Читать книгу Русские сказки (Максим Горький) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Русские сказки
Русские сказкиПолная версия
Оценить:
Русские сказки

4

Полная версия:

Русские сказки

Долго, сладостно и яркоНа земле мы любим жить,Но придет однажды ПаркаИ обрежет жизни нить!Обсудивши этот случай,Не спеша, со всех сторон,Предлагаем самый лучшийМатерьял для похорон!Всё у нас вполне блестяще,Не истерто, не старо:Заходите же почащеВ наше «Новое бюро»!Могильная, 15

Так все и возвратились на стези своя[14]

IV

Жил-был честолюбивый писатель.

Когда его ругали – ему казалось, что ругают чрезмерно и несправедливо, а когда хвалили – он думал, что хвалят мало и неумно, и так, в постоянных неудовольствиях, дожил он до поры, когда надобно было ему умирать.

Лег писатель в постель и стал ругаться:

– Ну вот – не угодно ли? Два романа не написаны… да и вообще материала еще лет на десять. Чёрт бы побрал этот закон природы и все прочие вместе с ним! Экая глупость! Хорошие романы могли быть. И придумали же такую идиотскую всеобщую повинность. Как будто нельзя иначе! И ведь всегда не вовремя приходит это – повесть не кончена…

Он – сердится, а болезни сверлят ему кости и нашептывают в уши:

– Ты – трепетал, ага? Зачем трепетал? Ты ночей не спал, ага? Зачем не спал? Ты – с горя пил, ага? А с радости – тоже?

Он морщился, морщился, наконец видит – делать нечего! Махнул рукой на все свои романы и – помер. Очень неприятно было, а – помер.

Хорошо. Обмыли его, одели приличненько, гладко причесали, положили на стол; вытянулся он, как солдат, – пятки вместе, носки врозь, – нос опустил, лежит смирно, ничего не чувствует, только удивляется:

«Как странно – совсем ничего не чувствую! Это первый раз в жизни. Жена плачет. Ладно, теперь – плачешь, а бывало, чуть что – на стену лезла. Сынишка хнычет. Наверное, бездельником будет, – дети писателей всегда бездельники, сколько я их ни видал… Тоже, должно быть, какой-нибудь закон природы. Сколько их, законов этих!»

Так он лежал и думал, и думал, и всё удивлялся своему равнодушию – не привык к этому.

И вот – понесли его на кладбище, но вдруг он чувствует: народу за гробом мало идет.

«Нет, уж это дудки! – сказал он сам себе. – Хоть я писатель и маленький, а литературу надобно уважать!»

Выглянул из гроба – действительно: провожают его – не считая родных – девять человек, в том числе двое нищих и фонарщик, с лестницей на плече.

Ну, тут он совсем вознегодовал:

«Экие свиньи!»

И до того воодушевился обидой, что немедленно воскрес, незаметно выскочил из гроба, – человек он был небольшой, – забежал в парикмахерскую, сбрил усы и бороду, взял у парикмахера черненький пиджачок, с заплатой под мышкой, свой костюм ему оставил, сделал себе почтительно огорченное лицо и стал совсем как живой – узнать нельзя!

И даже, по любопытству, свойственному роду его занятий, спросил парикмахера:

– Не удивляет вас этот странный случай?

Тот только усы свои снисходительно поправил.

– Помилуйте-с, – говорит, – мы в России живем и вполне ко всему привыкли…

– Все-таки – покойник и вдруг переодевается…

– Мода времени-с! И какой вы покойник? Только по внешности, а вообще ежели взять, – дай бог всякому! Нынче живые-то куда неподвижнее держатся!

– А не очень я желтоват?

– Вполне в духе эпохи-с, как надо быть! Россия-с – всем желтенько живется…

Известно, что парикмахеры – первые льстецы и самый любезный народ на земле.

Простился с ним писатель и побежал догонять гроб, движимый живым желанием выразить в последний раз свое уважение к литературе; догнал – стало провожатых десятеро, увеличился писателю почет. Встречный народ удивляется:

– Глядите-ка, как писателя-то хоронят, ай-яй!

А понимающие люди, проходя по своим делам, не без гордости думают:

«Заметно, что значение литературы всё глубже понимается страною!»

Идет писатель за своим гробом, будто поклонник литературы и друг умершего, беседует с фонарщиком.

– Знавали покойника?

– Как же! Кое-чем попользовался от него.

– Приятно слышать!

