
Полная версия:
Великий трагик
– L'avete gia veduto, signer A.?…[88] – спросила меня она, сверкнувши взглядом. Я отвечал, что еще нет, что вижу в первый раз – но что понимаю ее восторг.
Вот тут-то, стиснувши мне руку и наклонившись ко мне, чтоб не слыхал Иван Иванович, которого она мало знала, и сказала она мне сладострастным шопотом: О! – любить его хоть день и потом умереть… Фраза, коли хотите, совсем оперная, избитая – но потому-то она так и избита в оперных либретто, что живет в душе итальянской женщины – Джузеппине нужно было только кому-нибудь сказаться – и сказавшись, она тотчас же меня бросила.
Да и нам пора было идти.
По обыкновению, выпущены были первые сцены третьего акта – и он начат был прямо с разговора между Дездемоной, Эмилией и Кассио. Отелло вошел опять в новом, т. е. домашнем, костюме и без чалмы, – так что тут только можно было вполне оценить всю выразительность физиономии Сальвини. Да и зачем Отелло будет носить чалму у себя в комнатах?… Ему предстояла тут огромная задача: провести в разговоре с просящей за Кассио Дездемоной тревожную ноту странного чувства, заброшенного в его душу замечанием Яго: «это мне не нравится». Обыкновенным нашим трагикам это очень легко – они ярятся с самого начала, ибо понимают в Отелло одну только дикую его сторону. Но Сальвини показал в Отелло человека, в котором дух уже восторжествовал над кровью, которого любовь Дездемоны замирила со всеми претерпенными им бедствиями… У него как-то нервно задрожали лицо и губы от замечания Яго, и только нервное потрясение внес он в разговор с Дездемоною, – он еще не сердился на нее за ее докучное и детское приставанье к нему, он порой отвечал ей только как-то механически, и было только видно, что замечание Яго его не покидает ни на минуту… Но не знаю, как чувствовали другие, а по мне пробежала холодная струя… Звуки уже расстроенных душевных струн, но не порывистые, а еще тихие, послышались в восклицании: «чудное создание… проклятие душе моей, если я не люблю тебя… а если разлюблю, то снова будет хаос»… Вся безрадостно до встречи с Дездемоною прожитая жизнь, все те чувства, с которыми утопающий хватается за доску – за единственное спасение, и все смутное сомнение послышались в этой нервной дрожи голоса, виделись в этом мраком скорби подернувшемся лице… И потом в начале страшного разговора с Яго он все ходил, сосредоточенный, не возвышая тона голоса, и это было ужасно… Временами только вырывались полувопли… Когда вошла опять Дездемона, – все еще дух мучительно торжествовал над кровью, – все еще хотелось бедному Мавру удержать руками свой якорь спасения, впиться в него зубами, если изменят руки… О! только тот, кто жил и страдал, поймет эту адскую минуту последних, отчаянных, неестественно напряженных усилий удержать тот мир, в котором душа прожила блаженнейшие сны!.. Ведь с верою в него расстаться тяжело, и не скоро расстанешься: даже в полуразбитой вере еще будет слышаться глубокая, страстная нежность… Она-то, эта нежность, но соединенная с жалобным, беспредельно грустным выражением прорвалась в тихо сказанном «Andiamo!» (Пойдем!) – и от этого тихого слова застонала и заревела масса партера, а Иван Иванович судорожно сжал мою руку. Я взглянул на него. В лице у него не было ни кровинки…
– Он, он!.. – шепнул мой приятель с лихорадочным выражением.
– Кто он?…
– Мочалов!
Да это точно был он, наш незаменимый, он в самые блестящие минуты… Мне сдавалось, что сам пол дрожал нервически под шагами Сальвини, как некогда под шагами Мочалова.
Мы ждали его снова, слушая, впрочем, Яго и Эмилию… ибо таково свойство артистической игры, что она вводит человека во всю драму, как в нечто живое.
