
Полная версия:
Сказки об Италии
А вокруг яслей – арабы в белых бурнусах уже успели открыть лавочки и продают оружие, шёлк, сласти, сделанные из воска, тут же какие-то неизвестной нации люди торгуют вином, женщины, с кувшинами на плечах, идут к источнику за водою, крестьянин ведет осла, нагруженного хворостом, вокруг Младенца – толпа коленопреклоненных людей, и всюду играют дети.
Всё это сделано, одето, раскрашено и размещено умело и искусно, и кажется, что всё живет и шумит.
Дети стоят перед картиной, уже виденной ими в прошлом году, внимательно осматривают ее, и зоркие, памятливые глазенки тотчас же ловят то новое, что добавлено на этот раз. Делятся открытиями, спорят, смеются, кричат, а в углу стоят те, кто сделал эту красивую вещь, и – не без удовольствия прислушиваются к похвалам юных ценителей.
Конечно, они – взрослые, отцы семейств и слишком серьезны для того, чтобы увлекаться игрушками, они держатся так, как будто всё это нимало не касается их, но дети очень часто умнее взрослых и всегда искреннее, они знают, что похвала и старику приятна, и – не скупятся на похвалы мастерам, заставляя их поглаживать усы и бороды, чтобы скрыть улыбки удовлетворения и удовольствия.
Кое-где ребятишки собираются группами, озабоченно совещаясь, – составляют «банды»; под Новый год они будут ходить по острову с елкой и звездою большими компаниями, вооружась какими-то старинными инструментами, которые оглушительно гремят, стучат и гукают. Под эти смешные звуки хоры детских голосов запоют веселые языческие песенки – их ежегодно к этому дню создают местные поэты:
Доброго начала Нового годаСиньору и синьоре!Выслушайте веселоЭти пожелания ваших маленьких друзей!Откройте уши и сердцаИ кладовую вашу:Ныне – день радости,Веселый, божий день!Родился наш мессияИ голеньким и бедным —Быки его согрелиДыханием своим.От всех-то наших горестейХотел освободить он нас,Всю жизнь свою для этогоОн отдал беднякам.И вот, чтоб помянуть ХристаДостойно его имени,Давайте проведем сей деньКак можно веселей!..И в то время как одна «банда» детей поет, приплясывая, этот языческий гимн, другая – заглушает ее пение еще более веселой песенкой:
Вспомните, как пастухиИ цари с волхвами вместеОпустились на колениПеред яслями Младенца!– Бум, бум, – глухо отбивает такт барабан, а какая-то тонкая дудочка не может поспеть за голосами детей и смешно свистит как-то сбоку их, точно обиженная…
А король-разбойник ИродЖалко струсил пред МладенцемИ велел, злодей, мальчишекВ своем царстве перерезать!Но давно прошло то время,Ирод – помер, мы все – живы.Ныне режут в честь ИисусаТолько кур да каплунов!Бойкий темп песни возбуждает и взрослых, вот к толпе детей тяжело подвалился плотный извозчик Карло Бамбола и, надувшись докрасна, орет, заглушая голоса детей:
Пусть исчезнут все заботы,Пропадет навеки горе,Чтоб весь год не знать болезней,Не открыть нам рта для жалоб!Видишь, как горит на небеЛучезарное светило?Пусть вот так же разгоритсяНаша жизнь тепло и ярко!..Мечтательно лучатся темные глаза женщин, следя за детьми; всё ярче веселье и веселее взгляды; празднично одетые девушки лукаво улыбаются парням; а в небе тают звезды. И откуда-то сверху – с крыши или из окна – звонко льется невидимый тенор:
Будьте веселы, здоровы,Остальное всё – придет!В старом храме всё живее звенит детский смех – лучшая музыка земли. Небо над островом уже бледнеет, близится рассвет, звезды уходят всё выше в голубую глубину небес.
В темной зелени садов острова разгораются золотые шары апельсин, желтые лимоны смотрят из сумрака, точно глаза огромных сов. Вершины апельсиновых деревьев освещены молодыми побегами желтовато-зеленой листвы, тускло серебрится лист оливы, колеблются сети голых лоз винограда.
Красно улыбаются встречу заре яркие цветы гвоздики и малиновые метелки шалфея, густой запах нарцисса плывет в свежем воздухе утра, смешиваясь с соленым дыханием моря.
Плеск волн – звучнее, они стали прозрачны, и пена их белеет, точно снег.
