
Полная версия:
Озорник
Пред ними вдоль тропы лежал большой пень – полусгнивший остаток когда-то могучего дуба. Ветви орешника наклонились над деревом, образуя зелёный навес; сквозь ветви просвечивало небо, в красках заката; пряный запах свежей листвы наполнял воздух. Гвоздев сел и, обращаясь к редактору, который всё ещё стоял, нерешительно оглядываясь, заговорил:
– Выпил я сегодня немного… Скучно мне жить, Митрий Павлович! От своих товарищей рабочих отстал я как-то, совсем у меня другое направление мысли. Увидел я сегодня вас и вспомнил, что ведь и вы товарищем мне были…
Он засмеялся, потому что редактор смотрел на него с такой быстрой сменой выражений на лице, которая делала его действительно смешным.
– Товарищем? Когда?
– А давно уж, Митрий Павлович… Тогда мы ещё в Задней Мокрой существовали… помните? Через двор друг от друга. А против нас Мишка Сахарница – по нынешним временам Михаил Ефимович Хрулев, следователь судебный – изволили иметь место жительства при своём строгом батюшке… Помните Ефимыча? Часто он нас с вами за вихры тряс… Да вы сядьте!
Редактор утвердительно кивнул головой и сел рядом с Гвоздевым. Он смотрел на него напряжённым взглядом человека, вспоминающего нечто прочно забытое, и тёр себе лоб.
А Гвоздев увлекался воспоминаниями.
– Житьё было у нас тогда! И почему только человек на всю жизнь ребёнком не остаётся?
Растёт… зачем? Потом врастает в землю. Несёт всю свою жизнь несчастия разные… озлится, озвереет… чепуха! Живёт, живёт и – в конце всей жизни одни пустяки… А тогда мы, бывало, жили без всякой тёмной мысли, весело, – птички – и всё тут! Порхали через заборы по чужие плоды трудов… Помните, я вам однажды в огороде у Петровны на воровском деле в нос огурцом закатил? Вы крик подняли, а я – дра’ла… Вы с мамашей к моему отцу приходили с жалобой, и отец меня выпорол, как следует быть… А Мишка, Михаил Ефимович…
Редактор слушал и, помимо воли, улыбался. Ему хотелось бы сохранить серьёзность и достоинство пред этим человеком. Но в рассказах о ясных днях детства было что-то трогательное, и в тоне Гвоздева пока ещё не особенно резко звучали ноты, угрожавшие самолюбию Дмитрия Павловича. Да и кругом было хорошо. Где-то вверху шаркали по песку дорожки ноги гуляющей публики, чуть доносились голоса, иногда звучал смех; но вздыхал ветер – и все эти слабые звуки тонули в меланхоличном шорохе листвы. А когда шорох замирал, были моменты полной тишины, точно всё кругом чутко прислушивалось к словам Гвоздева, сбивчиво рассказывавшего повесть о юности…
– Помните Варьку, маляра Колокольцова дочь? Теперь она замужем за типографщиком Шапошниковым. Такая барыня – мимо идти страшно… Тогда она девчурочка хворая была…
Помните, пропала она однажды, и все мы – мальчишки со всей улицы – по полю да по оврагам искали её! В лагерях нашли и вели её полем домой… Шуму было – страсть! Колокольцов пряниками угостил, а Варька, увидавши мать свою, сказала: «А я была у барыни офицеровой, и она меня в дочки к себе зовёт!» Хе-хе!.. В дочки!.. Славная девчурка была…
С реки доносились какие-то звуки, словно тихо охала чья-то могучая, тоскующая грудь.
