Читать книгу О тараканах (Максим Горький) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
О тараканах
О тараканахПолная версия
Оценить:
О тараканах

4

Полная версия:

О тараканах

– Логика! – Платону казалось, что это инструмент доктора, нечто похожее на ложку с длинным черенком, как та, которой отец разливал суп и щелкал Платона по лбу.

Ананий Тумпаков миролюбиво умолял доктора:

– Ты, Софрон, учился в семинарии, ты, вообще, ученый, я тебя люблю и уважаю, а верить – не могу…

– Говори, употребляя логику!

– Я – употребляю…

– Ты – ущемлен!

Чмокали, такали, чвакали маятники; по круглым рожицам часов незаметно передвигались черные усы стрелок; звенели и гудели боевые пружины; куковали две кукушки, разнозвучно отсчитывая семь, иногда восемь и даже девять ударов, а двое толстых все спорили, глотая водку, густую и желтую как патока, запивая ее крепким, горьким чаем. Всегда неожиданно, заставляя Платона вздрагивать, отворялась дверь магазина, отчаянно звенел колокольчик, с улицы входил человек и Ананий виновато пьяненьким голосом говорил ему:

– Завтра, обязательно – завтра.

Сквозь старые, мутноватые стекла окна и двери жизнь на улице казалась ненастоящей, фигуры людей теряли правильность форм, расплывались как тени, ползли точно облака, медноголовая команда пожарных почему-то свертывалась в огромные, быстрые комья, а лошади извозчиков, наоборот, вытягивались, становясь длиннее, чем они были. Когда же шли солдаты – как-будто двигалась гребенка зубцами вверх и вычесывала из воздуха солнце, лучи его приставали к штыкам серебряными клочьями.

Ежечасно в магазине раздавался гулкий бой часов, особенно длительный до первого часа после полудня; Платон скоро научился заводить часы так, что они били не все сразу, а спустя минуту одни после других – это напоминало музыку в доме дворянского собрания.

Интересно было рассматривать механизмы часов, особенно карманных: там была черненькая пружинка, свернутая змеею, та, о которой Ананий сказал, что «в ней вся суть». Напоминая Платону пружины заводных игрушек, она также напоминала сказочные праздники в дворянском доме и урок закона божия, на котором поп Александр интересно рассказывал о рае и дьяволе под личиной змея.

Имя дьявола Платон слышал часто, – доктор ругал «тихим дьяволом» Анания. Это было неверно: толстый часовщик похож на селезня, дьявол же совмещал в себе серую, с кровавыми глазами, лошадь Бобоедова и лицо его жены, длинное, костлявое с безгубым ртом. Платону было известно, что дьявол мог изменять свою личину как хотел, в настоящем же своем виде он был темно-дымчатой тучей с медными глазами без зрачков, как две лупы.

Именно таким почувствовал его Платон, когда, претерпев жестокую порку в наказание за портреты царей, хотел утопиться; раньше, чем прыгнуть из кустов с обрыва в черный омут, Платон задумался о чем-то и уснул, а проснувшись, увидал, что дьявол смотрит на него из омута и с неба медными глазами, как две лупы; лицо у него огромное, больше всей земли и кривое; одна щека, синяя, значительно больше другой, черной.

Ананий спорил с доктором почти четыре года, но из всех этих споров в памяти Платона остались только вот эти сердитые слова скотского доктора.

– Пойми, дурак, бог, может-быть, из милости к тебе скрывает суть правды, так же, как ты не скажешь правду вот этому мальчишке с глупой рожей. Ведь, употребляя логику, не скажешь ты мальчишке то, что, например…

Софрон договорил слова свои в ухо Анания, именно поэтому Платон вцепился в них и с той поры начал вслушиваться в бесконечный этот спор внимательнее, желая и надеясь узнать, что именно скрывают от него эти люди, какую «суть правды». Он даже начал думать, что хозяин и Софрон сделали что-то нехорошее, может-быть украли деньги и не могут разделить, а может-быть убили знакомого человека, и человек этот снится им. Хозяин особенно часто говорил слова таинственные:

– А, вот, один англичанин выдумал штучку… А, вот, рассказывают, что немец в Гамбурге придумал машинку, – говорил он и спрашивал:

– Это – как?