XXII
Квартал святого Якова[45] справедливо гордится своим фонтаном, у которого любил отдыхать, весело беседуя, бессмертный Джованни Боккачио и который не однажды был написан на больших полотнах великим Сальватором Роза,[46] другом Томазо Аниелло[47] – Мазаниелло, как прозвал его бедный народ, за чью свободу он боролся и погиб, – Мазаниелло родился тоже в нашем квартале.
Вообще – в квартале нашем много родилось и жило замечательных людей, – в старину они рождались чаще, чем теперь, и были заметней, а ныне, когда все ходят в пиджаках и занимаются политикой, трудно стало человеку подняться выше других, да и душа туго растет, когда ее пеленают газетной бумагой.
До лета прошлого года другою гордостью квартала была Нунча, торговка овощами, – самый веселый человек в мире и первая красавица нашего угла, – над ним солнце стоит всегда немножко дольше, чем над другими частями города. Фонтан, конечно, остался доныне таким, как был всегда; всё более желтея от времени, он долго будет удивлять иностранцев забавной своей красотою, – мраморные дети не стареют и не устают в играх.
А милая Нунча летом прошлого года умерла на улице во время танца, – редко бывает, чтоб человек умер так, и об этом стоит рассказать.
Она была слишком веселой и сердечной женщиной для того, чтоб спокойно жить с мужем; муж ее долго не понимал этого – кричал, божился, размахивал руками, показывал людям нож и однажды пустил его в дело, проколов кому-то бок, но полиция не любит таких шуток, и Стефано, посидев немного в тюрьме, уехал в Аргентину; перемена воздуха очень помогает сердитым людям.
Нунча в двадцать три года осталась вдовою с пятилетней дочерью на руках, с парой ослов, огородом и тележкой, – веселому человеку не много нужно, и для нее этого вполне достаточно. Работать она умела, охотников помочь ей было много; когда же у нее не хватало денег, чтоб заплатить за труд, – она платила смехом, песнями и всем другим, что всегда дороже денег.
Не все женщины были довольны ее жизнью, и мужчины, конечно, не все, но, имея честное сердце, она не только не трогала женатых, а даже часто умела помирить их с женами, – она говорила:
– Кто разлюбил женщину – значит, он не умеет любить…
Артур Лано, рыбак, который юношей учился в семинарии, готовясь быть священником, но потерял дорогу к сутане и в рай, заблудившись в море, в кабачках и везде, где весело, – Лано, великий мастер сочинять нескромные песни, сказал ей однажды:
– Ты, кажется, думаешь, что любовь – наука такая же трудная, как богословие?
Она ответила:
– Наук я не знаю, но твои песни – все.
И пропела ему, толстому, как бочка:
Это уж так водится:Тогда весна была —Сама богородицаВесною зачала.Он, разумеется, хохотал, спрятав умные глазки в красный жир своих щек.
Так и жила она, радуясь сама, на радость многим, приятная для всех, даже ее подруги примирились с нею, поняв, что характер человека – в его костях и крови, вспомнив, что даже святые не всегда умели побеждать себя. Наконец, мужчина – не бог, а только богу нельзя изменить…
Лет десять сияла Нунча звездою, всеми признанная первая красавица, лучшая танцорка квартала, и, будь она девушкой, – ее, конечно, выбрали бы королевой рынка, чем она и была в глазах всех.
Даже иностранцам показывали ее, и многие из них очень желали беседовать с нею наедине, – это всегда смешило ее до упада.
– На каком языке будет говорить со мною этот сто раз выстиранный синьор?
– На языке золотых монет, дурочка, – убеждали ее солидные люди, но она отвечала:
– Чужим я не могу продать ничего, кроме лука, чесноку, помидоров…
Были случаи, когда люди, искренно желавшие ей добра, говорили с нею очень настойчиво:
– Какой-нибудь месяц, Нунча, и – ты богата! Подумай хорошо над этим, вспомни, что у тебя есть дочь…
– Нет, – возражала она, – я люблю мое тело и не могу оскорбить его! Я знаю, – стоит только один раз сделать что-нибудь нехотя, и уже навсегда потеряешь уважение к себе…
– Но – ведь ты не отказываешь другим!
– Своим, и – когда хочу…
– Э, что такое – свои?
