Полная версия:
Остров Ржевский
Он что-то прочел в моем лице, сделался вдруг сосредоточенным и мрачным.
– Только попробуй, маленький ублюдок, после всего, что ты сделал. Я знаю, о чем ты думаешь, – даже не смей.
«А я посмею», – решил. Да, он все верно различил по глазам моим, по бессильно опущенным плечам и бледности. Пусть чувствует как последний акт моей мести, что его карьера и жизнь разрушены лишь для того, чтобы я отказался от победных трофеев. Я больше не хотел и не мог – после сделанного мною – продолжать. С меня довольно.
Дугина перекосило от злости. Не в состоянии еще подняться, он пополз на меня, выдыхая тяжело брань, ненавидяще протыкая шипами глаз. Я не позволил ему приблизиться – оставайтесь наедине со своей ненавистью, господин хороший, нас больше ничто не связывает.
Вышел из подъезда на холод улицы, заплакал по-мальчишески, кулаком утирая слезы. «Как все паршиво, как же все паршиво», – твердил шепотом и хныкал громче и громче. В этот день я в последний раз пришел в адвокатскую контору, передал срочные дела коллегам, собрал кое-какие мелочи из кабинета, нерушимым молчанием встречал попытки разубедить меня и дознаться о причинах ухода. Лишь одно сказал во всеуслышание, уже стоя на пороге с коробкой в руках:
– Я не адвокат, ребята.
Несколько дней прошли спокойно, буря бушевала лишь внутри меня. Телефон я отключил, на улицу выходил редко – купить продуктов, выбросить мусор.
Заметно похолодало. Я укутывался в одеяло, так и волоча по полу свободный его конец, варил кофе, доставал с верхней книжной полки «Остров сокровищ» Стивенсона и погружался в чтение до рези в глазах:
« – Трелони, – сказал доктор, – я еду с вами. Ручаюсь, что Джим – тоже и что он оправдает ваше доверие. Но есть один человек, на которого я боюсь положиться.
– Кто он? – воскликнул сквайр. – Назовите этого пса, сэр».
Славная книга. Я откладывал томик в сторону, брался за компьютер: «Синку-Понташ – искать – фото». Снова рассматривал картинки, думал о брате Сергее.
Мне он представлялся загадочной и романтической личностью, а дугинские угловатые намеки на прошлое в письме говорили о том, что не от счастливой жизни Сергей уехал за тридевять земель, на крошечный островок посреди океана. Что же такого могло случиться? Впрочем, я не считал себя вправе размышлять о чужом прошлом.
Другое занимало мысли мои: как нужно любить человека, чтобы столько лет одну за другой слать ему безответные весточки? И ведь если сей человек – Дугин, то ты никогда ничего не получишь взамен. Открытие это я сделал только теперь, ведь прежде, пусть за бравадой вечного одиночки, Михаил виделся мне другом, хоть и необъявленным. Но что ж? Растаял мираж, и как больно сознавать былой самообман.
А если Сергей по-прежнему надеется на теплоту в глазах бессердечного брата, шестнадцать-то лет спустя? Представить себе невозможно, что станет с ним, когда и ему наконец откроется истинная сущность Дугина… Я бы обнял его, кто бы он ни был, этот Сергей, крепко бы обнял и не выпускал бы долго из объятий – мы в одной лодке с тобой, незнакомец, ты не один.
Мыслями о далеком острове, сказочным царством представлявшемся мне, я спасался от черной одержимости ребенком Анны. Все еще верил, слабо, слепо, как приговоренный к казни, что не кончена битва за мою любовь, а удача еще может ко мне лицом обернуться. Так ведь бывает, новорожденный не переживает первых дней своих, даже с самыми крепкими из младенцев может случиться несчастье, синдром внезапной смерти. Никто и не заметит поначалу, как застыло его бездыханное тельце, а потом будет уже поздно. Ну давай же, судьба, сыграй свою злую шутку хотя бы раз не со мной, а ради меня…
Ненависть пожирала мой мозг изнутри, и то, что направлена она была на беззащитное существо, вообще не подлежало оправданию. С одной стороны, я слушал свои мысли и ужасался им, с другой же – не мог их остановить. В тот момент моей жизни я бы, пожалуй, пошел даже на убийство, если б оно позволило вернуть Анну.