– Баба! Суевер, – кричал на него Софрон.

Но прежде, чем Платон успел понять что-нибудь – умер царь. Софрон принес его портрет в гробу, а хозяин, посмотрев на портрет, сказал тихо, как всегда:

– На купеческого кучера похож. Говорили, он был глуп и пьяница.

Доктор рассердился, закричал, швырнул портрет на пол и, ударив Анания кулаком по лысине, ушел, дико ругаясь, а хозяин, потирая лысину, сказал, печально вздохнув:

– Ведь, вот какой… неуютный.

Платону стало жалко хозяина, хотя кротость Анания показалась ему смешной. Платон поднял с пола мрачный портрет и хотел изорвать его, но вспомнив, как сильно он потерпел из-за этого царя, решил отомстить ему и извлечь из куска бумаги некоторую пользу; он смазал портрет сиропом малинового варенья и положил в комнате за магазином на стол для истребления мух.

– Это ты хорошо придумал и давно пора, – сказал Ананий, увидав гибельную для мух приманку. – Но, – продолжал он задумчиво разглядывая погибших и погибающих мух, – во-первых, для этого продается специальная бумага, а во-вторых – смазать надо было с изнанки, а не с лица.

Подумав и будучи мало осведомленным в истории, он добавил:

– И вообще – царей вареньем не мажут.

– Я патокой мазал тоже, – похвастался Платон.

Тогда хозяин, переливая глаза через стекла очков стал расспрашивать ученика: когда и зачем он делал это. А выслушав рассказ Платона, сказал, крепко потирая наперченную, шершавую щеку:

– Ты – мальчик с фантазией и этим надобно дорожить; может-быть ты выдумаешь какую-нибудь машину или другое, полезное. Но, видишь ли…

И Ананий сказал Платону, что за непочтительное отношение к царям людей сажают в тюрьмы, ссылают в Сибирь, а некоторых даже вешают. Говорил он долго, скучно, и Платону казалось, что хозяин сам не верит тому, что говорит, а только хочет испугать. Отец умел говорить о царях устрашающим басом, но и его грозные речи после печального случая с патокой не пугали Платона и не могли уже поколебать его неприязнь к царям, ненавистным ему, как «суть» и просяная каша, в которой всегда попадались какие-то каменные зерна, отвратительно скрипевшие на зубах.

Через день, в свое обычное время, явился Софрон, как всегда – полупьяный и очень ласковый, он обнял Анания и, всхлипывая, как худой сапог в дождливую погоду, несколько раз поцеловал друга в лоб и лысину; но когда прошел в комнату и увидал на подоконнике царский портрет, обильно усеянный мертвыми мухами, – он снова рассердился, закричал:

– Ананий, тихий чорт, это в насмешку надо мной, а? Но, ведь, это преступление! До чего ты дошел? До чего?

А узнав, что это сделано Платоном, он схватил его потной, горячей рукою за челюсть и, встряхивая ее, орал:

– Съесть заставлю, паршивец!

Потом, схватив бумагу, залепил ею лицо Платона.

– Жри!

Ананий отнял ученика, тщательно, мелко изорвал клейкую бумагу и, скатав ее шариком, бросил в помойное ведро. Затем друзья стали пить чай с настойкой на сливах, и скоро Софрон Беневоленский запел мрачно и плачевно, отрывисто произнося каждое слово:

Не бил – барабан перед смутным полком,Когда-а мы вождя хоронили…

Он рычал, а хозяин, после каждого слова, стукал кулаком по столу так, что чайные ложки, подпрыгивая, звякали.