Она знала это:
– Люди, среди которых выросла моя душа и которые понимают ее…
Но все-таки у нее была история с одним форестьером[48] из Англии, – очень странный, молчаливый человек, хотя он хорошо знал наш язык. Молодой, а волосы уже седые, и поперек лица – шрам; лицо – разбойника, глаза святого. Одни говорили, будто бы он пишет книги, другие утверждали, что он – игрок. Она даже уезжала с ним куда-то в Сицилию и возвратилась очень похудевшей. Но он едва ли был богат, – Нунча не привезла с собою ни денег, ни подарков. И снова стала жить среди своих, – как всегда, веселая, доступная всем радостям.
Но вот однажды в праздник, когда люди выходили из церкви, кто-то заметил удивленно:
– Смотрите-ка, – Нина становится совсем точно мать!
Это была правда, как майский день: дочь Нунчи незаметно для людей разгорелась звездою, такою же яркой, как мать. Ей было только четырнадцать лет, но – очень рослая, пышноволосая, с гордыми глазами – она казалась значительно старше и вполне готовой быть женщиной.
Даже сама Нунча удивилась, присмотревшись к ней:
– Святая мадонна! Неужели ты, Нина, хочешь быть красивей меня?
Девушка, улыбаясь, ответила:
– Нет, только такой, как ты, этого и для меня довольно…
И тогда впервые на лице веселой женщины люди увидали тень грусти, а вечером она сказала подругам:
– Вот наша жизнь! Не успеешь допить свой стакан до половины, а к нему уже потянулась новая рука…
Разумеется, сначала не заметно было и тени соперничества между матерью и Ниной, – дочь вела себя скромно, бережно, смотрела на мир сквозь ресницы и пред мужчинами неохотно открывала рот; а глаза матери горели всё жадней, и всё призывней звучал ее голос.
Люди вспыхивали около нее, как паруса на рассвете, когда их коснется первый луч солнца, и это верно: для многих Нунча была первым лучом дня любви, многие благодарно молчали о ней, видя, как она идет по улице рядом со своею тележкой, стройная, точно мачта, и голос ее взлетает на крыши домов. Хороша она была и на рынке, когда стояла перед ярко-разноцветной кучей овощей, точно написанная великим мастером на белом фоне церковной стены, – ее место было у церкви святого Якова, слева от паперти, она и умерла в трех шагах от него. Стоит и – точно горит вся, веселыми искрами летают над головами людей ее бойкие шутки, ее смех и песни, которых она знала тысячи.
Она умела одеться так, что ее красота выигрывала, как доброе вино в стакане хорошего стекла: чем прозрачнее стекло – тем лучше оно показывает душу вина, цвет всегда дополняет запах и вкус, доигрывая до конца ту красную песню без слов, которую мы пьем для того, чтоб дать душе немножко крови солнца. Вино, о господи! Мир со всем его шумом и суетою не стоил бы ослиного копыта, не имей человек сладкой возможности оросить свою бедную душу хорошим стаканом красного вина, которое, подобно святому причастию, очищает нас от злого праха грехов и учит любить и прощать этот мир, где довольно-таки много всякой дряни… Вы только посмотрите сквозь ваш стакан на солнце, – вино расскажет вам такие сказки…
Стоит Нунча на солнце, зажигая веселые мысли и желание нравиться ей, – пред красивой женщиной стыдно быть незаметным человеком и всегда хочется прыгнуть выше самого себя. Много доброго сделано было Нунчей, много сил разбудила она и влила в жизнь. Хорошее всегда зажигает желание лучшего.
Да, а около матери всё чаще является дочь, скромная, как монахиня или как нож в ножнах. Мужчины смотрят, сравнивают, и, может быть, некоторым становится понятно, что иногда чувствует женщина и как обидно ей жить.
Идет время, всё ускоряя свой торопливый, мелкий шаг, золотыми пылинками в красном луче солнца мелькают во времени люди. Нунча всё чаще сдвигает густые брови, а порою, закусив губу, смотрит на дочь, как игрок на другого, стараясь догадаться, каковы его карты…
Проходит год, два, – дочь всё ближе к матери и – дальше от нее. Уже всем заметно, что парни не знают, куда смотреть ласковей – на ту или эту. А подруги, – друзья и подруги любят укусить там, где чешется, – подруги спрашивают:
– Что, Нунча, гасит тебя дочь?
Женщина, смеясь, отвечала:
– Большие звезды и при луне видны…
Как мать – она гордилась красотой дочери, как женщина – Нунча не могла не завидовать юности; Нина встала между нею и солнцем, – матери обидно было жить в тени.