Когда он явился с словами: «Ahi! donna infida…»,[89] это был уже другой человек. Процесс совершился в душе… яд вошел в нее… и что было в этой сцене с Яго, – как от стонов разбитого сердца и мрачной сосредоточенности перешел он к тому воплю и прыжку разъяренного тигра, с которыми душит он Яго, как все усиливались и усиливались эти ярые вопли, этот звериный рев, – этого словом передать нельзя. Все в театре приковалось взорами к актеру… все следило за ним жадно, не переводя дыхания… Он мучил нас по всей своей воле, не давая отдыху, – до той минуты, когда они с Яго упали на колена, произнося клятву. И как он упали на колени! Как естественно и вместе как итальянски-художественно!.. Всюду была красота страсти и страдания – то идеальное преображение, которое, бывало, из малорослого Мочалова делало какой-то гигантский призрак.
После этой сцены можно было актеру упасть и он все-таки остался бы высоким актером, – но гениальные натуры создают роль цельно… И в сцене с Дездемоной, в ласкании ее руки, волшебник нашел в свое натуре средства терзать сердца зрителей. Что это было такое? наполовину человек, глубоко разбитый, наполовину тигр, притаивающий тщетно свою ярость и разражающийся наконец всем неистовством в вопросах о платке… А главное – главное, что впечатление не перерывалось, что одна и та же струя пробегала по игре в течение целого акта, держала вас под таким влиянием, что порою решительно захватывалось дыхание. Что это все, одним словом, не делалось, не сочинялось, а рождено был одним бурным вдохновением…
Мы вышли какие-то отуманенные… Иван Иванович не пошел даже в буфет – и мы ходили с ним по коридору, ни на кого не смотря, никого не замечая и даже не передавая друг другу своих впечатлений… Что тут комментировать… Дело было совершенно ясное и простое. Волканическая натура, в соединении с высокой артистичностью, может делать чудеса – и такое чудо пронеслось перед нами, обвеяло нас каким-то знойным и бурным дыханием. В голове бывает, коли вы хотите, какой-то чад в подобные минуты, но то, что видится сквозь этот чад, право, дороже многого, видимого в обыкновенном расположении нашем… Странно, но ходя я думал уже не о Сальвини, я думал о Шекспире… и, между прочим, вот какой вопрос пришел мне в голову: отчего я сто раз пойду смотреть эту беспощаднейшую и мучительнейшую его драму, сто раз готов выстрадать всю эту адскую последовательность мук Отелло, последовательность, в которой ни одного шага, даже полушага не опущено, – и отчего я положительно не могу выносить французских драм с и выставлением наружу всевозможных язв. Т. е. не то чтобы только в художественном отношении они были мне противны: нет, они меня мучат невыносимо – мне просто нехорошо, неловко, болезненно, как в разных водевилях, например, мне также просто непосредственно делается стыдно.
Когда я сообщил мой вопрос Ивану Ивановичу, он отвечал, что сам то же испытывал и испытывает, но что причины предоставляет разыскивать мне самому, а теперь бы оставил я его в покое. Глаза у моего приятеля становились из обычно-усталых какими-то дикими, руки у него горели.
А я продолжал все-таки анализировать – такая уж проклятая привычка образовалась. Я попал на свою заветнейшую думу об идеализме и натурализме в искусстве.[90] Конечно уж французские драмы, не принадлежащие даже к области натурализма, а составляющие простой рыночный продукт, сменились другими, более серьезными вещами – в голове сопоставлялись «Записки сумасшедшего» Гоголя и в контраст им «Дневник г. Голядкина»[91] – «голова Медузы» Леонардо да Винчи и «голова Медузы» же Караваджио… Во всяком случае, я уже успел себя успокоить, но на моего Ивана Ивановича было почти так же страшно смотреть, как на Сальвини: губы его подергивались уже совсем судорожно, и он начал даже запускать правую руку в волосы…
Вообще это все отзывалось мочаловским представлением, – первыми порами «Гамлета» – увлечениями, которые я считал уже совершенно невозвратными, – увлечениями, может быть дорогими болев настоящих, потому что они волновали нас под суровым, зимним небом, в трескучие морозы… Все человеческое уже исчезло в Отелло в IV акте: походка тигра или барса, судорожные движения; глаза, налившиеся кровью, сухие и разбитые тоны в голосе – вот что заменило прежнее благородство, прежнее величие, прежнюю страстную нежность… Но и тут соблюдена была удивительная психологическая последовательность. Не с самого начала акта явился таким великий артист…» Когда он вошел – видно было только, что прежний человек в нем разрушился; на физиономии его, судорожно