– Да. Наше дело – дешевое, воробьиное дело, где упало, там и клюй!

– Это как надо понять?

– Понимайте просто, господин.

– Просто?

– Ну да. Конечно, ежели смотреть с точек зрения, то – грех, однако – без жульничества никак не проживешь.

– Гм? Вы уверены?

– Обязательно так! Фонарь – как раз супротив его окна, а он каждую ночь до рассвета сиживал, ну, я фонаря и не зажигал, потому – свету из его окна вполне достаточно – стало быть, одна лампа – чистый мне доход! Полезный был человек!

Так, мирно беседуя то с тем, то с другим, дошел писатель до кладбища, а там пришлось ему речь говорить о себе, потому что у всех провожатых в тот день зубы болели, – ведь дело было в России, а там у каждого всегда что-нибудь ноет да болит.

Недурную сказал речь, в одной газете его похвалили даже:

«Кто-то от публики, напомнивший нам по внешнему облику человека сцены, произнес над могилой теплую и трогательную речь. Хотя в ней он, на наш взгляд, несомненно переоценил и преувеличил более чем скромные заслуги покойника, писателя старой школы, не употреблявшего усилий отделаться от ее всем надоевших недостатков – наивного дидактизма и пресловутой „гражданственности", – тем не менее, речь была сказана с чувством несомненной любви к слову».

А когда всё – честь честью – кончилось, писатель лег в домовину и подумал, вполне удовлетворенный:

«Ну, вот и готово, и очень всё хорошо вышло, достойно, как и следует!»

Тут он совсем умер.

Вот как надо уважать свое дело, хотя бы это была и литература!

V

А то – жил-был один барин, прожил он с лишком полжизни и вдруг почувствовал, что чего-то ему не хватает – очень встревожился.

Щупает себя – будто всё цело и на месте, а живот даже в излишке; посмотрит в зеркало – нос, глаза, уши и всё прочее, что полагается иметь серьезному человеку, – есть; пересчитает пальцы на руках – десять, на ногах – тоже десять, а все-таки чего-то нет!

– Что за оказия?

Спрашивает супругу;

– А как ты думаешь, Митродора, у меня всё в порядке?

Она уверенно говорит:

– Всё!

– А мне иногда кажется…

Как женщина религиозная, она советует:

– Если кажется – прочитай мысленно «Да воскреснет бог и расточатся врази его»…[15]

Друзей исподволь пытает о том же, друзья отвечают нечленораздельно, а смотрят – подозрительно, как бы предполагая в нем нечто вполне достойное строгого осуждения.

«Что такое?» – думает барин в унынии.

Стал вспоминать прошлое – как будто всё в порядке: и социалистом был, и молодежь возмущал, а потом ото всего отрекся[16] и давно уже собственные посевы своими же ногами усердно топчет. Вообще – жил как все, сообразно настроению времени и внушениям его.

Думал-думал и вдруг – нашел:

«Господи! Да у меня же национального лица нет!»[17]

Бросился к зеркалу – действительно, лицо неясное, вроде слепо и без запятых напечатанной страницы перевода с иностранного языка, причем переводчик был беззаботен и малограмотен, так что совсем нельзя понять, о чем говорит эта страница: не то требует душу свободе народа в дар принести, не то утверждает необходимость полного признания государственности.

«Гм, какая, однако, путаница! – подумал барин и тотчас же решил: – Нет, с таким лицом неудобно жить…»

Начал ежедневно дорогими мылами умываться – не помогает: кожа блестит, а неясность остается. Языком стал облизывать лицо – язык у него был длинный и привешен ловко, журналистикой барин занимался – и язык не приносит ему пользы. Применил японский массаж – шишки вскочили, как после доброй драки, а определенности выражения – нет!

Мучился-мучился, всё без успеха, только весу полтора фунта потерял. И вдруг на счастье свое узнает он, что пристав его участка фон Юденфрессер весьма замечательно отличается пониманием национальных задач, – пошел к нему и говорит:

– Так и так, ваше благородие, не поможете ли в затруднении?

Приставу, конечно, лестно, что вот – образованный человек, недавно еще в нелегальностях подозревался, а ныне – доверчиво советуется, как лицо переменить. Хохочет пристав и, в радости великой, кричит:

– Да ничего же нет проще, милейший вы мой! Браллиант вы мой американский, да потритесь вы об инородца, оно сразу же и выявится, истинное-то ваше лицо…

Тут и барин обрадовался – гора с плеч! – лояльно хихикает и сам на себя удивляется:

– А я-то не догадался, а?