К шестнадцати годам Платон вполне искусно выучился чинить больные и уставшие часы и увидал, что это неинтересно: механизмы всех часов, стенных и карманных, были почти одинаковы, а таинственная пружинка не действовала, если ее не скрутить. В шестнадцать лет Платон Еремин вытянулся длинным, сутулым парнем, его серовато-голубые глаза смотрели невесело и недоверчиво, белесые брови хмурились; ходил он по земле нетвердо, покачиваясь, глядя под ноги себе; на его голове, большой несоразмерно узким плечам, отросли светло-желтые, длинные волосы; пряди волос падали на щеки ему, он часто отбрасывал их за уши небойким жестом худой руки с длинными пальцами.

Ананий сказал ему:

– Ты стал заметно похож на сочинителя стихов, то есть на поэта, в роде Фофанова, который должен мне семь тридцать и не отдает. Но – не распускай губы, рот надо закрывать. Я знаю, что это от задумчивости, но не надо, чтобы все люди видели: вот юноша думает.

Платон неясно представлял себе каковы поэты, но после слов хозяина начал одеваться щеголеватей. Он жил одиноко, не находя друзей, сосредоточенный на каких-то недовольных, невеселых думах; они свернулись в голове тугим клубком и не развертывались, должно быть потому, что их подавляло мутное и тягостное влечение к бойкой горничной домохозяйки, Анюте; встречаясь с ним на дворе, на улице, она, подмигивая рыженьким, куриным глазом, спрашивала:

– Как живем?

– По-вчерашнему, – отвечал Платон, чтобы не говорить обыкновенных слов.

Он был недоволен собою за то, что его тянет к этой бойкой, навязчивой и нечистоплотной девице; у нее был роман с подмастерьем Гильома, Лютовым, который глупо высмеивал длинные волосы Платона и вообще издевался над ним; недоволен был Платон собою и за то, что ему не удавалось внести в жизнь свою ничего интересного.

Он пробовал приучить мышонка и случайно задавил его; было очень неприятно видеть, как этот серенький комочек живого, лежа на боку, дрыгает розоватыми лапками, а черненькая горошина глаза блестит на острой мордочке, точно пытаясь скатиться с нее. Приобрел Платон кутенка пуделя, – кутенок издох, заболев чумою.

Не удалось и еще кое-что; горничная Анюта оказалась отталкивающе бесстыдной; целуя, она кусала и мычала, потная и липкая, она вызвала у Платона ощущение брезгливости, какой-то утраты и ожога, казалось, что поцелуи оставили несмываемые пятна на лице и на шее его.

Работал он добросовестно, но у него явилось тревожное опасение, что хозяин скоро и так же неожиданно умрет, как умер ветеринар Беневоленский. Еще накануне Софрон, презрительно и гневно надувая радужные щеки свои, убеждал Анания:

– Ф-фу, чорт! Где логика? Ведь если жизнь естественна, значит сопротивление ей противоестественно!

– Пойми, Софрон, я не сопротивляюсь.

– А зачем протестуешь?

– Когда человек хочет покоя, он волнуется.

– О, дурак! – крикнул Софрон, ушел, а ночью умер на улице от паралича сердца. Похоронив друга, Ананий сказал:

– Хороший был человек, но не верил фактам.

– Что такое факты? – спросил Платон.

– Это – события жизни, – ответил хозяин не сразу и неясно. Всегда стараясь придать непонятным словам какой-нибудь образ, Платон представил себе факты похожими на уток домохозяйки; жирные и прожорливые, они крякали на дворе дважды в день, утром, когда Анюта гнала их на пруд, и вечером, когда они возвращались домой, точно купчихи из церкви, самодовольно лоснясь чисто вымытым пером.