подергивавшейся, обозначались следы таких мук, которые поистине могут назваться нездешними и после которых душа, кажется, должна уничтожиться… Но когда Яго довел разговор до своего адского и цинического рассказа, тогда можно было убедиться, что есть муки еще злее, еще ядовитее виденных. Сальвини не повалился тут на пол в судорогах, как делают это другие трагики, как делал – и иногда удивительно делал Мочалов, – он только схватился руками за стол и припал к нему грудью с диким ужасным воплем, в котором слышались и физическая боль ломающегося сердца, и рев кровожадного тигра, и вой голодного шакала, и вместе с этим стон человека. Затем – человек обратился в зверя – и опять с массою зрителей сделалось то же, что было в третьем акте, т. е. до самого конца четвертого акта волшебник держал нас под своим влиянием, не давал ни на минуту анализировать себя, потому что сам не отдыхал ни на минуту. Только и можно было остановиться, вздохнуть после минуты, когда он бьет Дездемону…
Мы опять не рассуждали и не хотели рассуждать во время антракта. Я. заметил только, что напрасно выпущено лицо любовницы Кассио, Бьянки, на что Иван Иванович отвечал, что это сделано, вероятно, во имя местной нравственности…
Пятый акт был начат сценою песни об иве. Такова уж поэзия этой глубоко меланхолической сцены, что в ней преобразилась и наша Дездемона… У нее как-то смягчились резкие горловые акценты и подернулись северным туманом грусти яркие черты лица… Дездемона отпустила Эмилию и легла. Сказать, что мы ждали появления Отелло, было бы в высшей степени неверно. Шекспировская трагедия и Сальвини захватывали под свою власть душу как настоящая правда жизни… Ждать того или другого лица можно только тогда, когда представлению не подчиняешься, а мы, да и вся масса, подчинились тут ходу драмы.
Я и забыл сказать, что пестрая толпа, наполнявшая партер, преследовала уходящего в четвертом акте Яго энергическими, хотя шепотом произносимыми восклицаниями: Scelerato!! Bestia!![92]
Теперь только, когда я описываю впечатления, приходит мне в голову вопрос: прерывалось ли у трагика во время антракта его нервное настройство и, припоминая покойного Мочалова, который во время антрактов мрачно и молча сидел или ходил один, вдали от всех, с судорожными движениями, – думаю, что – нет…
Перервавши, хотя и на минуту, душевный процесс – пусть это процесс и воображаемый и представляемый, – нельзя было войти таким, каким вошел Сальвини. В театре опять настала мертвая тишина…
Видно было ясно, что яд уже окончательно совершил свою работу над душою Отелло… Искаженный, измученный, разбитый и вместе неумолимый, подошел он к постели тихой походкою тигра и остановился. Опять страсть обманутая, но безумная страсть прорвалась какими-то жалобными, дребезжащими тонами. Все тут было – и язвительные воспоминания многих блаженных ночей, и сладострастие африканца, и жажда мщения, жажда крови… Одну из этих сторон душевного настройства выразить нетрудно, но выразить их все, выразить то, что Шекспир сам хотел сказать последним поцелуем, который дает Отелло своей Дездемоне, – для этого надобно быть гением.
Странная, непостижимая вещь природа гениального артиста – странное, непостижимое слияние постоянного огненного вдохновения с расчетливым уменьем не пропустить ни одного полутона, полуштриха… Как это дается и давалось натурам, подобным Сальвини и Мочалову, – проникнуть мудрено. Думаю только, что это дается только постоянством вдохновения, целостным, полным душевным слиянием с жизнию представляемого лица, – вырабатывается долгою думою, но не придумывается, ибо дума поэта или артиста есть нечто вроде физиологического процесса, – и наконец захватывает всего человека!.. Слово: «расчетливое уменье» употребляю я только за недостатком другого. В такой игре расчета – в смысле составления физиономии перед зеркалом, придумывания и заучения интонаций – быть не может, но и вдохновением назвать этого нельзя, в том смысле вдохновением, на основании которого ревут, беснуются и ярятся, как буйволы, обыкновенные трагики…
Обо всем пятом акте после первого представления только и можно было сказать, что это все было правда и что эта правда захватывала у зрителей дыхание до той самой минуты, когда Отелло рассказал о том, «как собака турок осмелился бить христианина, как он схватил его за горло и зарезал… Cosi!» (так!) – перехватил себе мечом горло и, захрипев смертельным стоном, потянулся, шатаясь, к постели Дездемоны…
Ни восторгаться отдельными моментами, ни анализировать – в первое представление было положительно нельзя.