– Пустяки всего дела!

Расстались закадычными друзьями, сейчас же барин побежал на улицу, встал за угол и ждет, а как только увидал мимо идущего еврея, наскочил на него и давай внушать:

– Ежели ты, – говорит, – еврей, то должен быть русским, а ежели не хочешь, то…

А евреи, как известно из всех анекдотов, нация нервозная и пугливая, этот же был притом характера капризного и терпеть не мог погромов, – развернулся он да и ударь барина по левой щеке, а сам отправился к своему семейству.

Стоит барин, прислонясь к стенке, потирает щеку и думает:

«Однако выявление национального лица сопряжено с ощущениями не вполне сладостными! Но – пусть! Хотя Некрасов и плохой поэт,[18] всё же он верно сказал:

Даром ничто не дается, – судьбаЖертв искупительных просит…»[19]

Вдруг идет кавказец, человек – как это доказано всеми анекдотами – некультурный и пылкий, идет и орет:

– Мицхалэс саклэс мингрулэ-э…[20]

Барин – на него:

– Нет, – говорит, – позвольте! Ежели вы грузин, то вы – тем самым – русский и должны любить не саклю мингрельца, но то, что вам прикажут, а кутузку – даже без приказания…

Оставил грузин барина в горизонтальном положении и пошел пить кахетинское, а барин лежит и соображает:

«Од-днако же? Там еще татары, армяне, башкиры, киргизы, мордва, литовцы – господи, сколько! И это – не все… Да потом еще свои, славяне…»

А тут как раз идет украинец и, конечно, поет крамольно:

Добре було нашим батькамНа Вкраини жити…[21]

– Нет, – сказал барин, поднимаясь на ноги, – вы уж будьте любезны отныне употреблять еры,[22] ибо не употребляя оных, вы нарушаете цельность империи…

Долго он ему говорил разное, а тот всё слушал, ибо – как неопровержимо доказывается всеми сборниками малороссийских анекдотов – украинцы парод медлительный и любят дело делать не торопясь, а барин был человек весьма прилипчивый…

…Подняли барина сердобольные люди, спрашивают:

– Где живете?

– В Великой России…

Ну, они его, конечно, в участок повезли.

Везут, а он, ощупывая лицо, не без гордости, хотя и с болью, чувствует, что оно значительно уширилось, и думает:

«Кажется, приобрел…»

Представили его фон Юденфрессеру, а тот, будучи ко своим гуманен, послал за полицейским врачом, и, когда пришел врач, стали они изумленно шептаться между собою, да всё фыркают, несоответственно событию.

– Первый случай за всю практику, – шепчет врач. – Не знаю, как и понять…

«Что б это значило?» – думает барин, и спросил:

– Ну, как?

– Старое – всё стерлось, – ответил фон Юденфрессер.

– А вообще лицо – изменилось?

– Несомненно, только, знаете…

Доктор же утешительно говорит:

– Теперь у вас, милостивый государь, такое лицо, что хоть брюки на него надеть…

Таким оно и осталось на всю жизнь.

Морали тут нет.

VI

А другой барин любил оправдывать себя историей – как только захочется ему соврать что-нибудь, он сейчас подходящему человеку и приказывает:

– Егорка, ступай надергай фактов из истории в доказательство того, что она не повторяется, и наоборот…

Егорка – ловкий, живо надергает, барин украсится фактами, сообразно требованиям обстоятельств, и доказывает всё, что ему надобно, и неуязвим.

А был он, между прочим, крамольник – одно время все находили, что нужно быть крамольниками, и друг другу смело указывали:

– У англичан – Хабеас корпус,[23] а у нас – циркуляры!

Очень остроумно издевались над этим различием между нациями.

Укажут и, освободясь от гражданской скорби, сядут, бывало, винтить до третьих петухов, а когда оные возгласят приход утра – барин командует:

– Егорка, дерни что-нибудь духоподъемное и отвечающее моменту!

Егорка встанет в позу и, перст подняв, многозначительно напомнит:

На святой Руси петухи поют —Скоро будет день на святой Руси!..[24]

– Верно! – говорят господа. – Обязательно, – должен быть день…

И пойдут отдохнуть.

Хорошо. Но только вдруг народ начал беспокойно волноваться, заметил это барин, спрашивает:

– Егорка – почему народ трепещет?

