
Полная версия:
Супруги Орловы
День проходил у него в угрызениях совести; часто он не выносил их остроты, бросал работу и ругался страшными ругательствами, бегая по комнате или валяясь на постели. Мотря давала ему время перекипеть, тогда они мирились.
Раньше это примирение имело в себе много острого и сладкого, но от времени всё это постепенно выдыхалось, и мирились уже почти только потому, что неудобно же было молчать все пять дней вплоть до субботы.
– Сопьёшься ты, – вздыхая, говорила Мотря.
– Сопьюсь, – подтверждал Гришка и сплёвывал в сторону с видом человека, которому решительно всё равно, спиться или не спиться. – А ты от меня удерёшь, – дополнял он картину будущего, пытливо глядя ей в глаза.
Она с некоторых пор стала опускать их, чего раньше не делала, а Гришка, видя это, зловеще хмурил брови и тихонько скрипел зубами. Но, тайком от мужа, она пока ещё ходила к гадалкам и знахаркам, принося от них наговорные корешки и угли. А когда всё это не помогло, она отслужила молебен святому великомученику Вонифатию, помогающему от запоя, и во всё время молебна, стоя на коленях, горячо плакала, беззвучно двигая дрожащими губами.
И всё чаще и чаще она чувствовала к мужу дикую и холодную ненависть, возбуждавшую в ней чёрные думы, и всё менее жалела она этого человека, три года тому назад так обогатившего её жизнь весёлым смехом, ласками, любовными речами.
Так изо дня в день жили эти, в сущности, недурные люди, жили, ожидая чего-то такого, что окончательно вдребезги разобьёт их мучительно нелепую жизнь…
Однажды, в понедельник, утром, когда Орловы пили чай, на пороге их невесёлого жилища явилась внушительная фигура полицейского. Орлов вскочил и, пытаясь восстановить в своей похмельной голове события последних дней, молчаливо уставился на гостя мутными глазами, полный самых скверных ожиданий. Жена его смотрела пугливо и укоризненно.
– Сюда, сюда, – приглашал кого-то полицейский.
– Темно, как в омуте, чёрт бы побрал купца Петунникова, – раздался молодой и весёлый голос, и в подвал вошёл студент в белом кителе, с фуражкой в руке, гладко остриженный, с большим загорелым лбом, весёлыми карими глазами, смешливо сверкавшими из-под очков.
– Здравствуйте! – воскликнул он баском. – Честь имею представиться – санитар! Пришёл осведомиться, как поживаете… и понюхать ваш воздух – воздух у вас скверный!
Орлов свободно вздохнул и радушно улыбнулся. Ему сразу понравился студент: лицо у него было такое здоровое, розовое, доброе, покрытое на щеках и подбородке русым пухом. Всё оно улыбалось какою-то особенною, ясной улыбкой, от которой в подвале Орловых стало как бы светлее и веселее.
– Ну-с, господа хозяева! – без пауз говорил студент, – помойку опрастывайте почаще, а то от неё идёт этот дух невкусный. Я вам, тётенька, посоветовал бы мыть её почаще. А у вас, дяденька, почему такой скучный вид? – обратился он к Орлову и тут же, схватив его за руку, стал щупать пульс.
Бойкость студента несколько смутила Орловых. Матрёна растерянно улыбалась, молча оглядывая его, Григорий улыбался недоверчиво.
– Животики у вас как поживают? – спрашивал тот. – Рассказывайте, не стесняясь, – дело житейское, а ежели чуть что неладно, мы вас снабдим разными кислыми лекарствами, и всё как рукой снимет.
– Мы ничего… в добром здоровье, – сообщил Григорий, усмехаясь. – А ежели я не того… так это одна наружность… потому что, – ежели по правде говорить, – с похмелья я несколько.
– То-то я чую носом-то, что как будто бы вы, хозяин, чуть-чуть выпили вчера, – самую малость, знаете.