Можете ли вы, в первый раз слушая какой-либо квартет Бетховена или Шумана, восхищаться отдельными ходами? Нет – потому что вас покоряет целость непрерывного впечатления…
Истинно артистическая игра та же музыка! В ней постоянно ведется один ход, и он-то спаивает, сплачивает впечатления.
И потому ничего не анализировали мы с Иваном Ивановичем в эту ночь, сидя в кафе «Piccolo Helvetico» на площади собора. Иван Иванович мрачно и беспощадно пил коньяк, а я смотрел в окно кофейной на чудную весеннюю, свежодышавшую ночь да на мою любимицу, колокольню Duomo – эту разубранную инкрустациями, но не отягощенную» ими, стройную, легкую и высокую ростом красавицу! И одно только я знал и чувствовал, что хорошо, по словам нашего божественного поэта, «упиться гармонией и облиться слезами над вымыслом».[93] Когда я сказал эти стихи, Иван Иванович перервал меня и с каким-то рыданием докончил:
И может быть, на мой закат печальныйБлеснет любовь улыбкою прощальной!.. —потом с бешенством ударил кулаком по столу.
Я хотел было сказать ему, что Александр Македонский, конечно, герой…[94] но удержался, – мне стало жаль его, последнего романтика, добросовестно и постоянно вносившего в личную жизнь поэтические впечатления и жертвовавшего им всем, что зовется в жизни положительным, я только спросил его: – Иван Иванович – отчего вы, переживший, перечувствовавший много, не напишете о «трагическом в искусстве и жизни». Вы ведь сами на этом коньке ездили – и можете сообщить много интересных наблюдений!
– Нет, уж пишите лучше вы, – отвечал он с горькою улыбкою и подымаясь с места. – Вы забываете, – добавил он, взявши фуражку, – что ведь это – тема, не дописанная тургеневским Рудиным![95] – а мне прозвище Рудина, которое я имел честь получать не раз от двух женщин, надоело до смерти!
– Вы, мой милый, – заметил я, выходя с ним на площадь, – наполовину Рудин и наполовину Веретьев,[96] коли уж дело пошло на тургеневских героев, и в этом-то ваша оригинальность!
Комментарии
Впервые: Рус. слово, 1859, № 1, отд. III, с. 1–42. Последующие публикации: Григорьев Ап. Великий трагик. Со вступительной статьей Н.Н. Русова. М., «Универсальная библиотека», 1915, 77 с.; Воспоминания, с. 218–287.
Рассказ-очерк действительно мыслился Г. как часть большой книги «Одиссея о последнем романтике». Публикуя поэму «Вверх по Волге» с подзаголовком «Из «Одиссеи о последнем романтике», Г. снабдил его следующим примечанием: «Одна из частей этой – едва ли, впрочем, имеющей быть конченной «Одиссеи» напечатана в «Сыне отечества», 1857 г. («Борьба»); другая – рассказ в прозе «Великий трагик» в «Русском слове», 1859, № 1; третья – поэма «Venezia la bella» в «Современнике» 1858 г., № 11. Дело идет, одним словом, о том же самом Иване Ивановиче, за безобразия и эксцентричность которого не раз уж приходилось отвечать невинному повествователю благодаря особенным понятиям о благопристойности, развившимся в нашей литературной критике в течение последнего пятилетия» (Рус. мир, 1862, № 41, с. 750).
Иван Иванович – поэтический двойник Г. Этот образ будет и впоследствии использован Г. в его очерках, особенно в начавшемся было (и прервавшемся из-за ухода из журнала) цикла очерков-фельетонов «Беседы с Иваном Ивановичем о современной нашей словесности и о многих других вызывающих на размышление предметах» (Сын отечества, 1860, № 6, 7).