Все кончилось вполне прозаично. Накануне выписки я справился в регистратуре натального центра и в назначенный день еще с утра припарковался неподалеку, бросил машину, из-за мраморных кадок с кустарниками, пригнувшись, наблюдал за появлением счастливого отца. Он скрылся в дверях роддома походкой легкой и горделивой, а спустя полчаса Богомоловы покинули больницу втроем. Плотно скрученный трепыхавшийся розово-белый кулек – на руках у Анны, а сама она – бледная и одутловатая, волосы наспех подобраны в хвост, тусклые без косметики глаза. Но губы смеются, и смеются счастливо морщинки у глаз, а Богомолов шагает рядом, обнимая ее за талию, и взгляда не отводит от своих девочек.
И я, за кадками с лысыми по осени кустами, до неприличия лишний на этой улице, в этом городе и в этом мире. Смотрел на них и впервые за все кошмарное время своего одиночества видел, почти осязаемо – больше никаких надежд, и что бы ни изменилось, Анна уже никогда, никогда в жизни моей не будет. Только сейчас я увидел, что все кончено. Все кончено, не эта страница перевернута, но вся эта книга для меня закрыта. Все кончено, все кончено, все кончено. Все кончено. Все кончено. Все кончено. Все кончено. Все кончено. Все кончено. Все кончено. Все кончено. Все кончено. Все кончено. Все кончено. Все кончено. Все кончено. Все кончено. Все кончено. Все кончено. Все кончено. Все кончено. Все кончено. Все кончено. Все кончено.
Официант
1
Я умывался в туалете, когда объявили посадку на рейс до Порту. Накануне мне нужно было решить столько насущных вопросов, что поспал я лишь пару часов между двумя и четырьмя утра, а теперь еще и семи не было, как не было и сил у меня. Вода не бодрила, я проглотил две мятных конфеты, и они тоже не помогли.
На посадке все остальные пассажиры казались слишком шумными и веселыми, никто не говорил на одном со мной языке, зато друг с другом общались так оживленно, словно я летел в окружении целого семейного клана. Уютное кресло у окна манило сладостью сна – я задвинул заслонку, отгородившись от солнечного света, натянул на глаза маску и тут же задремал. Никто не тревожил меня до самого завтрака.
Только в двадцать шесть можешь сделать это – сесть на самолет и сбежать от проблем. Я спешно продал квартиру и мебель, оставил машину отцу, попросил передать ее Жанне в счет алиментов, купил валюту в мелких купюрах, собрал чемодан вещей. Никому не сообщил, куда улетаю, и не позволил отговаривать себя.
– Когда ты вернешься? – попытался отец, и я предпочел развести руками. Тяжело было решиться сказать ему, что сюда я не собираюсь возвращаться.
Никакого плана у меня не имелось, но дремля в нескольких тысячах метров над землей, я не беспокоился об этом. Будет день – будет пища; главное, что я начинаю с чистого листа. Новая жизнь, без прежних печалей.
Час сна подействовал на меня волшебно – люди вокруг стали казаться приятнее и дружелюбнее. Я даже попытался заговорить с соседкой-португалкой, дамой лет сорока, но та, по-видимому, не знала ни слова по-английски или просто была не настроена флиртовать с небритым тощим дылдой с коричневыми кругами вокруг узких глаз. Она активно заулыбалась – они тут все улыбались, по причине и без, – зашепелявила на родном языке, улыбнулась еще шире, как будто о чем-то спрашивала. Я пожал плечами и кивнул утвердительно. Тогда дама перегнулась через меня, отодвинула заслонку, и сквозь окно в лицо мне ударил яркий солнечный свет. О, чудесно.
Остаток полета я просидел, жмурясь от солнца и листая журналы на португальском. Наконец с привычным гулом стал опускаться самолет, земля внизу принимала очертания, ширясь под таящими облаками, дама рядом со мной загалдела на своем наречии, затыкала пальцем в стекло, пытаясь указать мне на что-то, я снова – на свой страх и риск – покивал.
Порту – зеленый, с высоты казался сплошным лугом. Потом, по мере приближения, обрастал сетью кварталов, дорог, темнел, и привычная городская серость поглотила восторги первых секунд в Португалии. Этой стране, где я оказался впервые, предстояло изменить меня, но меньше всего, спускаясь по трапу самолета, я думал о чем-то подобном. Волнение, которого до сих пор я не ощущал, наконец явилось.
Вот ты, Португалия. А это я, привет. Я, человек без прошлого, индеец Чистый Лист, да называй меня как хочешь. Только не Григорием Ржевским.