Он до того уморительно произнёс это и такую при этом скорчил рожу, что Орлов так и прыснул смехом. Матрёна тоже смеялась, закрывая рот передником.
Веселее и громче всех смеялся сам студент, он же скорее всех и перестал.
Когда расправились вызванные смехом складки кожи вокруг его пухлого рта и глаз, лицо его, простое и открытое, стало как-то ещё проще.
– Выпить рабочему человеку следует, ежели в меру, но – по нынешним временам лучше совсем воздержаться от выпивки. Слышали, какая болезнь ходит между людьми?
И уже серьёзно, понятным языком, он начал рассказывать Орловым о холере и о мерах борьбы с ней. Говорил и расхаживал по комнате, то щупая стену рукой, то заглядывая за дверь, в угол, где висел рукомойник и стояла лохань с помоями, даже нагнулся, к подпечку и понюхал, чем из него пахнет.
Голос у него то и дело срывался с басовых нот на теноровые, простые слова его речи как-то сами собой, без усилий со стороны слушателей, одно за другим плотно укладывались в их памяти. Светлые глаза его горели, и весь он был пропитан пылом своей молодой страсти к делу.
Григорий с улыбкой любопытства следил за ним. Матрёна то и дело фыркала носом, полицейский исчез.
– Так насчёт чистоты позаботьтесь сегодня же, хозяева. Тут рядом с вами стройка, каменщики вам на пятак сколько угодно извёстки дадут. А от выпивки нужно воздержаться, хозяин… Н-ну, пока до свиданья… Я ещё забегу к вам…
Он исчез так же быстро, как явился, оставив воспоминанием о своих смеющихся глазах довольные улыбки на лицах Орловых, – они были смущены набегом сознательной энергии в их тёмную жизнь.
– А-яй! – протянул Григорий, качая головой. – Вот так – химик! А про них говорят, что они отравляют народ! Да разве человек с такой рожей будет этим заниматься?.. Нет, тут совсем открыто пришёл и сразу – на вот, вот он я! Извёстка – разве это вредно? Лимонная кислота – что такое? Просто кислота и больше ничего! И главное – чистота везде, в воздухе, на полу, в лоханке… Ах, черти! Отравители, говорят… Этакой-то рубаха-парень, а?
Рабочему, говорит, человеку в меру выпить всегда следует… слышь, Мотря?
Ну-ка, нацеди мне рюмочку, – есть, что ли?
Она очень охотно налила ему полчашки водки из бутылки, неизвестно откуда взятой ею.
– Этот-то действительно хороший… располагающий к себе, – сказала она, улыбаясь при воспоминании о студенте. – А другие, прочие – кто их знает? Может, и впрямь наняты они…
– Да для чего наняты-то, и кем опять же? – воскликнул Григорий.
– Для людского истребления… Говорят, что бедного люда очень много и вышло распоряжение – травить лишних, – сообщила Матрёна.
– Кто это говорит?
– Все говорят. Стряпка от маляров говорила и другие многие…
– И дуры! Да разве это выгодно? Ты подумай: лечат! Это как понимать?
Хоронят! Это разве не убыток? Тоже нужен гроб, могила и прочее такое… Всё идёт на счёт казны… Ер-рунда! Ежели бы хотели сделать очистку и убавление людей, то взяли бы да и сослали их в Сибирь – там места про всех хватит!
Или на необитаемые острова… И приказали бы там работать. Вот тебе и очистка, и очень даже выгодно… Потому что необитаемый остров никакого дохода не даст, ежели не засадить его людьми. А казне – доход первое дело, значит, морить людей да хоронить их на свой счёт ей не рука… Поняла? И опять же студент… озорник он, это точно, но он больше насчёт бунта, а чтобы людей морить… не-ет, его для такой игры не купишь за все медные!
Разве сразу не видно, что он к этому делу не способен? Рыло у него не того калибра…
Целый день они толковали о студенте и о всём, что он сообщил им.