Пароход шёл, в воздухе плыл шум воды, разбиваемой его колёсами. Небо было розовое, а вокруг Гвоздева с редактором сгущался сумрак. Медленно наступала весенняя ночь. Тишина становилась полной, глубокой, и, как бы подчиняясь ей, Гвоздев понизил голос… Редактор молча слушал его, вызывая в своей памяти смутные картины давно минувшего… Всё это было…
– Так вот, Митрий Павлович, значит, оно и выходит, что птица я одного с вами гнезда… А полёты у нас разные… И, как вспомню я, что ведь вся разница между мной и моими товарищами бывшими – только в том, что не сидел я в гимназии за книгами, – горько мне и тошно бывает… Разве в этом человек? В душе он, в чувствах к ближнему своему, как сказано… Ну вот – вы мой ближний, а какую я цену имею для вас? Никакой – верно?
Редактор, увлечённый своими мыслями, не расслышал, должно быть, вопроса своего собеседника.
– Верно! – сказал он тоном искренним и рассеянным.
Но Гвоздев захохотал, и он спохватился:
– Позвольте? Что, собственно, верно?
– Верно, что я для вас – пустое место… Есть я или нет меня, вам всё равно – наплевать. Зачем вам душа моя? Живу я один на свете и всем людям, меня знающим, очень надоел. Потому – у меня характер злой и очень я люблю разные фокусы выкидывать. Однако у меня чувства тоже есть и ум есть… Я чувствую обиду в моём положении. Чем я хуже вас?
Только моим занятием…
– Д-да… это печально! – сказал редактор, наморщив лоб, сделал паузу и продолжал каким-то успокаивающим тоном: – Но, видите ли, тут нужно применить другую точку зрения…
– Митрий Павлович! Зачем точка зрения? Не с точки зрения человек человеку внимание должен оказывать, а по движению сердца. Что такое точка зрения? Я говорю про несправедливость жизни. Разве можно меня с какой-нибудь точки забраковать? А я забракован в жизни – нет мне в ней хода… Почему-с? Потому, что не учён? Так ведь ежели бы вы, учёные, не с точек зрения рассуждали, а как-нибудь иначе, – должны вы меня не забыть и извлечь вверх к вам снизу, где я гнию в невежестве и озлоблении моих чувств? Или – с точки зрения – не должны?
Гвоздев прищурил глаз и, торжествуя, посмотрел в лицо своего собеседника. Он чувствовал себя в ударе и выпускал из себя всю свою философию, придуманную в долгие годы своей трудовой, безалаберной и бесплодной жизни. Редактор был смущён натиском собеседника и старался определить – что это за человек и что ему возразить на его речь? А Гвоздев, в упоении самим собой, продолжал: Вы люди умные, сто ответов мне дадите, и всё будет – нет, не должны! А я говорю – должны! Почему? Потому что я и вы – люди из одной улицы и одного происхождения… Вы не настоящие господа жизни, не дворяне… С тех нашему брату взятки гладки. Те скажут: «пшёл к чёрту!» – и пойдёшь. Потому – они издревле аристократы, а вы потому аристократы, что грамматику знаете и прочее… Но вы – свой брат, и я могу требовать с вас указания пути моей жизни. Я мещанин, и Хрулев тоже, и вы – дьяконов сын…
– Но, позвольте… – просительно сказал редактор, – разве я отрицаю ваше право?
Но Гвоздеву совсем неинтересно было знать, что отрицает и что признаёт редактор; ему нужно было высказаться, и он чувствовал себя в этот момент способным сказать всё, что когда-либо волновало его.