А тот, с удовольствием, доносит:

– Народ хочет жить по-человечески…

Тут барин возгордился:

– Ага! Это кто ему внушил? Это – я внушил! Пятьдесят лет я и предки мои внушали, что пора нам жить по-человечески, ага?

И начал увлекаться, то и дело гоняет Егорку:

– Надергай фактов из истории аграрного движения в Европе… из Евангелия текстов, насчет равенства… из истории культуры, о происхождении собственности – живо!

Егорка – рад! Так и мечется, даже в мыле весь, все книжки раздергал, одни переплеты остались, ворохами барину разные возбудительные доказательства тащит, а барин его похваливает:

– Старайся! При конституции я тебя в редактора большой либеральной газеты посажу!

И, окончательно осмелев, лично внушает самым разумным мужикам:

– Еще, – говорит, – братья Гракхи в Риме, а потом в Англии, в Германии, во Франции… и всё это исторически необходимо! Егорка – факты!

И тотчас на фактах докажет, что всякий народ обязан желать свободы, хотя бы начальство и не желало оной. Мужики, конечно, рады – кричат:

– Покорнейше благдарим!

Всё пошло очень хорошо, дружно, в любви христианской и взаимном доверии, только – вдруг мужики спрашивают:

– Когда уйдете?

– Куда?

– А долой?

– Откуда?

– С земли…

И смеются – вот чудак! Всё понимает, а самое простое перестал понимать.

Они – смеются, а барин – сердится…

– Позвольте, – говорит, – куда же я уйду, ежели земля – моя?

А мужики ему не верят:

– Как – твоя, ежели ты сам же говорил, что господня и что еще до Исуса Христа некоторые справедливцы знали это?[25]

Не понимает он их, а они – его, и снова барин Егорку за бока:

– Егорка, ступай надергай изо всех историй…

А тот ему довольно независимо отвечает:

– Все истории раздерганы на доказательства противного…

– Врешь, крамольник!

Однако – верно: бросился он в библиотеку, смотрит – от книжек одни корешки да пустые переплеты остались; даже вспотел он от неожиданности этой и огорченно воззвал ко предкам своим:

– И кто вас надоумил создать историю столь односторонне! Вот и наработали… эхма! Какая это история, к чёрту?

А мужики свое тянут:

– Так, – говорят, – прекрасно ты нам доказал, что уходи скорей, а то прогоним…

Егорка же окончательно мужикам передался, нос в сторону воротит и даже при встрече с барином фыркать начал:

– Хабеас корпус, туда же! Либ-берал, туда же…

Совсем плохо стало. Мужики начали песни петь и на радостях стог баринова сена по своим дворам развезли. И вдруг – вспомнил барин, что у него еще есть кое-что в запасе: сидела на антресолях прабабушка, ожидая неминучей смерти, и была она до того стара, что все человеческие слова забыла – только одно помнит:

– Не давать…

С шестьдесят первого года ничего кроме не могла говорить.

Бросился он к ней в большом волнении чувств, припал родственно к ногам ее и взывает:

– Мать матерей, ты – живая история…

А она, конечно, бормочет:

– Не давать…

– Но – как же?

– Не давать…

– А они меня – па поток и разграбление?

– Не давать…

– А дать ли силу нежеланию моему известить губернатора?

– Не давать…

Внял он голосу истории живой и послал от лица прабабушки трогательную депешу, а сам вышел к мужикам и оповещает:

– Испугали вы старушку, и послала она за солдатами – успокойтесь, ничего не будет, я солдат до вас не допущу!

Ну, прискакали грозные воины на лошадях, дело зимнее, лошади дорогой запотели, а тут дрожат, инеем покрылись, – стало барину лошадей жалко, и поместил он их у себя в усадьбе – поместил и говорит мужикам:

– Сенцо, которое вы у меня не совсем правильно увезли, – возвратите-ка лошадкам этим, ведь скотина – она ни в чем не виновата, верно?

Войско было голодное, поело всех петухов в деревне, и стало вокруг барина тихо. Егорка, конечно, опять на баринову сторону перекинулся, и по-прежнему барин его употребляет для истории: купил новый экземпляр и велел вымарать все факты, которые способны соблазнить на либерализм, а те, которые нельзя вымарать, приказал наполнить новым смыслом.