Лано сочинил новую песенку, в первом куплете ее говорилось:
Будь я мужчиной, – я тогдаЗаставила бы дочь моюРодить земле красавицу,Как я в ее года…Нунча не хотела петь эту песню. Шел слух, будто Нина не однажды уже говорила Нунче:
– Мы могли бы жить лучше, если б ты была более благоразумна.
И настал день, когда дочь сказала матери:
– Мама, ты слишком заслоняешь меня от людей, а ведь я уже не маленькая и хочу взять от жизни свое! Ты жила много и весело, – не пришло ли и для меня время жить?
– В чем дело? – спросила мать, виновато опустив глаза, – знала она, в чем дело.
Воротился из Австралии Энрике Борбоне, он был дровосеком в этой чудесной стране, где всякий желающий легко достает большие деньги, он приехал погреться на солнце родины и снова собирался туда, где живется свободней. Было ему тридцать шесть лет, бородатый, могучий, веселый, он прекрасно рассказывал о своих приключениях, о жизни в дремучих лесах; все принимали эту жизнь за сказку, мать и дочь – за правду.
– Я вижу, что нравлюсь Энрико, – говорила Нина, – а ты с ним играешь, и это, делая его легкомысленным, мешает мне.
– Понимаю, – сказала Нунча. – Хорошо ты не станешь жаловаться мадонне на твою мать…
И эта женщина честно отошла прочь от человека, который – все видели – был приятен ей больше многих других.
Но известно, что легкие победы делают победителей заносчивыми, а если победитель еще дитя – дело совсем плохо!
Нина стала говорить со своей матерью не так, как заслуживала Нунча; и вот однажды, в день святого Якова, на празднике нашего квартала, когда все люди веселились от души, а Нунча уже великолепно станцевала тарантеллу, – дочь заметила ей при всех:
– Не слишком ли много танцуешь ты? Пожалуй, это не по годам тебе, пора щадить сердце…
Все, кто слышал дерзкие слова, сказанные ласково, замолчали на секунду, а Нунча в ярости крикнула, подпирая руками стройные бока:
– Мое сердце? Ты заботишься о нем, да? Хорошо, девочка, спасибо! Но – посмотрим, чье сердце сильнее!
И, подумав, предложила:
– Мы пробежим с тобою отсюда до фонтана трижды туда и обратно, не отдыхая, конечно…
Многим показалась смешной эта гонка женщин, были люди, которые отнеслись к этому как к позорному скандалу, но большинство, уважая Нунчу, взглянуло на ее предложение с серьезной шутливостью и заставило Нину принять вызов матери.
Выбрали судей, назначили предельную скорость бега, – всё, как на скачках, подробно и точно. Было много женщин и мужчин, которые, искренно желая видеть мать победительницей, благословляли ее и давали добрые обеты мадонне, если только она согласится помочь Нунче, даст ей силу.
И вот мать и дочь стоят рядом, не глядя друг на друга, вот глухо ударил бубен, они сорвались и летят вдоль улицы на площадь, как две большие белые птицы, – мать в красном платке на голове, дочь – в голубом.
Уже с первых минут стало ясно, что дочь уступит матери в легкости и силе, – Нунча бежала так свободно и красиво, точно сама земля несла ее, как мать ребенка, – люди стали бросать из окон и с тротуаров цветы под ноги ей и рукоплескали, одобряя ее криками; в два конца она опередила дочь на четыре минуты с лишком, и Нина, разбитая, обиженная неудачей, в слезах и задыхаясь, упала на ступени паперти, – не могла уже бежать третий раз.
Бодрая, словно кошка, Нунча наклонилась над нею, смеясь вместе со многими:
– Дитя, – говорила она, поглаживая рассыпавшиеся волосы девушки своей сильной рукой, – дитя, надо знать, что наиболее сильное сердце в забавах, работе и любви – сердце женщины, испытанной жизнью, а жизнь узнаешь далеко за тридцать… дитя, не огорчайся!..
И, не давая себе отдохнуть после бега, Нунча снова пожелала танцевать тарантеллу:
– Кто хочет?
Вышел Энрико, снял шляпу и, низко поклонясь этой славной женщине, долго держал голову почтительно склоненной перед нею.
Грянул, загудел, зажужжал бубен, и вспыхнула эта пламенная пляска, опьяняющая, точно старое, крепкое, тедшое вино; завертелась Нунча, извиваясь, как змея, – глубоко понимала она этот танец страсти, и велико было наслаждение видеть, как живет, играет ее прекрасное непобедимое тело.
