вытягивается в струнку, готовая броситься на звук. Вот что-то мелькнуло, из-за крутизны вырывается стадо снежных баранов и на наших глазах уходит влево, к скалам. Я приседаю. Кучум не шевелится, следит, как они прыгают с камня на камень. Затем, оглянувшись, смотрит на меня, как бы спрашивая, почему я не стреляю. А бараны, отбежав метров двести, вдруг остановились и, повернув головы в нашу сторону, замерли.
Их семь. Все рогачи, толстые, длинные, на низких ногах. На фоне серых камней они кажутся почти белыми. Мгновение – и животные пугливо бросаются дальше. До слуха снова долетает стук камней. Через сто метров бараны снова останавливаются, потом бегут дальше, и так – небольшими рывками, с остановками – они уходят от нас. Добравшись до скал, звери вытягиваются в одну линию, скачут с карниза на карниз, по уступам и, забираясь всё выше и выше, исчезают в щелях.
«Вот они, красавцы, обитатели бесплодных гор!» – думаю я, ещё долго находясь под впечатлением неожиданной встречи. Какие чудесные скалолазы! Я смотрю на нависшие серые громады, и не верится, что по ним только что пробежало стадо снежных баранов.
Продолжая поиски, я внимательно осматриваю дно цирка, склоны хребта, хорошо видимые с того места, где мы стоим. Нигде никаких признаков людей.
Обследовав дно впадины и соседнюю долину, собирающую ручейки с юго-западных склонов Алгычана, я ни с чем вернулся в лагерь. Василия Николаевича ещё не было. Меня встретил Геннадий.
– Сколько беспокойства наделала пурга! Трое суток все наши станции дежурят, ищут нас, а мы только сегодня вылезли в эфир, – говорит он.
– Что нового?
– Ничего. Все ждут от нас сообщения.
– Сообщать-то пока нечего…
Василий Николаевич вернулся поздно вечером, усталый и тоже без результатов.
– Ну и места, будь они прокляты! Скалы да провалы, тут не хитро и сорваться… – И, немного подумав, добавил убеждённо: – Видно, ребята где-то промазали и погибли…
Вспомнилось прошлое Трофима
Погибли… Это слово острой болью отдаётся в сердце. Неужели Королёв сознательно погубил себя и своих товарищей?
Не надо было отпускать его в горы в таком состоянии. Этого я никогда не прощу себе.
Все спят. Ночь звёздная, светлая. Необыкновенная тишина спустилась в ущелье. Ничто не мешает мыслям. Ниточка за ниточкой вяжутся воспоминания. Как во сне, проходит прошлое Трофима: жестокое детство, воровская шайка, крутые повороты, вся его сложная судьба…
В 1931 году мы работали на юге Азербайджана. Я возвращался из Тбилиси в Мильскую степь, в свою экспедицию. На станции Евлах меня поджидал кучер Беюкши на пароконной подводе. Но в этот день уехать не удалось: где-то на железной дороге задержался наш багаж.
Солнце палило немилосердно. Нигде нельзя было найти прохлады.
– Надо пить чай! – советовал Беюкши. – От горячего чая бывает прохладно.
– А если я не привык к чаю?
– Тогда поедем ночевать за станцию, в степь, – предложил он.
Пара изнурённых жарою лошадей протащила бричку по ухабам привокзального посёлка, свернула влево и остановилась у арыка. Мы поставили палатку на берегу. Беюкши ушёл в посёлок ночевать к своим родственникам, а я расположился в палатке.
Не помню, как долго продолжался сон, но пробудился я внезапно, встревоженный каким-то необъяснимым предчувствием, а возможно – лунным светом, проникшим в палатку.
«Не Беюкши ли пришёл?» – промелькнуло в голове. Я приподнялся и тотчас же отшатнулся от подушки: к изголовью постели бесшумно спускалось лезвие бритвы, разделяя на две части глухую стенку палатки. Пока я соображал, что предпринять, в образовавшееся отверстие просунулась голова, затем рука, и в её сжатых пальцах блеснула финка. Возле меня, кроме чернильницы, ничего не было, и я, не задумываясь, выплеснул её содержимое в лицо бродяги.
– Зануда, ещё и плюётся! – бросил тот, отскакивая от палатки. Через минуту в тиши лунной ночи смолкли торопливые шаги.
Уснуть я больше уже не мог. Малейший шорох заставлял настораживаться: то слышались шаги, то топот. В действительности же возле палатки никто больше не появлялся.
Утром мы получили багаж, позавтракали в чайхане и тронулись в далекий путь. Лошади легко бежали по пыльному шоссе. Над равниной возвышались однообразные холмы. Кругом низкорослый ковыль, местами щебень. И только там, куда арыки приносят свою драгоценную влагу, виднелись полоски яркой зелени.
Проехав километров пять по шоссе, мы неожиданно увидели возле кювета группу беспризорников.
– Стой! – крикнул я кучеру и спрыгнул с брички. – Ты резал палатку? – спросил я одного из них.
Беспризорники вскочили и скучились на краю дороги, словно сросшиеся дубки. Подбежал Беюкши.
– Где морду вымазал в чернилах, говори? – крикнул он, и в воздухе взметнулся кнут.
– Не смей! Убью! – заорал старший из ребят, поднимая над головой Беюкши костыль.
Кнут, описав в воздухе дугу, повис на поднятом кнутовище. Беспризорник стоял на одной ноге, удерживая другую, больную, почти на весу. Он выпрямился, повернулся лицом ко мне и уже с пренебрежительным спокойствием добавил:
– Я резал, а лезть должен был он, Хлюст, но трогать его не смей, слышишь? – И он гневно сверкнул глазами.