– Нет, вы позвольте! – уже каким-то таинственным шёпотом говорил он, близко склоняясь к редактору и блестя возбуждёнными глазами. – Как вы думаете, легко мне теперь работать на моих товарищей, которым я в старину носы расквашивал? Легко мне с господина судебного следователя Хрулева, у которого я с год тому назад ватерклозет установлял, сорок копеек на чай получить? Ведь он человек одного со мною ранга… и было его имя Мишка Сахарница… у него зубы гнилые и посейчас, как тогда были…
Редактор задумчиво смотрел на него сбоку и молча соображал – что же сказать этому парню? Нужно сказать что-нибудь хорошее, правдивое и искреннее. Но у Дмитрия Павловича Истомина ничего нужного в данный момент не нашлось ни в голове, ни в сердце. Давно уже всякие идейные и выспренние разговоры по «вопросам» вызывали в нём чувство скуки и утомления. Он вышел сегодня отдохнуть, нарочно избегал встреч с знакомыми – и вот этот человек со своими речами. Конечно, в его речах, как и во всём, что говорят люди, есть некоторая доля правды. Они – любопытны и могли бы послужить очень интересной темой для фельетона…
– Всё, что вы сказали, – не ново, знаете, – начал он. – О несправедливости отношений человека к человеку давно идёт речь… Но, пожалуй, эти ваши речи являются новостью – в том смысле, что раньше их говорили люди иного сорта… Вы несколько односторонне и неверно формулируете ваши думы… но…
– Опять ваша точка зрения! – усмехнулся Гвоздев. – Эхма, господа, господа! Умом-то вы награждены, а сердце-то, видно, померло… Вы мне скажите что-нибудь такое, чтобы сразу по недугу мне пришлось… вот!
Он, опустив голову, ждал ответа.
Истомин снова посмотрел на него, наморщив лоб, ощущая сильное желание уйти. Ему казалось, что Гвоздев пьянеет и оттого так раскис после своих возбуждённых речей. Он смотрел на белую фуражку, съехавшую на затылок, на рябую щёку и задорный вихор Гвоздева, смерил взглядом всю его сильную жилистую фигуру и подумал про него, что это очень типичный рабочий, и если б…
– Так что же? – спросил Гвоздев.
– Да что же я могу вам сказать? Откровенно говоря, я не совсем ясно представляю себе, что именно хотели бы вы…
– То-то вот и есть!.. Ничего вы мне не можете ответить, – усмехнулся Гвоздев.
Редактор облегчённо вздохнул, справедливо предполагая, что разговор окончен и Гвоздев уже не будет к нему приставать с вопросами… И вдруг он подумал:
«А что, как он побьёт меня? Он – такой злой».
Ему вспомнилось выражение лица Гвоздева там, в редакции, во время этой глупой сцены.
И он подозрительно покосился на него.
Было уже темно. Тишина прерывалась звуками песни, долетавшей издалека с реки. Пели хором, теноровые голоса слышались совсем ясно. Большие жуки, металлически звеня, носились в воздухе. Сквозь листву деревьев видны были звёзды… Иногда та или другая ветка над головами отчего-то вздрагивала и слышалось тихое трепетание листьев.
– А ведь роса будет, – сказал редактор осторожно.
Гвоздев вздрогнул и поворотился к нему.
– Что вы сказали?
– Роса будет, говорю, вредно это…
– А-а!
Помолчали. На реке раздался крик:
– Эй-й! На-а барже-е!..
– Я думаю идти. До свидания!..
– А не распить ли нам пару пива? – предложил вдруг Гвоздев и, усмехаясь, добавил: – Окажите честь!
– Нет, извините, я в это время не могу. И потом пора мне, знаете…
Гвоздев встал с дерева и угрюмо посмотрел на редактора.
Тот протягивал ему руку, тоже встав.
– Не желаете, значит, пить пиво со мной?! Ну и чёрт с вами! – отрубил Гвоздев, нахлобучивая свою фуражку резким жестом. – Аристократия! На грош пара! Я и один напьюсь…
Редактор храбро повернулся спиной к своему собеседнику и пошёл вверх по тропинке, странно втянув голову в плечи, точно боялся задеть ею за что-нибудь. Гвоздев крупными шагами пошёл вниз по горе.
С реки доносился надрывавшийся голос:
– На барже-е! Черти-и! Да-а-вай лодку-у-у!
И среди деревьев разносилось тихое эхо:
– О-у-у-у!..