Плясала, она долго, со многими, мужчины уставали, а она всё не могла насытиться, и уже было за полночь, когда она, крикнув:
– Ну, еще раз, Энри, последний! – снова медленно начала танец с ним – глаза ее расширились и, ласково светясь, обещали много, – но вдруг, коротко вскрикнув, она всплеснула руками и упала, как подрубленная под колени.
Доктор сказал, что она умерла от разрыва сердца.
Вероятно…
XXIII
Остров спит – окутан строгой тишиною, море тоже спит, точно умерло, – кто-то сильною рукой бросил с неба этот черный, странной формы камень в грудь моря и убил в ней жизнь.
Если смотреть на остров из дали морской, оттуда, где золотая дуга Млечного Пути коснулась черной воды, – остров кажется лобастым зверем: выгнув мохнатую спину, он прильнул к морю огромной пастью и молча пьет воду, застывшую, как масло.
В декабре очень часты эти мертвенно тихие черные ночи, до того странно тихие, что неловко и не нужно говорить иначе, как шёпотом или вполголоса, – всё кажется, что громкий звук может помешать чему-то, что тайно зреет в каменном молчании под синим бархатом ночного неба.
Так и говорят – вполголоса – двое людей, сидя в хаосе камня на берегу острова; один – таможенный солдат в черной куртке с желтыми кантами и коротким ружьем за спиною, – он следит, чтоб крестьяне и рыбаки не собирали соль, отложившуюся в щелях камней; другой – старый рыбак, обритый, точно испанец, темнолицый, в серебряных баках от ушей к носу, – нос у него большой и загнут, точно у попугая.
Камни как будто окованы серебром, но море окислило белый металл.
Солдат молод и, конечно, говорит о том, что внушают ему года, старик возражает, неохотно и, порою, сердито:
– Кто же любит в декабре? В это время уже родятся дети…
– Н-но! Если люди молоды – они не ждут…
– Нужно ждать…
– Ты ждал?
– Я, друг мой, не был солдатом, я работал, и всё, что человек должен испытать, – мною испытано в свои сроки…
– Не понимаю…
– Потом – поймешь…
Недалеко от берега в воде отражается голубой Сириус; если долго присматриваться к этому тусклому пятну на воде – рядом с ним становится виден пробковый буек, круглый, точно голова человека, и совершенно неподвижный.
– Отчего ты не спишь?
Старик распахнул потертый плащ, рыжий от старости, и ответил, покашливая:
– У нас поставлена сеть, видишь буй?
– А…
– Три дня тому назад сеть одной компании была сорвана и спутана…
– Дельфины?
– Зимой? Нет, конечно. Может быть, акула, тонна… кто знает?
Под ногою какого-то зверя маленький камень сорвался с горы, побежал, шелестя сухою травой, к морю и звонко разбил воду. Этот краткий шум хорошо принят молчаливой ночью и любовно выделен ею из своих глубин, точно она хотела надолго запомнить его.
Солдат тихонько напевает насмешливую песенку:
– Отчего старики плохо спят?Догадайся, Умберто, подумай!– Оттого, что слишком многоПили в юности вина…– Это не про меня сказано, – ворчливо отозвался старик.
– А еще отчего плохо спят старики?Что ты скажешь, Бертино умный?– Оттого, что в свое времяНе любили сколько нужно…– Хорошая песня, дядя Пашкале?
– Ты сам узнаешь это, когда тебе минет шестьдесят… Зачем спрашивать?
Долго оба молчали согласно с миром, онемевшим в ночи, потом старик, вынув трубку, постучал ею о камень, прислушался к сухим коротким звукам и сказал:
– Вы, мальчики, смеетесь хорошо, но не знаю, так ли хорошо вы умеете любить, как любили в старину…
– Ба! Знакомая песня… Любят всегда одинаково, я думаю…
– Ты думаешь! Надо знать. Вон, за горою, живет семья Сенцамане, – спроси у них историю деда Карло – это будет полезно для твоей жены.
– Что мне спрашивать незнакомых людей, если ты сам можешь рассказать эту историю…
Где-то невидимо летит ночная птица, – в воздухе трепещет особенный и странный звук – точно чем-то шерстяным торопливо отирают сухие камни.
Тьма на земле становится гуще, сырее, теплее, небо уходит выше, и всё ярче сверкают звезды в серебряном тумане Млечного Пути.
– В старину женщины ценились дороже…
– Будто? Не слыхал.