Пытаясь развлечься, Платон накормил уток остатками слив, на которых была настоена водка; жадные птицы тотчас опьянели, и было очень забавно смотреть, как они, открыв клювы, бессильно и нелепо распуская крылья, влачили их по двору, качались на коротких ножках, квакали не своими голосами, точно смеясь, сталкивались, щипали одна другую и падали на бок, странно похожие на подпивших базарных торговок. Смешнее всех вел себя селезень: воткнув нос в землю, он приподнимал поочередно ноги и тряс задом, как бы желая перекувырнуться; это не удавалось ему, он, распуская крылья, хлопал ими по земле и хохотал:

– Кха-кха-кха-а!

Потом он издох и, следуя его примеру, издохли две утки; домохозяйка взыскала с Анания деньги за это, а он ворчливо сказал Платону:

– Если ты сделал это намеренно, – это, брат, плохо: утки тоже не хотят умирать.

Вздохнув со свистом, он добавил:

– И вообще тебе следует вести себя сообразно твоей скромной наружности.

Он редко поучал Платона; он даже тайнам ремесла учил его небрежно и как-то нехотя. Платон долго не мог привыкнуть к тому, что этот толстый, пьяненький чудак не умеет или не хочет сердиться. В тех случаях, когда ученик делал что-либо не так или портил, хозяин, надувая тугие щеки еще туже, спрашивал его беззлобно, с удивлением:

– Как же это ты не понимаешь?

В спокойном удивлении этом Платон чувствовал что-то почти так же обидное, как обидны были картавые насмешки парикмахера Лютова.

– Почему вы никогда не сердитесь? – спросил он Анания за вечерним чаем. – Ананий, переплеснув глаза через ободок очков, ответил вопросами:

– А зачем? Что же переменится, если я рассержусь?

– Все сердятся, – напомнил Платон.

– Бесполезно, – сказал хозяин. – Факты всегда будут против.

Ананий все более толстел, надувался, дышал тяжелее. Удивительно было его спокойствие, оно не покинуло Анания ни на минуту и в ту ночь, когда загорелся флигель, где жила хозяйка.

– Вставай, пожар, – разбудил Ананий Платона и, натягивая брюки на толстейший свой живот, он скорее советовал, чем приказывал.

– Пожалуй огонь перекинется на нас: укладывай стенные в ящики, а я соберу мелкие.

Одеваясь, Платон смотрел в окно и видел, что флигель, размахивая красными, дымными крыльями, отрывается от земли в черное небо осени, а сараи дрожат, качаются, рвутся в огонь, по двору мелькает маленькая круглая хозяйка, похожая на курицу, и визжит:

– Анна, – утки! Анка, – уток…

– Постой, кажется?.. – вопросительно произнес Ананий, взмахнув рукою, показывая пальцем в окно.

Платон перестал грохотать ящиками, на которых спал, прислушался к треску и вою на дворе, а хозяин, отодвинув Платона, пошел к двери, невнятно промычав что-то. Испуганный Платон выбежал за ним во двор, тотчас же наткнулся на Лютова, который, подпрыгивая как хромой, кричал:

– Сгорит, сгорит…

Кричали все люди, бегая по двору, вынося на улицу узлы, мебель, толкая друг друга.

– Горничная, – сказал Ананий и покатился к флигелю, дышавшему черным, теплым дымом. Идя, Ананий закатывал рукава рубахи, точно собираясь бить кого-то. Лютов бросился за ним, сильно толкнув Платона.