Вспоминали его смех, его лицо, нашли, что у него на кителе не хватало одной пуговицы, и едва не разругались из-за вопроса: «на какой стороне груди?»
Матрёна упорно утверждала, что на правой, её муж говорил – на левой и уже дважды крепко ругнул её, но, вовремя вспомнив, что, наливая водку в чашку, жена не подняла дно бутылки кверху, уступил ей. Потом решили с завтрашнего дня заняться введением у себя чистоты и снова, овеянные чем-то свежим, продолжали беседовать о студенте.
– Нет, какой ведь хлюст! – восхищался Григорий. – Пришёл – точно десять лет знакомы… Обнюхал всё, разъяснил и… больше ничего! Ни крика, ни шума, хотя ведь и он начальство тоже… Ах, раздуй его горой! Понимаешь, Матрёна, тут, брат, есть о нас забота. Сразу видно… Желают нас сохранить в целости, а не то что… Это всё ерунда, насчёт мора, – бабьи сказки!
Живот, говорит, как действует?.. А ежели мор, так на кой ему чёрт действие живота знать? А как он ловко разъяснил насчёт этих… как их? дьяволов-то, которые заползают в кишки, ну?
– Как-то вроде небылицы, – усмехнулась Матрёна. – Чай, это так только, для страха, чтобы насчёт чистоты старался народ…
– Ну, там кто их знает, может, и правда… от сырости черви ведь заводятся же. Ах ты, чёрт! Как их, этих козявок? Небылицы? Нет… На языке вертится слово, а не поймаю…
Они и когда спать легли, всё ещё говорили о событии с тем наивным воодушевлением, с каким дети делятся между собой впервые пережитым, сильно поразившим их впечатлением. Так они и заснули среди разговора.
Поутру рано их разбудили. У кровати их стояла дородная стряпка маляров, и её всегда красное, полное лицо против обыкновения было серо и вытянуто.
– Что вы проклаждаетесь? – торопливо говорила она, как-то особенно шлёпая толстыми губами. – Холера-то ведь на дворе у нас… Посетил господь!
– И она вдруг заплакала.
– Ах, ты – врёшь? – воскликнул Григорий.
– А я лоханку-то с вечера не вынесла, – виновато сказала Матрёна.
– Я, милые вы мои, хочу расчёт взять. Уйду я… Уйду… в деревню, – говорила стряпка.
– Кого забрало? – спросил Григорий, поднимаясь с постели.
– Гармониста! В ночь схватило… И схватило, сударики, прямо за живот, вроде как бы от мышьяка бывает…
– Гармонист? – бормотал Григорий. Ему не верилось. Такой весёлый, удалой парень, вчера он прошёл по двору таким же павлином, как и всегда. – Пойду взгляну, – решил Орлов, недоверчиво усмехаясь.
Обе женщины испуганно вскрикнули:
– Гриша, ведь зараза!
– Что ты, батюшка, куда ты?
Григорий крепко выругался, сунул ноги в опорки и, растрёпанный, с расстегнутым воротом рубахи, пошёл к двери. Жена схватила его сзади за плечо, он чувствовал, что рука её дрожит, и вдруг озлился почему-то.
– В морду дам! Прочь! – рявкнул он и ушёл, толкнув жену в грудь.
На дворе было тихо и пусто. Григорий, идя к двери гармониста, одновременно чувствовал озноб страха и острое удовольствие от того, что из всех обитателей дома один он смело идёт к больному. Это удовольствие ещё более усилилось, когда он заметил, что из окон второго этажа на него смотрят портные. Он даже засвистал, ухарски тряхнув головой. Но у двери в каморку гармониста его ждало маленькое разочарование в образе Сеньки Чижика.
Приотворив дверь, он сунул свой острый нос в образовавшуюся щель и, по своему обыкновению, наблюдал, увлечённый до такой степени, что обернулся только тогда, когда Орлов дёрнул его за ухо.