– Люди часто воевали…
– Вдов оставалось много…
– Постоянно – пираты, солдаты, и почти каждые пять лет в Неаполе новые правители,[49] – женщин надо было держать под замком.
– Это и теперь не плохо…
– Их воровали, точно кур…
– Хотя они больше похожи на лисиц…
Старик замолчал, зажег трубку, – в неподвижном воздухе повисло белое облако сладкого дыма. Вспыхивает огонь, освещая кривой темный нос и коротко остриженные усы под ним.
– Ну, что же далее? – сонно спросил солдат.
– Слушать надо молча…
В трепете Сириуса такое напряжение, точно гордая звезда хочет затмить блеск всех светил. Море осеяно золотой пылью, и это почти незаметное отражение небес немного оживляет черную, немую пустыню, сообщая ей переливчатый, призрачный блеск. Как будто из глубин морских смотрят в небо тысячи фосфорически сияющих глаз…
– Я слушаю, – нетерпеливо нарушил солдат обиженное, рыбье молчание рыбака, и не спеша, негромко, старик начал сплетать повествование о том, что все и всегда будут слушать внимательно.
– Лет сто тому назад, вон там на горе, где густые сосны, жили греки Экеллани, горбатый старик, колдун и контрабандист, а у него – сын Аристидо, охотник, – тогда на острове еще водились козы. В ту пору здесь самой богатой семьей были Гальярди, – теперь они носят прозвище деда – Сенцамане, – половина виноградников была в их руках, восемь подвалов имели они и более тысячи бочек. Тогда наше белое вино ценилось даже во Франции, где, как я слышал, ничего не умеют ценить, кроме вина. Эти французы все игроки и пьяницы, они проиграли в карты сатане даже голову короля своего…
Солдат тихонько засмеялся, и, отвечая его смеху, где-то близко всплеснула вода; оба молча насторожились, вытянув шеи к морю, а от берега кольцами уходила тихая рябь.
– Это – черния пробует наживу на крючках…
– Продолжай…
– Да… Гальярди. Их было трое братьев, – история говорит о среднем, Карлоне, как его назвали за огромный рост и потрясающий голос. Он выбрал себе для сердца бедную девушку Джулию, дочь кузнеца, очень умную девушку, – силачи ведь не бывают умными. Что-то мешало им жениться, и они томились, ожидая дня своей свадьбы, а сын грека – не дремал, ему тоже нравилась Джулия. Он долго старался о том, чтоб она полюбила его, но не имел успеха и решил опозорить девушку, рассчитав, что Карлоне Гальярди откажется от порочной и тогда ему легко будет взять ее. В то время было строже, чем теперь…
– Н-ну, и теперь…
– Распутство – веселье богатых, а мы здесь все бедные, – сурово сказал старик и продолжал, точно себе самому напоминая прошлое:
– Однажды, когда девушка собирала срезанные ветки лоз, – сын грека, как будто оступившись, свалился с тропы над стеною ее виноградника и упал прямо к ногам ее, а она, как хорошая христианка, наклонилась над ним, чтоб узнать, нет ли ран. Стоная от боли, он просил ее:
– «Джулия, не зови людей на помощь, прошу тебя! Я боюсь, – если ревнивый жених твой увидит меня рядом с тобою – он меня убьет… Дай мне отдохнуть, я уйду…»
– Положив голову на колени ей, он притворился потерявшим сознание а она, испуганная, закричала о помощи, но, когда прибежали люди, – он вдруг вскочил на ноги, здоровешенек, но будто бы очень смущенный, и начал кричать о своей любви, о своих честных намерениях, клялся, что прикроет позор девушки браком, – поставил дело так, словно он, утомленный ласками Джулии, заснул на коленях ее. Простодушные люди поверили ему, несмотря на гнев девушки, забыв о том, что ведь она сама звала на помощь, – никто не знал, что характер грека зовется хитростью. Греков крестил чёрт для того, чтобы лучше запутать все дела христиан. Девушка клянется, что грек – лжет, а он убеждает людей, что Джулии стыдно признать правду, что она боится тяжелой руки Карлоне; он одолел, а девушка стала как безумная, и все пошли в город, связав ее, потому что она кидалась на людей с камнем в руке. А Карлоне уже услыхал ее крики, бросился встречу ей, но когда ему сказали, что случилось, он упал на колени среди толпы, потом вскочил и ударил невесту свою левой рукою по лицу, а правой стал душить грека, – народ едва успел отнять его.