В очерке «Великий трагик» описывается впечатление от игры выдающегося итальянского артиста Сальвини, который в середине XIX в. был еще мало известным.
Отзывы в печати об очерке были отрицательные. Например, Р. Н. в рубрике «Пчелка» (Сев. пчела, 1859, № 69) вначале свысока оценивает творчество Г. в целом («Это просто наш журнальный партизан… Он невольно представляется нашему воображению: на борзом коне (любимый его конек немецкая туманная философия), в славянском полукафтане, с молодецкой бородкой, с шапкою набекрень и с нагайкою в руке!..» – с. 274); далее рецензент издевается над «Великим трагиком»: над терминами «веяние» и «бурное дыхание» (отныне эти два выражения станут общим местом в антигригорьевской критике, особенно в «Искре»), над возвеличиванием Мочалова (дескать, актера знала только Москва), над Любимом Торцовым, «этим жалким промотавшимся пьянчугой» (с. 275), над тем, как Иван Иванович заходил в буфет вонзить в себя рюмку коньяку и т. д. (кстати, здесь Р. Н. совсем не понял иронии Г., очевидно, имевшего в виду строку из стихотворения В. Г. Бенедиктова «Сознание»: «Вонзи смертельный поцелуй!»).
Примечания
1
Г. неоднократно ссылался в своих статьях на «Статейный список посольства… Василья Лихачева во Флоренцию в 7167 (1659) годе», где содержится характерное для мышления человек допетровской Руси отношение к Западной Европе (см. например: Лит. критика, с. 170–171). «Статейный список…» издан: «Древняя российская вивлиофика» ч. IV, 1788.
2
Кьяссо – маленькая улочка (итал. chiasso).
3
Если вы носите христианское имя (итал.). Начало стандартного объявления о запрещении использовать укромные уголки.
4
Последняя строка из стихотворения Б. А. Баратынского «Подражателям» (1830).
5
Г. неверно употребил это слово, на самом деле означающее не ветхую одежду (отрепье), а сор, мякину после теребления.
6
я голодна, синьор, я голодна (итал.).
7
Ольтр-Арно – часть Флоренции за рекой Арно; там находится картинная галерея Питти.
8
Судя по следующим ниже цитатам, Г имеет в виду Н. П. Огарева, Ф. И. Тютчева, А. А. Фета.
9
Начало стихотворения Огарева «Весна» (1842).
10
Строка из стихотворения Тютчева «Весенние воды» (1830).
11
Неточная цитата из стихотворения Фета «Уж верба вся пушистая…» (1844): Г. соединяет несколько редакций.
12
Неточная цитата из стихотворения Фета «Еще майская ночь» (1857); в подлиннике:
…из царства вьюг и снегаКак свеж и чист твой вылетает май!13
«Я видел ангела, ангела в небесах» (итал.).
14
Трюфли – вид грибов.
15
Траттория – трактир.
16
…прелестной… женщине… – Вероятно, имеется в виду Варвара Александровна Ольхина, жена адвоката А. А. Ольхина. И. С. Тургенев в письме к В. П. Боткину от 15 – 25 марта 1858 г. из Флоренции советует адресату познакомиться через Григорьева «с г-жею Ольхиной; прекрасная женщина» (Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем. Письма, т. 3. М.-Л., 1961, с. 203–204).
17
Неточная цитата из стихотворения В. А. Жуковского «Лалла Рук» (1821): в подлиннике вместо «лучшие» – «чистые», вместо «слетает» – «бывает».
18
святой отец, монах (итал.).
19
Литания – молитва у католиков.
20
«Артишоки, артишоки!» (итал.).
21
для чаю (итал.).
22
Благодарю, синьор, я не хочу слабительного (итал.).
23
«Дражайшая синьора, скажите мне – есть ли у вас возлюбленный?» (итал.).
24
– Да, синьор!! (итал.).
25
«для возлюбленного синьоры» (итал.).
26
тайны, всем известные (франц.).
27
глубокий, низкий бас (итал.).
28
Из оперы Дж. Россини «Вильгельм Телль» (1829).
29
Пергола – театр во Флоренции. Ниже будет назван еще театр Пальяно.
30
«Сицилийские вечерни» («Сицилийская вечерня») – опера Дж. Верди (1855).