– Вот так скрючило его, дяденька Григорий, – шёпотом заговорил он, подняв на Орлова свою чумазую мордочку, ещё более обострённую переживаемым впечатлением. – И вроде как бы рассохся он, – как худая бочка, – ей-богу!
Орлов, охваченный зловонным воздухом, стоял и молча слушал Чижика, стараясь заглянуть одним глазом в щель непритворённой двери.
– Воды ему дать напиться, дяденька Григорий? – предложил Чижик.
Орлов взглянул на лицо мальчика, возбуждённое почти до нервной дрожи, и сам почувствовал взрыв возбуждения.
– Тащи воды! – скомандовал он Чижику и, смело распахнув дверь, остановился на пороге, несколько подавшись назад.
Сквозь туман в глазах Григорий видел Кислякова: гармонист в своём парадном костюме лежал грудью на столе, крепко вцепившись в него руками, и его ноги в лакированных сапогах вяло двигались по мокрому полу.
– Кто это? – спросил он сипло и апатично, точно голос его слинял.
Григорий оправился и, осторожно шагая по полу, пошёл к нему, стараясь говорить бодро и даже шутливо.
– Я, брат, Митрий Павлов… А ты что это – переложил, что ли, вчера? – Он внимательно, с боязнью и любопытством рассматривал Кислякова и не узнавал его.
Лицо у гармониста всё обострилось, скулы торчали двумя резкими углами, глаза глубоко ввалились и, окружённые зеленоватыми пятнами, были странно неподвижны, мутны. Кожа на щеках такого цвета, какою она бывает у покойников в жаркое, летнее время; мёртвое, страшное лицо, и только медленное движение челюстей доказывало, что оно ещё живо. Неподвижные глаза Кислякова долго смотрели в лицо Григория, и этот взгляд наводил на него ужас. Зачем-то ощупывая свои бока руками, Орлов стоял шагах в трёх от больного и чувствовал, что его точно кто-то схватил за горло сырой и холодной рукой, схватил и медленно душит. Ему захотелось скорее уйти из этой комнатки, прежде такой светлой и уютной, а теперь пропитанной удушающим запахом гнили и странным холодом.
– Ну… – начал было он, приготовляясь отступать. Но серое лицо гармониста странно задвигалось, губы, покрытые чёрным налетом, раскрылись, и он сказал своим беззвучным голосом:
– Это… я… умираю…
Неизъяснимое равнодушие трёх его слов отдалось в голове и груди Орлова, как три тупых удара. С бессмысленной гримасой на лице он повернулся к двери, но навстречу ему влетел Чижик, с ведром в руке, запыхавшийся и весь в поту.
– Вота – из колодца от Спиридонова, – не давали, черти…
Он поставил ведро на пол, бросился куда-то в угол, снова явился и, подавая стакан Орлову, продолжал тараторить:
– У вас, говорят, холера… Я говорю, ну, так что? И у вас будет, – теперь уж она пойдёт чесать, как в слободке… Дык-он меня как ахнет по башке!..
Орлов взял стакан, зачерпнул из ведра воды и одним глотком выпил её. В ушах его звучали мёртвые слова:
«Это… я… умираю…»
А Чижик вьюном вертелся около него, чувствуя себя как нельзя более в своей сфере.
– Дайте пить, – сказал гармонист, двигаясь по полу вместе со столом.
Чижик подскочил к нему и поднёс к чёрным губам его стакан воды.
Григорий, прислонясь к стене у двери, точно сквозь сон слушал, как больной громко втягивал в себя воду; потом услыхал предложение Чижика раздеть Кислякова и уложить его в постель, потом раздался голос стряпки маляров. Её широкое лицо, с выражением страха и соболезнования, смотрело со двора в окно, и она говорила плаксивым тоном:
– Дать бы ему сажи голландской с ромом: на стакан чайный – сажи две ложки хлёбальных, да рому до краёв.
А кто-то невидимый предложил деревянного масла с огуречным рассолом и царской водкой.