На такси я быстро добрался до гостиницы, бросил вещи в номере и отправился бродить по городу. Доехал на трамвае до Центрального вокзала, выпил кофе в кафе на углу, заглянул в местный магазинчик керамики – хотел купить сувенирных плиток, но вовремя вспомнил, что не турист здесь и подарков домой не повезу. Я ведь вообще не вернусь, так что…
Так что нечего разевать рот и любоваться, привыкай лучше к этим людям и их странному говору, парень. И до самого вечера (а темнело здесь значительно позднее) я шатался по тихим семейным кварталам, куда не пришло бы в голову потащиться туристу, потому что здесь и делать-то нечего, и выглядело это нагромождение покосившихся кривых зданий-бандитов порой не слишком дружелюбно.
Закат я встречал у моста дона Луиша в компании англичанина Тима из Бирмингема. Тиму было шестьдесят два, в прошлом он строил корабли для британского флота, а теперь, выйдя на пенсию, каждые полгода отправлялся в путешествие в какой-нибудь портовый город. Наблюдать за тем, как скользят по воде суда, доставляло Тиму невероятное удовольствие.
Мы встретились на улице, когда я пытался уточнить адрес у группы подростков, плохо говоривших по-английски, а Тим услышал мой вопрос и вызвался помочь – он жил в Порту уже пять дней и на этом основании считал себя едва ли не экспертом в географии города. Поскольку срочных дел у нас обоих не имелось, было решено провести вечер в хорошей компании, то есть в компании друг друга. К тому же – вот так приятное совпадение – поселились мы в одном и том же отеле.
– Первое, что ты должен сделать в Порту, – сказал Тим, пока мы дожидались своего заказа в прибрежном ресторанчике неподалеку от моста дона Луиша, – это попробовать местное вино. Нигде в Европе не делают вино так, как в Порту.
Вино подоспело сразу, чуть позже принесли дары моря, сыр, маслины в лодочках, причудливо нарезанный хлеб. С террасы открывался впечатляющий вид на старый город, усыпанный огнями вдоль линии берега, подсвеченный двухуровневый мост и черные силуэты весельных лодок, разрезавшие глянец воды.
Тим рассказывал мне о своем судостроительном прошлом, когда в зале появились музыканты, под аплодисменты сведущей публики выбрались в центр и без объявления номера заиграли. Мы сидели спиной к залу, лицом к реке, но тут же обернулись, заинтригованные оказанным двоим гитаристам приемом.
– А вот и второе, что нужно обязательно сделать в Порту, – сказал Тим. – Послушать фаду. Пойдем!
Он потянул меня в зал, и пока исполнительница, а это была молодая женщина с роковым взглядом, в браслетах и кольцах на тонких руках, с голыми плечами, видневшимися из-под небрежно наброшенной шали, устраивалась на сцене под первые аккорды гитар, мы нашли свободные места и расположились в предвкушении зрелища.
Тим наклонился ко мне и негромко продолжил:
– Говорят, лучшее фаду – в Лиссабоне. Но, поверь повидавшему жизнь старику, то, как поют здесь, не сравнится ни с чем. Здесь тебя напоят музыкой допьяна, и к утру ты сам будешь готов запеть местные песни. Может, дело в том, что они понимают толк в вине?
Между тем длинноволосая португалка запела. На Тима тут же зашипели соседи по столикам, он приложил руку к груди в немом извинении и взглядом указал мне на певицу: «Слушай».
До сих пор я не считал себя способным к музыке, не различал нот, не мог настучать простого ритма. Как и многие, включал радио в бесконечной пробке, канал за каналом до не слишком надоедливой песни. Бывало, ставил симпатичную мелодию на повтор, пытался подпевать даже, копаясь в компьютере, мычал что-то себе под нос, но все это так, мимоходом, несерьезно. Слова «фаду» никогда прежде не слышал я, и даже теперь тяжело объяснить, что именно задела во мне в тот вечер монотонная с резкими надрывами, как сдерживаемое рыдание, песня в ностальгичном полусвете зала. Но стоило услышать ее – я пропал.
Двое грубоватых мужиков с гитарами сидели позади, она же, в черном платье, едва не роняя шаль, стояла в центре – зала, мира, моей души. Глаза закрыла, густые брови взлетели вверх, словно в невыразимом страдании. Ладони сложены, как в молитве, как в последней отчаянной мольбе, попытке докричаться до бога, до господина ее сердца, после которой еще шаг – и падение в бездну ада, где нет больше надежды на спасение. Грудь вздымается в страстном дыхании, по подножию млечных холмов влажно катятся света лучи. Вокруг смеха, цокота бокалов, ножей, негромкого трепа – лишь ее голос слышен, лишь ее голос значит что-то, значит все.