Егорке – что? Он ко всему способен, он даже для благонадежности порнографией начал заниматься, а все-таки осталось у него в душе светлое пятно и, марая историю за страх, – за совесть он сожалительные стиширы пишет и печатает их под псевдонимом: П. Б., что значит «побежденный борец».

О вестник утра, красный пепел!Почто умолк твой гордый клич?Сменил тебя – как я заметил —Угрюмый сыт.Не хочет будущего барии,И снова в прошлом все мы днесь…А ты, о пепел, был зажаренИ съеден весь…Когда нас снова к жизни взманит?И кто нам будет утро петь?Ах, если петухов не станет —Проспим мы ведь!

А мужики, конечно, успокоились, живут смирно и от нечего делать похабные частушки сочиняют:

Эх, мать честна!Вот придет весна, —Малость мы поохаемДа с голоду подохнем!

Русский народ – веселый народ…

VII

В некотором царстве, в некотором государстве жили-были евреи – обыкновенные евреи для погромов, для оклеветания и прочих государственных надобностей.

Порядок был такой: как только коренное население станет обнаруживать недовольство бытием своим – из наблюдательных за порядками пунктов, со стороны их благородий, раздается чарующий надеждами зов:

– Народ, приблизься к седалищу власти!

Народ привлечется, а они его – совращать:

– Отчего волнение?

– Ваши благородия – жевать нечего!

– А зубы есть еще?

– Маленько есть…

– Вот видите – всегда вы ухитряетесь что-нибудь да скрыть от руки начальства!

И ежели их благородия находили, что волнение усмиримо посредством окончательного выбития зубов, то немедля прибегали к этому средству; если же видели, что это не может создать гармонии отношений, то обольстительно добивались толку:

– Чего ж вы хотите?

– Землицы бы…

Некоторые, в свирепости своего непонимания интересов государства, шли дальше и клянчили:

– Леформов бы каких-нибудь, чтобы, значит, зубья, ребры и внутренности наши считать вроде как бы нашей собственностью и зря не трогать!

Тут их благородия и начинали усовещивать:

– Эх, братцы! К чему эти мечты? «Не о хлебе едином…»[26] – сказано, и еще сказано: «За битого двух небитых дают!»

– А они согласны?

– Кто?

– Небитые-то?

– Господи! Конечно! К нам в третьем году, после Успенья, англичане просились[27] – вот как! Сошлите, просят, весь ваш народ куда-нибудь в Сибирь, а нас на его место посадите, мы, говорят, вам и подати аккуратно платить будем, и водку станем пить по двенадцать ведер в год на брата,[28] и вообще. Нет, говорим, зачем же? У нас свой народ хорош, смирный, послушный, мы и с ним обойдемся. Вот что, ребята, вам бы лучше, чем волноваться зря, пойти бы да жидов потрепать, а? К чему они?

Коренное население подумает-подумает, видит – нельзя ждать никакого толка, кроме предначертанного начальством, и решается:

– Ну ин, айдати, ребя. благословись!

Разворотит домов полсотни, перебьют несколько еврейского народу и, устав в трудах, успокоитси в желаниях, а порядок – торжествует!..

Кроме их благородий, коренного населения и евреев дли отвода волнений и угашений страстей, существовали в оном государстве добрые люди, и после каждого погрома, собравшись всем своим числом – шестнадцать человек, – занвляли миру письменный протест:

«Хотя евреи суть тоже русские подданные, но мы убеждены, что совершенно истреблять их не следует, и сим – со всех точек зрения – выражаем наше порицание неумеренному уничтожению живых людей.

Гуманистов. Фитоедов. Иванов. Кусайгубин. Торопыгин. Крикуновский. Осип Троеухоз. Грохало. Фигофобов. Кирилл Мефодиев. Словотеков. Канитолина Колымская. Подполковник в отставке Непейпиво. Пр. пов. Нарым. Хлопотунский. Притулихин. Гриша Будущев, семи лет, мальчик».

И так после каждого погрома, с той лишь разницей, что Гришин возраст изменялся, да за Нарыма – по случаю неожиданного выезда его в одноименный город – Колымская подписывалась.

Иногда на эти протесты отзывалась провинция:

«Сочувствую и присоединяюсь» – телеграфировал из Дремова Раздергаев; Заторканный из Мямлива тоже присоединялся, а из Окурова – «Самогрызов и др.», причем для всех было нсно, что «др.» – он выдумал дли пущей угрожаемости, ибо в Окурове никаких «др.» не было. Евреи, читан протесты, еще пуще плачут, и вот однажды один из них – человек очень хитрый – предложил:

– Вы знаете что? Нет? Ну, так давайте перед будущим погромом спрячем всю бумагу, и все перья, и все чернила и посмотрим – что они будут делать тогда, эти шестнадцать и с Гришем?