Орлов вдруг почувствовал, что тяжёлая, гнетущая тьма внутри его освещается каким-то воспоминанием. Он крепко потёр себе лоб, как бы желая усилить яркость этого света, и вдруг быстро вышел вон, перебежал двор и исчез на улице.
– Батюшки! Сапожника схватило! В больницу побежал, – крикливо плачущим голосом объяснила стряпка его бегство.
Матрёна, стоявшая рядом с ней, посмотрела широко открытыми глазами и, побледнев, вся затряслась.
– Врёшь ты, – хрипло сказала она, едва двигая белыми губами, – Григорий этой поганой болезнью не захворает, – не поддастся!
Но стряпка, горестно воя, уже исчезла куда-то, и через пять минут на улице около дома купца Петунникова глухо гудела кучка соседей и прохожих.
На всех лицах чередовались одни и те же чувства: возбуждение, сменявшееся безнадёжным унынием, и что-то злое, уступавшее иногда место деланной удали.
Со двора к толпе и обратно то и дело летал Чижик, сверкая босыми ногами и сообщая ход событий в комнате гармониста.
Публика, тесно сбившись в кучу, наполняла пыльный и пахучий воздух улицы глухим гулом своего говора, а иногда сквозь него вырывалось крепкое ругательство, злое и бессмысленное.
– Смотрите – Орлов-то!
Орлов подъехал к воротам на козлах холщёвой фуры, которой правил угрюмый человек, весь одетый в белое. Он рявкнул глухим басом:
– Пошёл с дороги!
И поехал прямо на людей.
Вид этой фуры и окрик её возницы как бы придавил повышенное настроение зрителей – все сразу потемнели, многие быстро ушли.
Вслед за фурой явился студент, знакомый Орловых. Фуражка у него съехала на затылок, по лбу струился пот, на нём была надета какая-то длинная мантия ослепительной белизны, и спереди на её подоле красовалась большая, круглая дыра с рыжими краями, очевидно, только что прожжённая чем-то.
– Ну, где больной? – громко спрашивал он, искоса посматривая на публику, собравшуюся в уголке у ворот, – люди встретили его недоброжелательно.
Кто-то громко сказал:
– Ишь ты, какой повар!
Другой голос тише и зловеще пообещал:
– Погоди, он те угостит!
Нашёлся, как всегда в толпе, шутник.
– Он те даст такой суп, что у тебя лопнет пуп!
Раздался смех, невесёлый, затемнённый боязливым подозрением.
– Ведь вот сами-то они не боятся заразы, – это как понимать? – многозначительно спросил человек с напряжённым лицом и взглядом, полным сосредоточенной злобы.
Лица людей потемнели, говор стал глуше…
– Несут!
– Орлов-то! Ах, собака!
– Не боится?
– Ему что? Пьяница…
– Осторожней, осторожней, Орлов! Поднимайте выше ноги… так! Готово!
Поезжай, Пётр! – командовал студент. – Я скоро приеду. Ну-с, господин Орлов, я прошу вас помочь мне уничтожить здесь заразу… Кстати, на случай, вы выучитесь, как это делать… Согласны?
– Могу, – сказал Орлов, оглядываясь вокруг и чувствуя прилив гордости.
– И я тоже могу, – заявил Чижик.
Он проводил печальную фуру за ворота и вернулся как раз во-время для того, чтобы предложить свои услуги. Студент через очки посмотрел на него.
– Ты кто такой есть, а?
– Из маляров, – в учениках… – объяснил Чижик.
– А холеры боишься?
– Я? – удивился Сенька. – Вота! Я – ничего не боюсь!
– Н-ну? Ловко! Так вот что, братцы. – Студент присел на бочку, лежавшую на земле, и, покачиваясь на ней, стал говорить о необходимости для Орлова и Чижика хорошенько вымыться.