– Свинья, – обругал его Платон и, на момент, примерз к земле, видя, что хозяин входит в дверь флигеля, фыркавшую дымом; Платону показалось, что этот старик, никогда не молившийся, перекрестился, входя на крыльцо, точно он шел в церковь. Тут Платон что-то понял, чего-то испугался почти до потери сознания, взвизгнул и, согнувшись, побежал за хозяином в дым, увидал его влезающим по лестнице на чердак, оттолкнул, обогнал и, кашляя, задыхаясь, закрыв глаза, прыжками вбежал в треск и жар, действуя как в сновиденьи. Споткнувшись, он упал на колени и увидал в дымно-красном облаке у открытой двери в комнату горничной ее голые ноги, высунувшиеся из-под ситцевого, пестрого одеяла, окутавшего ее тело до колен; одеяло дымилось, красные кусочки, вшитые в него шевелились, как языки огня; у Платона трещали волосы, сохли глаза; ползком он добрался до ног горничной и потащил ее неожиданно легкое тело к лестнице, быстро скатился ступени на три, рванув за собою голое тело, схватил его, взвалил на плечо и понес; тут его сбила с ног струя воды, больно ударив в грудь и лицо; последнее, что осталось в памяти его зрения – два медных шара, раскаленных до красна.

Очнулся он на постели хозяина. Ананий сидел в ногах у него, домохозяйка у стола и, всхлипывая, терла картофель о терку; крикливо картавил Лютов.

– Ну, что? – спросил Ананий, положив ладонь свою на колено Платона, а Лютов крикнул:

– Ты, чорт, храбрый!

– Волосы-то придется остричь, – сказал Ананий, подавая Платону мутное питье в стакане; горящими пальцами взял стакан, выпил что-то противно кисленькое, пощупал голову, пальцы его коснулись сухой корки, она рассыпалась под пальцами.

– А лицо у меня как? – спросил он.

– Брови сгорели, – сказал Ананий, – руку ожог, а вообще, – все хорошо.

Домохозяйка, приложив к левой руке Платона тертый картофель, ушла, ушел и Лютов; Платон ощупал все тело свое правой рукою, отыскивая боль, не нашел ее и пожалел сгоревшие волосы, – не скоро отрастут они так пышно, какими были. Потом он крепко уснул и проснулся вечером; багровые лучи солнца освещали на дворе искусанные огнем доски, бревна, шкаф с отломленной дверью, набитый венскими стульями, черный хаос на месте флигеля и среди хаоса – круглую кафельную печь; возвышаясь колонной, она очень напомнила памятник на кладбище, медный квадрат вентилятора усиливал это сходство. Вспоминая о том, что он сделал ночью, Платон чувствовал страх, почти не верил, что все это было так, как он помнил, и ему хотелось, чтоб люди рассказывали о его подвиге. Люди охотно удовлетворили его желание: Ананий, Лютов, домохозяйка – сорокалетняя маленькая с глазами овцы – дворник Федор и все говорили о бесстрашии его восторженно, а хозяйка особенно горячо восхищалась.

– Анна ничего не помнит, – тараторила она, – даже не поверила, дура, что это ты вытащил ее. Говорит, что, проснувшись, увидала огонь, окуталась одеялом и, с разбега, ударилась обо что-то, разбила себе все лицо… Нет, какой вы герой…

Рассказы о героизме его Платону было приятно слушать, но судьба Анны не трогала, хотя он молча гордился тем, что именно он вытащил ее из огня, а не Лютов руками пахучими, как руки покойника. Ананий сообщил, что может-быть Платону дадут медаль «за спасение погибавшей».

– Если не подгадит брандмейстер, он, конечно, говорит, что не ты спаситель, а тебя команда спасла…

– Др-рянь, – обиженно сказал Платон.

Он стал героем улицы и сначала это ему так нравилось, что у него даже походка стала другой, он ходил напряженно, как солдат, выпятив грудь, держал голову прямо и смотрел на всех, сурово сдвинув брови. Но скоро он заметил, что роль героя очень требовательна: все люди ждут от него еще каких-то необыкновенных поступков, ждут, когда он снова полезет в огонь? Почти каждый раз, как только в городе возникал пожар, в магазин врывался наглец Лютов и кричал:

– Платон, горит, бежим!

Платон отказывался бежать, думая с негодованием:

– Какой дурак!