О, как пела она! Как по изрезанным каменным глыбам водопада бурлящим потоком низвергается вода, стихала и взрывалась рыданием песня ее. Израненной львицей то замирала она на одной ноте, с тоской протяжно пластала ее, раны свои укутывала, то, судорожно сцепив пальцы, бросалась криком в безжалостную схватку из последних сил. Бесстрастные физиономии гитаристов за спиной певицы казались статуями, истуканами из плоти, а она, полная жизни и чувства, как будто ступала все ближе к пропасти, влекомая отчаянием собственного голоса и тихим безразличием звука гитарных струн. И слов не понять было, конечно, но я знал, о чем пела она.
«Мне ясно, наконец, что никогда не добраться до твоего сердца. Я увидела это во взгляде твоем, обращенном к другой, в ласковых речах, которыми ты пытался завлечь ее, в том, как подалась твоя грудь вперед, стремясь слиться с ее грудью. Таков ты, когда любишь, когда хочешь. Я смотрела на тебя с другой, и сердце мое пронзали тысячи кинжалов, ибо я еще помнила нас с тобой, помнила, что никогда ты не был так нежен со мною.
Я встретила тебя чуть больше года назад. Наша встреча не казалась предначертанной судьбой, ты был заурядным мужчиной, я – скромной, кроткою женщиной. Но время сближало нас, и моя душа потянулась к тебе, мое тело возжелало тебя, мои глаза не знали покоя, пока не встречались с твоими, на губах моих таял перезрелый мед страсти. Я раскрылась, как цветок, тебе навстречу, предчувствуя печальный конец, вдыхая твое равнодушие, но мне было все равно – полжизни, голос, сердце за один твой поцелуй, за одну ласку. И ты, вор в ночи, неразборчивый делец, почуявший дармовое добро, протянул руку и взял то, что с готовностью отдавали тебе. Взял меня, взвесил в руках, осмотрел со всех сторон: «Сойдет! Здесь, в пути, мы стеснены в выборе, и на время она мне сгодится».
Но время наше скоротечно… Время наше растаяло быстрее, чем догорела свеча, которую поставила я святому Доминику, молясь сберечь тебя от горестей, хвори и людского суда. Ты приник к моим губам, жадно напился соками моей любви и юности, повторяя после каждого исполненного негой выдоха: «Это не навсегда, это ничего не значит». А я упивалась болью твоих слов, болью, задуманной специально для меня, причиненной исключительно мне, моей, никем больше непрочувствованной болью. Когда клинок твоего кинжала входил мне в тело, я с улыбкой, за которой ты не увидел слез, ухватилась за рукоятку и помогла вогнать его во всю глубину. Опьяненные вином и страстью, мы недвижимо глядели, как вытекает из меня алой рекой кровь, надежда и жизнь… Ты целовал меня, но не чувствовал жара губ, не услышал касанием руки, что разрывается в груди мое бедное сердце.
Теперь ты чужой. По-прежнему свободный, по-прежнему улыбка приветливо светит в глазах твоих, холодная и пустая. Ты не замечаешь, как умираю я рядом с тобой, и тысячи других женщин на века вперед отняли у меня даже крохи твоей былой нежности. Всю себя, всю себя я отдала без остатка, а ты сгреб в ладонь дары мои – маловат улов – бросил на землю, как раненую бабочку, и легкой поступью раздавил. Не дрогнул в сомнении ни на секунду, решительный, уверенный мой.
До твоего сердца мне никогда не добраться. Никогда ты не полюбишь меня и на крупицу того, как люблю тебя я. В этой одинокой комнате я сгораю от черной тоски по тебе, вспоминаю в слезах наше вчера, заклинаю вернуться в те дни, когда невозможное было так близко, так преступно близко, что до сих пор я чувствую тепло твоих рук на своих плечах.
Я люблю тебя, безнадежно люблю».
А может, и нет. Может статься, другие слова вздымались в раскаленный воздух ресторана, о других печалях пела эта красивая белокожая женщина, но я не верил, что мог ошибиться. Неощутимая ни глазом, ни слухом связь возникла между ее голосом и моим сердцем, и она с первого слова будто читала его вслух под одобрительные хлопки собравшихся, под праздную болтовню и винный парок в воздухе.