К ним подошла Матрёна, боязливо улыбаясь. За ней кухарка, вытиравшая мокрые глаза сальным передником. Через некоторое время осторожно, как кошки к воробьям, к этой группе подошло ещё несколько человек. Около студента собрался тесный кружок человек в десять, и это воодушевило его. Стоя в центре людей, быстро жестикулируя, он, то вызывая улыбки на лицах, то сосредоточенное внимание, то острое недоверие и скептические смешки, начал нечто вроде лекции.
– Главное дело во всех болезнях – чистота тела и воздуха, которым вы дышите, – уверял он своих слушателей.
– О, господи! – громко вдыхала стряпка маляров. – От нечаянной смерти Варваре великомученице надо молиться…
– И в теле и в воздухе живут, однако тоже помирают, – заявил один из слушателей.
Орлов стоял рядом со своей женой и смотрел в лицо студента, о чём-то думая. Его дёрнули за рубаху.
– Дяденька Григорий! – шепнул Сенька Чижик, сверкая горящими, как угольки, глазами, – теперь вот помрёт Митрий-то Павлов, родных у него нету… кому же гармоника достанется?
– Отстань, чертёнок! – отмахнулся Орлов.
Сенька отошёл в сторону и уставился в окно комнатки гармониста, ища в ней чего-то жадным взглядом.
– Извёстка, дёготь, – громко перечислял студент.
Вечером этого беспокойного дня, когда Орловы сели пить чай, Матрёна с любопытством спросила у мужа:
– Ты давеча куда ходил со студентом-то?
Григорий посмотрел ей в лицо затуманенными, чужими глазами, не отвечая.
Около полудня, кончив мыть комнату гармониста, Григорий ушёл куда-то с санитаром, воротился часа в три задумчивый, молчаливый, лёг на постель и вплоть до чая лежал кверху лицом, не вымолвив за всё время ни слова, хотя жена много раз пыталась вызвать его на разговор. Он даже не обругал её, – это было странно, непривычно ей и возбуждало её.
Инстинктом женщины, вся жизнь которой сосредоточилась на муже, она подозревала, что его охватило чем-то новым, ей было боязно и тем более страстно хотелось знать, – что с ним?
– Тебе, может, нездоровится, Гриша?
Григорий слил с блюдца в рот последний глоток чая, вытер рукой усы, не спеша подвинул жене пустой стакан и, нахмурив брови, заговорил:
– Ходил я со студентом в барак…
– В холерный? – воскликнула Матрёна и тревожно, понизив голос, спросила: – Много там их?
– Пятьдесят три с нашим-то… Некоторые поправляются… Ходят…
Жёлтые, худые…
– Холерные? Чай – нет?.. Других, каких-нибудь, сунули туда для оправдания: вот-де, смотрите, вылечиваем!
– Ты дура! – решительно сказал Григорий и зло блеснул глазами. – Все вы тут дубьё! Необразованность и глупость – больше ничего! Подохнешь с вами от тоски при вашем невежестве… Ничего вы не можете понимать, – он резко подвинул к себе вновь налитый стакан чаю и замолчал.
– Где это ты образовался так? – ехидно спросила Матрёна и вздохнула.
Он промолчал, задумчивый, неприступно суровый. Потухавший самовар тянул пискливую мелодию, полную раздражающей скуки, в окна со двора веяло запахом масляной краски, карболки и обеспокоенной помойной ямы. Полусумрак, писк самовара и запахи – всё плотно сливалось одно с другим, чёрное жерло печи смотрело на супругов так, точно чувствовало себя призванным проглотить их при удобном случае. Супруги грызли сахар, стучали посудой, глотали чай.
Матрёна вздыхала, Григорий стукал пальцем по столу.
– Чистота невиданная! – вдруг с раздражением заговорил он. – Все служащие до последнего – в белом. Хворые то и дело в ванны лезут… Вином их поят, – два с полтиной бутылка! Кушанья… с одного запаха сыт будешь…
Обращение со всеми – материнское… Н-да… Извольте понять: живёшь на земле, ни один чёрт даже и плюнуть на тебя не хочет, не то что зайти иногда и спросить – что, как, и вообще – какая жизнь? по душе она или по душу человеку? А начнёшь умирать – не только не позволяют, но даже в изъян вводят себя. Бараки… вино… два с полтиной бутылка! Неужто нет у людей догадки? Ведь бараки и вино большущих денег стоят. Разве эти самые деньги нельзя на улучшение жизни употреблять, – каждый год по нескольку?