Особенно неприятно и даже опасно почувствовал он себя, когда явилась горничная благодарить его. В больнице она похудела, остриженная голова ее напоминала головню, смуглое лицо казалось закоптевшим и от нее пахло жареной печонкой, которую Платон терпеть не мог. Одетая в синюю юбку и голубую бархатную кофту, пропотевшую под мышками, она была похожа на воровку. Ее хитренькие глазки смотрели в лицо Платона требовательно и говорили так, как-будто это он должен благодарить ее за то, что она жива.

– До этого случая все считали тебя робким, а теперь уважают, – намекала она.

– Чорт тебя возьми, – думал Платон, отвечая ей сердито и громко, чтобы слышал Ананий, работавший в магазине. Уходя, Анна спросила, с улыбочкой:

– Загордился немножко, а?

– Нет, зачем же? – пробормотал Платон.

Да, роль героя – обязывает. На святках Лютов стал уговаривать Платона:

– Ты – храбрый, будь другом, помоги мне и одному телеграфисту избить певчего, а? Он, певчий, несильный, мы бы и вдвоем вздули его, да у нас смелости не хватает. Помоги, а?

Платону не хотелось бить певчего, но он понимал, что, отказав Лютову, потеряет в его глазах, и что некое чувство, подобное самоуважению, обязывает его помочь Лютову.

– Хорошо, – сказал он, – только я палку возьму.

Певчий, действительно, оказался тощеньким человечком, курносым, с рыжими усиками в стрелку, очень похожим на таракана-пруссака. Он был до смешного близорук; для того, чтоб поймать на столе ресторана стакан пива, он, прищурясь, откидывался на спинку стула и все-таки протягивал руку осторожно, как слепой.

– Первый тенор, солист, Дробятин, – рекомендовал он себя Платону. На указательном пальце его правой руки блестел тяжелый перстень с рубином, – Платон сразу понял, что перстень «нового золота», а рубин – стекло. Держался первый тенор пренебрежительно, зачем-то часто трогал булавку с красным камешком, воткнутую в его голубой галстух, а близорукостью своей надоедливо хвастался.

– Доктора говорят, что я замечательно близорук, аб-со-лю-тно, говорят они, а уж если аб-со-лю-тно, то больше желать нечего. Я перебил неисчислимое число посуды. Лицо ваше, Еремин, для меня смутное пятно и больше ничего.

– Это всякий может, – задорно говорил Лютов, сильно выпив для храбрости, и подмигивал Платону, толкая под столом ногу его.

Платон видел, что певчий безобидный хвастун, жалел его: за что он будет бить такого человека?

– А где телеграфист? – строго спросил он Лютова. – Лютов сконфуженно ответил, что телеграфист пьян и не мог притти.

– Га! – произнес первый тенор гусиное слово и, сардонически усмехаясь, сообщил Платону:

– Телеграфист – враг мой, мы с ним охаживаем одну интересную девицу, а перевес на моей стороне, как солиста, а он хочет меня бить, этот телеграфист. Но – я купил кастет, вот он.

Вынув руку из кармана, он показал Платону маленький рыжеватый кулачок, вооруженный железными шипами.

– Если он этой штукой ударит по лицу? – сообразил Платон и отодвинулся от солиста.

– Костин этого не побоится, – заметил Лютов и попросил, протянув руку:

– Покажи.

– Га, – сказал певчий, спрятав кастет в карман.

– Значит, я ухожу, – заявил Платон и ушел, не простясь с Лютовым и тенором, ушел в густую мятель, но Лютов, догнав его, толкнул плечом, подпрыгивая шагал рядом и дразнил:

– Струсил? Не ожидал я, что ты струсишь! Стыдно…

Платон остановился, оттолкнул его, ударил палкой по голове, еще и еще.

– Меня? – изумленно крикнул Лютов и, подпрыгнув, исчез в облаке снега, а на место его, точно сверху упав, явился певчий; неожиданное появление его испугало Платона и в то же время он почувствовал, что теперь, когда он побил Лютова, справедливость обязывает бить и певчего. Дважды, молча ударив палкой по голове маленького человека, он прислонился спиною к забору, ожидая нападения, но тенор, подняв шапку, сбитую ударом, отряхнул ее, надел на голову и сардонически спросил:

– Это за что?