Грубоватый язык, на котором они тут говорили, сухой, мычащий, – вот в чем заключалось таинство, – магически преображался в песне, согревал слух, а по душе вязкой патокой расползалось такое странное чувство, точно пред тобой только что промелькнула жизнь твоя, с печалями и радостями, ты вспомнил драгоценные дни, которые безвозвратно ушли, мгновения счастья, навсегда утраченного, и тебе вдруг стало светло от этих воспоминаний и горько оттого, что былого уже не вернуть назад.
– Грегори, эй, Грегори! – окликнул меня, легонько потряс за плечо Тим. – Ты чего так загрустил?
Я вернулся из своих мыслей, поспешил заверить англичанина, что все в порядке. На смену певице и ее спутникам с гитарами пришел упитанный седоватый тип в джинсах и пиджаке, из-под которого гордо возвышался воротничок отглаженной белой рубашки. Затягивая уныло и трагично ноту, он задирал голову неестественно, демонстрируя дамам выбритый квадратный подбородок с мягкой ямкой посредине, а руки держал глубоко в карманах джинсов и ни разу за три песни не явил их публике. Аккомпанировали красавцу гуслярского вида бородатый старик в огромных черных очках с инструментом, похожим на мандолину, и юнец с гитарой, хоть и тощий, но овалом лица и ямочкой на подбородке неуловимо напоминавший солиста.
Мы немного послушали мужское фаду, но впечатление от певицы, выступавшей первой, им, конечно, было не перебить, и Тим согласился, что самое время вернуться к нашему столику с чудесным видом на реку, закускам и вину.
Вино в самом деле «пело» не хуже фадистов. В рубиновых бликах темного, как сгустившаяся кровь, терпкого напитка я угадывал пропахшие влагой ржавые черепичные крыши вжавшихся друг в друга домов, башенные часы в тени арки, голубые изразцы во всю стену непримечательного еще с того бока здания, веревочки от балкона к балкону с развешанными брюками всех размеров, полотенцами и флагом страны. И эту страстную фадистку в черном, чьи молочные плечи прикрывала широкая шаль того же точно оттенка, что и вино в моем бокале.
Эх, мало я посмотрел в городе, мало: залитый искусственным светом в ночи, отраженный в зеркале речной воды, Порту возбуждал жажду познать его до самого донышка. В узких, порой внезапно, как сама жизнь, приводящих в тупик портинских улицах, напитанных смесью странных запахов домашней кухни, несвежей постели, уксуса, сквозило родное мне, непонятно откуда взявшееся здесь, чувство дома. Не уюта даже, а простого осознания того, что ты уже в конце пути, никуда больше ехать не нужно, Одиссея закончена. Может, остаться, может, и правда остаться здесь?
Я уплел тарелку сыра в одиночку, пока Тим предавался воспоминаниям из своего богатого прошлого. Сорок лет на службе ее величества, инженер на корабельном производстве.
– Трудная ли это была работа? – спросил я.
Морщинистые глаза моего собеседника сузились, вокруг заплясали бесцветные короткие ресницы. Он оправил довольно на расслабленном брюшке футболку со смешной туристской гордой надписью о любви к Португалии.
– Всякая хорошая работа трудна. Когда не приходится преодолевать себя каждый день, начинаешь терять хватку, да и уверенность тоже. А нам, мужчинам, сам понимаешь, Грегори, нельзя без веры в себя, а в те времена и подавно. Когда я только пришел на производство, инженер-дипломант, худой, прыщавый, в маленьких таких очочках, попытался в первый же день дать указания рабочим, десятки лет протрудившимся на заводе, меня после смены подкараулили и объяснили, что это наверху моя ученая степень кажется значимой, а здесь придется все доказывать заново, на практике показать, чего стою, да еще и многому поучиться у простых рабочих парней. И я доказывал. И учился. Бывали порой случаи, когда я не соглашался, спорил и проигрывал, когда совершал ошибки, но ни разу не подумал бросить все, даже если опускались руки. Несправедливо забраковывали мои проекты, не с каждым коллегой у меня складывалось, жена постоянно недовольна, что меня в выходные не бывало дома, что дети не помнят, как выглядит их отец… Но если любишь свое дело, сможешь все преодолеть, поверь, Грегори. И даже еще больше себя уважать начнешь, когда трудности встретишь не страшась. Такова наша мужская сущность – работа должна быть трудна, только так она имеет цену.
– Главное, чтобы трудности не переломили хребет, – сказал я. – Бывают такие трудности, от которых лучше сразу уйти, даже если любишь свое дело.
– А может быть, ты его и не любишь, если быстро сдаешься? – спросил Тим и обновил вино в наших бокалах.