31
«Троватор» («Трубадур») – опера Дж. Верди (1853).
32
«Гугеноты» – опера Дж. Мейербера (1835).
33
Имеется в виду Е. Н. Эдельсон, товарищ Г. по кружку «молодой редакции» «Москвитянина», с годами все более отходивший от Г., раздражавший его своим рационализмом и нравоучениями.
34
Спекулятивный – умозрительный.
35
я также мудр, как и раньше (нем.).
36
прихоть (нем.).
37
Речь идет о стихотворении Г. «Искусство и правда» (1854), в рукописном варианте называвшемся «Рашель и правда», – этот вариант, видимо, больше запомнился Г. Стихотворение имело подзаголовок «Элегия – ода – сатира» и было посвящено отрицательному описанию французской классицистской манеры игры знаменитой Рашели, гастролировавшей тогда в Москве, и прославлению труппы московских актеров, правдиво и задушевно сыгравших любимую Г. драму Островского «Бедность не порок». Контрастно резкие хула и хвала вызвали насмешки современников, статьи и эпиграммы, болезненно действовавшие на Г.; кроме того, впоследствии Г., очевидно, понял чрезмерные крайности обеих оценок и мог стыдиться своих пристрастий.
38
«Скопин-Шуйский» – драма Н. В. Кукольника (1834). Мочалов играл роль Ляпунова.
39
«Уголино» – трагедия Н. А. Полевого (1838). Мочалов играл роль Нино.
40
Разрешите, синьор… (итал.).
41
Большое спасибо!.. (итал.).
42
Очевидно, имеется в виду Корнелий Николаевич Полтавцев (1823–1865), подражавший Мочалову в роли Гамлета; см. отзыв о нем в этой роли: Григорьев А. Летопись московского театра. – Москвитянин, 1851, № 15, с. 235–248.
43
«Смерть или честь» – драма Н. А. Полевого (1839). Мочалов играл роль Бидермана.
44
Випера – змея.
45
первых любовниках (франц.).
46
сверх всего этого (франц.).
47
Пошлый Мейнау… – Герой драмы А. Коцебу «Ненависть к людям и раскаяние» (1789).
48
пламенной меланхолии (франц.).
49
…с гетевским представлением о Гамлете – т. е. с представлением о силе ума и слабости воли Гамлета.
50
Г. вспоминает свою статью «Гоголь и его последняя книга»: «в «Женитьбе» даже колоссальный лик Гамлета сводится в сферы обыкновенной, повседневной жизни, ибо, говоря вовсе не парадоксально, безволие Подколесина родственно безволию Гамлета и прыжок его в окно – такой же акт отчаяния бессилия, как убийство короля мечтательным датским принцем» (Моск. городской листок, 1847, № 62, 17 марта, с. 249).
51
Вероятно, речь идет об увлечении Г. немецким ученым Г. Гервинусом, автором 4-томного труда о Шекспире (1849–1850), вообще популярного тогда в России (его переводил на русский яз. В. П. Боткин). Г. пропагандировал книгу Гервинуса в сопоставлении с идеями Гете в «Заметках о Московском театре» (Отеч. записки, 1850, № 4, отд. VIII, с. 270–283). В этой же статье Г. отмечает игру в роли Гамлета молодого актера Леонида Львовича Леонидова (1821–1889), который долго готовился и много думал над спектаклем; не исключено, что Г. оказал артисту помощь в философском истолковании шекспировской трагедии.
52
Вероятно, намек на новых – в Москве начала 1850-х гг. – друзей Г.: А. Н. Островского, Е. Н. Эдельсона, Б. Н. Алмазова и др., составивших «молодую редакцию» «Москвитянина».
53
…бывалой Офелии… – Вероятно, имеется в виду московская актриса, партнерша Мочалова, Н. В. Репина: см. в статье А. Григорьева «Александрийский театр»: «… о г-же Орловой не скажем мы ни слова, потому что, признаем откровенно, никогда не принадлежали к числу ее поклонников, особенно же в ту эпоху, когда на московской сцене еще сияла звезда первой величины – несравненная, гениальная Н. В. Репина… Репина и Мочалов!» (Репертуар и пантеон, 1846, № 11. Театральная летопись, с. 77).