Не ожидая ответа, он тоже быстро исчез в густой каше снега, сказав оттуда:

– Эх, дикие свиньи…

Тогда Платон, очень смущенный и негодуя на себя, крикнул вслед ему:

– Извините… Я ошибся, я думал…

Лгать было бесполезно, ему не ответили; шуршал снег, приглушая вечерний шум города. Платон медленно пошел домой, чувствуя себя одураченным, испытывая горестное недовольство собою, осыпаемый хлопьями мокрой ваты снега. Снег падал все более густо и чем дальше Платон шагал, тем более съеживались и тускнели в этой холодной каше желтые огни фонарей.

– Не удастся мне интересная жизнь, – думал он и спрашивал себя:

– А что значит жить интересно?

Все жили скучно: Ананий, с его былыми спорами, хозяйка в заботах об утках, Лютов, влюбленный в книжку сберегательной кассы, он читает эту свою книжку как мальчик пятачковую сказку. Неинтересно живут приказчики с их тревожной, суетливой беготней за швейками. Неужели не скучно жить первому тенору с его фальшивым перстнем? Конечно, Ананий спорил с ветеринаром от скуки, так же как от скуки дворник Федор ежедневно играет в карты с поваром адвоката Интролигатина, адвокат же каждую ночь уходит в клуб играть в карты. Если б жизнь была интересна, никто не играл бы в карты.

Все более тягостно он чувствовал эту всюду, как дым, проникающую скуку, но не мог понять, чего он хочет, и не пробовал искать, где скрыто интересное, непохожее на то, чем заняты все люди. У Анания было несколько толстых книг: «Краткий курс механики», «Сон и сновидения», «История умственного развития Европы» и еще какие-то, штук пять – все это были книги непонятные, и даже сам Ананий уже не читал их, а «Историей умственного развития» покрывал миску молока, которое пил ночью и утром, натощак.

Платон видел, что горничные и швейки смотрят на него все более благосклонно, но не соблазнялся, зная, что романы влекут за собою множество неприятного и, между прочим, вызывают ревность, которая делает необходимыми заговоры и драки, как это подтвердил случай с тенором. Кроме того романы требуют какой-то особенной ловкости слов и уменья бесстрашно, нагло лгать, как лгал Лютов, а Лютову Платон не хотел подражать ни в чем. В доме явилась новая квартирантка, нахлебница домохозяйки, Петрунина, телефонистка, прямая как солдат, с длинными ногами, в пенснэ на красненьком носу. Платон чинил ей часы, с той поры она здоровалась с ним очень ласково:

– Алло, Еремин!

Но и это было не то, чего хотел бы Платон.

То, чего он хотел, убедительно подсказал ему англичанин Лесли Мортон, эксцентрик; этот необыкновенный человек был решающим впечатлением юности Платона Еремина, он в несколько минут распахнул пред ним дверь в мир необычного и чудесного. Он обладал изумительно разработанным умением делать все не так, как делают обыкновенные люди. Сильный, ловкий, он ходил на вывернутых ногах, походкой какой-то большой, пьяной или безумной птицы и совершенно серьезно говорил птичьим голосом. У него и ступни ног были кожаными лапами птицы, да и весь он казался оперенным, обладающим невидимыми крыльями. Садясь на стул, он перекидывал ноги через спинку его и все делал так, что было ясно: иначе делать он не любит, не хочет, хотя и умеет. Он создал для себя забавнейший и даже несколько жуткий мир, в котором все вещи открывали ему какие-то свои смешные стороны, мир, в котором самого Мортона ничто не удивляло, но все изумляло людей своей неожиданностью и капризным отсутствием здравого смысла.

bannerbanner