– Может быть, – неожиданно согласился я.
– Ты кем работаешь, Грегори?
Холодок пополз от шеи моей к спине и груди. Я глотнул торопливо.
– Я-то? Я безработный. Свободный художник с дипломом юриста. И диплому моему – грош цена в базарный день. Выпьем же за новое начало, приятель!
– Выпьем за твою удачу, Грегори. Не унывай.
Спустя полчаса в центре зала возник, напугав погодок голландской пары, едва достававших сандалиями до пола, сильно потеющий, взлохмаченный чернобровый мужичок в клетчатой рубахе, руки из-под закатанных рукавов которой уходили прямо в карманы брюк – национальная традиция мужчин-исполнителей фаду, видимо. Он затянул протяжный жалостливый рассказ о несчастной любви, как несложно было догадаться, и пел так звонко, что нам даже не пришлось перемещаться с террасы, чтобы послушать. Под аккомпанемент уже привычной странной мандолины стоял он, полный гордости и страдания, с томно зажмуренными глазами, а из-под густых бровей растекался по лицу пот, освещая его бликами. Голландскую мамашу на несколько мгновений даже перестали заботить собственные карапузы – так она застыла белокурой статуей, внимая скорбной песне несчастного влюбленного.
– А сейчас будет моя любимая часть, – подмигнул Тим.
На сцену вышла дама почтенных лет в черном, закрытом от ворота до пят платье и с той самой – или такой же – бордовой шалью, что и у первой певицы. Я приготовился слушать романс вроде нашего «Отцвели уж давно…», однако пожилой гусельник-мандолинист неожиданно бросился играть в быстром и веселом темпе, а дама почтенных лет пустилась в пляс, едва ли не вприсядку, размахивала шалью и горланила, как отпетая частушечница. Это было настоящее украшение вечера, потрясающий финальный аккорд, после которого мы с Тимом, захмелевшие и счастливые, покричали у моста, как любим друг друга и Порту, вызвали такси и к двум часам ночи вернулись в отель.
В тишине номера я, не включая света, разделся, вышел на балкон со стулом, сел под луной, освещавшей озябшее голое тело мое, закурил. Я говорил себе: «Это новая жизнь, она должна начаться по-новому, и новые правила будут руководить ею. Последняя сигарета за упокой прошлого – больше я не курю. До свидания, Григорий Р., отныне ты всего лишь два слова в паспорте. Прощай, адвокатура – пусть я буду сбивать в кровь кулаки, борясь за то, что действительно люблю, но и пылинки не сдую ради дела, в которое больше не верю».
Потом бравада отступила, и я на время снова стал Григорием Ржевским, человеком с ворохом проблем в багаже. Иные из них я не осознавал даже, но ту единственную, ради которой могло сорваться с балкона и полететь хоть сейчас за тысячи миль сердце, лишь притворяясь, считал закрытой. Похоронена, но жива, моя любовь к женщине, родившей от другого. Я желал ей счастья, Богомолов не мог мне нравиться, но я желал ей счастья с ним, если таков ее окончательный выбор. Только представлять себе, как это счастье живет, дышит, растет, как окутывает их двоих коконом блаженства и нерушимой искренности, было почти смертельно, так тяжело, что хотелось смотреть с балкона вниз до головокружения, на самом краю стоя.
Моя девочка, моя любимая… Зачем я душу себе разрываю, тискаю, воспоминаниями ядовитыми и сладкими отравляю? Я такой женщины не найду нигде больше, такого спелого не по годам плода из райского сада, бутона чайной розы, сорванного небрежно и оброненного на счастье другому. Ее умные, серьезные глаза, видевшие насквозь любую ложь, испытующе смотрели на меня, пока я силился понять, насколько крепко мое чувство, а когда ей наскучило, она исчезла, не спросив, как буду я без нее. Дикая кошка, неприручимая. Водила по моей спине пальцами, кончиками ногтей, языком, целовала в затылок, улегшись на меня сверху. «Угадай, кто?» – смеялась, просовывала коленку мне между ног, сползала медленно, лениво, на свою половину кровати и голая шла в ванную, дожидаясь хитро, когда же я прибегу следом, схвачу ее и принесу обратно, чтобы наказать, взять по-своему, приручить хоть на десять минут. Иногда я бросался вдогонку, иногда усталость и сон удерживали меня; как же я сейчас жалел о вторых «иногда»! Ненавидел себя за них, крепче соперника своего ненавидел.