Жена не старалась понять его речей, ей достаточно было чувствовать, что они новы, и она безошибочно выводила отсюда: у Григория в душе творится что-то нехорошее для неё. Она скорее хотела узнать, – как это коснется её?
В этом желании была и боязнь, и надежда, и что-то враждебное мужу.
– Там, чай, уж побольше твоего знают, – сказала она, когда он кончил, и поджала губы.
Григорий повёл плечом, искоса взглянул на неё и, помолчав, начал в тоне ещё более повышенном:
– Знают, не знают – это их дело. Но ежели мне, не видав никакой жизни, помирать приходится, об этом я могу рассуждать. Я тебе вот что скажу: такого порядка я больше не хочу, сидеть, дожидаться, когда придёт холера да меня скрючит, – не согласен. Не могу! Пётр Иванович говорит: вали навстречу! Судьба против тебя, а ты против неё, – чья возьмёт? Война!
Больше никаких… Значит, – что теперь? А поступаю я служителем в барак – и всё тут! Поняла? Прямо в пасть влезу – глотай, а я буду ногами дрыгать!..
Двадцать рублей в месяц жалованья, да ещё награду могут дать… Можно умереть?.. это так, но здесь ещё скорее сдохнешь.
Орлов стукнул кулаком по столу так, что вся посуда подпрыгнула.
Матрёна в начале речи смотрела на мужа с выражением беспокойства и любопытства, а в конце её уже враждебно прищурила глаза.
– Это студент тебе насоветовал? – сдержанно спросила она.
– У меня свой ум есть, – могу рассудить, – уклонился Григорий от прямого ответа.
– Ну, а как же со мной разделаться посоветовал он тебе? – продолжала Матрёна.
– С тобой? – Григорий несколько смутился – он не успел подумать о жене. Конечно, можно бабу оставить на квартире, вообще это делается, но Матрёну – опасно. За ней нужен глаз да глаз. Остановившись на этой мысли, Орлов хмуро продолжал: – Что же? Будешь тут жить… а я буду жалованье получать… н-да…
– Так, – спокойно сказала женщина и усмехнулась той многозначащей, женской улыбкой, которая сразу может вызвать у мужчины колющее сердце чувство ревности.
Орлов, нервозный и чуткий, ощутил это, но из самолюбия, не желая выдавать себя, бросил жене:
– Квак да хрюк – все твои речи!.. – И насторожился, ожидая, – что ещё скажет она?
Она снова улыбнулась этой раздражающей улыбкой и промолчала.
– Ну, так как же? – спросил Григорий повышенным тоном.
– Что? – произнесла Матрёна, равнодушно вытирая чашки.
– Ехидна! Не финти – пришибу! – вскипел Орлов. – Я, может, на смерть иду!
– Не я тебя посылаю, не ходи…
– Ты бы рада послать, я знаю! – иронически воскликнул Орлов.
Она молчала. Это бесило его, но Орлов сдержал привычное выражение чувства, сдержал под влиянием преехидной, как ему казалось, мысли, мелькнувшей у него в голове. Он улыбнулся злорадной улыбкой, говоря:
– Я знаю, тебе хочется, чтобы я провалился хоть в тартарары. Ну, ещё посмотрим, чья возьмёт… да! Я тоже могу сделать такой ход – ах ты мне!
Он вскочил из-за стола, схватил с окна картуз и ушёл, оставив жену не удовлетворённой её политикой, смущённой угрозами, с возрастающим чувством страха пред будущим. Она шептала:
– О, господи! Царица небесная! Пресвятая богородица!