Народ дружный – сказано-сделано: скупили всю бумагу, все перья, спрятали, а чернила – в Черное море вылили и – сидят, дожидаются.

Ну, долго ждать не пришлось: разрешение получено, погром произведен, лежат евреи в больницах, а гуманисты бегают по Петербургу, ищут бумаги, перьев – нет бумаги, нет перьев, нигде, кроме как в канцеляриях их благородий, а оттуда – не дают!

– Ишь вы! – говорят. – Знаем мы, для каких целей вам это надобно! Нет, вы обойдетесь без этого!

Хлопотунский умоляет:

– Да – как же?

– Ну уж, – говорят, – достаточно мы вас протестам обучали, сами догадайтесь…

Гриша, – ему уже сорок три года минуло, – плачет.

– Хосго плотестовать!

А – не на чем!

Фигофобов мрачно догадался:

– На заборе бы, что ли?

А в Питере и заборов нет, одни решетки.

Однако побежали на окраину, куда-то за бойни, нашли старенький заборчик, и, только что Гуманистов первую букву мелом вывел, вдруг – якобы с небес спустись – подходит городовой и стал увещевать:

– Это что же будет? За эдакое надписание мальчишек шугают, а вы солидные будто господа – ай-яй-яй!

Конечно, он их не понял, думая, что они – литераторы их тех, которые под 1001-ю статью пишут,[29] а они сконфузились и разошлись – в прямом смысле – по домам.

Так один погром и остался не опротестован, а гуманисты – без удовольствии.

Справедливо говорит люди, понимающие психологию рас, – хитрый народ евреи!

VIII

Вот тоже – жили-были два жулика, один черненький, а другой рыжий, но оба бесталанные: у бедных воровать стыдились, богатые были для них недосягаемы, и жили они кое-как, заботясь, главное, о том, чтобы в тюрьму, на казенные хлеба попасть.

И дожили эти лодыри до трудных дней: приехал в город новый губернатор, фон дер Пест, осмотрелся и приказал:

«От сего числа все жители русской веры, без различия пола, возраста и рода занятий, должны, не рассуждая, служить отечеству».

Товарищи черненького с рыжим помялись, повздыхали и все разошлись: кто – в сыщики, кто – в патриоты, а которые половчее – и туда и сюда, и остались рыжий с черненьким в полном одиночестве, во всеобщем подозрении. Пожили с неделю после реформы, подвело им животы, не стерпел дальше рыжий и говорит товарищу:

– Ванька, давай и мы отечеству служить?

Сконфузился черненький, опустил глаза и говорит:

– Стыдно…

– Мало ли что! Многие сытней нас жили, однако – пошли же на это!

– Им всё равно в арестантские роты срок подходил…

– Брось! Ты гляди: нынче даже литераторы учат: «Живи как хошь, всё равно – помрешь»…[30]

Спорили, спорили, так и не сошлись.

– Нет, – говорит черненький, – ты – валяй, а я лучше жуликом останусь…

И пошел по своим делам: калач с лотка стянет и не успеет съесть, как его схватят, изобьют и – к мировому, а тот честным порядком определит его на казенную пищу. Посидит черненький месяца два, поправится желудком, выйдет на волю – к рыжему в гости идет.

– Ну, как?

– Служу.

– Чего делаешь?

– Ребенков истребляю.

Будучи в политике невеждой, черненький удивляется:

– Почто?

– Для успокоения. Приказано всем – «будьте спокойны»,[31] – объясняет рыжий, а в глазах у него уныние.

Качнет черненький головой и – опять к своему делу, а его – опять в острог на прокормление. И просто, и совесть чиста.

Выпустят – он опять к товарищу, – любили они друг друга.

– Истребляешь?

– Да ведь как же…

– Не жаль?

– Уж я выбираю которые позолотушнее…

– А подряд – не можешь?

Молчит рыжий, только вздыхает тяжко и – линяет, желтым становится.

– Как же ты?

– Да так всё… Наловят их где-нибудь, приведут ко мне и велят правды от них добиваться, добиться же ничего нельзя, потому что они помирают… Не умею я, видно…

bannerbanner