Читать книгу Губин (Максим Горький) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Губин
ГубинПолная версия
Оценить:
Губин

3

Полная версия:

Губин

– Зачем ты яблоки зря погубил?

– Не спишь? – оборотился он ко мне, кивнув дынной головой. – Жалеть их не к чему, много их… Яблоки эти отец мой сажал…

И, подмигивая мне зорким, приятным глазом, хихикая сладко, он забормотал:

– Наденька-то, а? Надежда Иванна – ловко! Ну, я ж им устрою праздник. Я…

– Зачем?

Он нахмурился и сказал поучительно:

– Я, брат, людям доброжелатель… ежели я вижу где промежду них злобу или лживость какую – я всегда обязан это вскрыть – наголо! Людей надобно учить: живите правдой, дряни…

Из-за облаков вознеслось солнце – лицо у него было тусклое и печальное, как у нездорового ребенка; казалось, оно чувствует себя виновато, что опоздало осветить землю, залежавшись на мягких тучах и в дыме лесного пожара. Сад облился теплыми лучами и густо вздохнул хмельным ароматом созревших плодов – дыханием осени.

Но вослед солнцу в небо поднимались тесною толпою сизые и белые, как снег, облака, их мягкие бугры отразились в тихой Оке, сотворив в ней иное небо, столь же глубокое и мягкое.

– Айда, Макар! – командует Губин.

…Я стою на дне глубокого, свыше трех сажен, колодца, по пояс в жидкой, холодной грязи; удушливо пахнет гнилым деревом и еще чем-то невыносимо противным. Черпая грязь ведром, сливаю в бадью и, наполнив ее, кричу:

– Готово!

Бадья качается, толкает меня, неохотно тянется вверх, с нее на голову, на плечи мне падают жидкие комья грязи, капает вода. Темный круг ее дна закрывает выгоревшее небо и чуть видимые мною звезды; так жутко и приятно – видеть звезды, зная, что в небе горит солнце.

Все время я смотрю вверх – ломит шею, ноют позвонки, затылок точно свинцом налит, а – хочется видеть эти дневные звезды, и нельзя оторвать глаз от них: они показывают всё небо новым и почему-то хорошо знать, что солнце не одиноко в нем.

Хочется думать о чем-то огромном, но мне мешает тупая, неотвязная тревога: вот проснутся Биркины, вылезут на двор, и Губин расскажет им о Надежде.

Сверху опускаются его слова, невнятные и точно распухшие от сырости:

– Еще крыса… Богатей – х-ха! Десять лет колодец не чистили… Что пили, дьяволы! Берегись там…

Скрипит блок; толкаясь о сруб и глухо постукивая, на меня опускается бадья, снова плюет грязью на плечи и голову мне. Заставить бы самих Биркиных делать эту работу…

– Сменяй!

– Что мало?

– Холодно! Терпенья нет…

– Н-но! – кричит Губин на старую лошадь, силою которой поднимается бадья; я сажусь верхом на край бадьи и еду вверх: на земле очень светло, тепло и, по-новому, незнакомо приятно.

Теперь Губин на дне колодца. Из сырой, черной дыры вместе с запахом гнили поднимаются его ругательства, глухой плеск грязи, гулкие удары железного ведра о цепь бадьи.

– Скопидо-омы… Гляди там – еще что-то есть, не то собака, не то ребенок, что ли… Азиаты проклятые…

В бадье оказалась разбухшая шапка – Губин огорчился.

– Ребенка бы найти, да объявить полиции, да под суд их, милых…

Пегая опоенная лошадь, с бельмом во йесь глаз, шевелит лысыми ушами, стряхивая синих мух. Мерным шагом старой богомолки она ходит от колодца к воротам, вытягивая тяжелую бадью, и каждый раз, дойдя до ворот, вздыхает, низко опуская костлявую голову.

В углу двора, покрытого ковром рыжей, выгоревшей, притоптанной травы, скрипнула дверь – вышла Надежда Биркина со связкой ключей в руках, а за нею круглая, как бочка, баба – старая, с черными усами на толстой, презрительно вздернутой губе. Они пошли к погребу – Биркина шла лениво, одетая в одну нижнюю юбку, в рубахе, съезжавшей с плеч, в туфлях на босую ногу.

– Чего глаза пялишь? – крикнула мне баба, свирепо выкатив темные, мутные, точно слепые глаза, утонувшие в багровых щеках совсем не там, где надо.

«Свекровь», – подумал я.

У двери погреба Биркина отдала ей ключи и неспешно, колыхая полными грудями, оправляя рубаху, всё сползавшую с круглых и крутых плеч, подошла ко мне, говоря:

– Подворотню надо вынуть, пусть грязь на улицу текет. Весь двор залили. Запах-то какой… Крыса, никак? Ой, батюшки, сколько пакости!..

Лицо у нее было усталое, в глазницах темные пятна, а глаза горят сухо, как у человека, не спавшего всю ночь. Было еще свежо, но на висках ее блеетел пот. И плечи у нее были тяжелые, сырые, как недопеченый хлеб, чуть прихваченный жаром, покрытый тонкою, румяной коркою.

– Калитку отопри! Тут… нищая, старушка хромая придет… кликни меня… меня – Надежду Ивановну, слышишь?

Из колодца донеслось:

– Кто говорит?

– Хозяйка…

– Надежда – э-эх-ма! Мне бы с ней пару словечек…

– Что он кричит? – спросила женщина, с усилием приподнимая темные, чуть намеченные брови, и хотела наклониться к срубу, но я неожиданно для себя сказал:

– Видел он, как ты ночью шла…

– Что-о?

Она выпрямилась, побагровев до плеч, быстро прижав полные руки ко грудям, широко открыв потемневшие глаза, и вдруг спутанно, торопливо зашептала, бледнея и странно умаляясь, оседая к земле, точно перекисшее тесто.

– Что он видел-то, господи? Нет… Голубчик, – придет хромая – не пускай! Скажи – не надо, не могу, нельзя – я тебе целковенький… господи!

Снизу все громче и сердитей ползли крики Губина, но я слышал только захлебывающийся шёпот женщины, видя, как ее лицо – полное и розовое – осунулось, посерело, темные губы, вздрагивая, мешают говорить, а в глазах застыл жалостный собачий страх.

Но вдруг она приподняла плечи, подобралась вся и, смигнув страх, тихо и внятно сказала:

– Ничего не надо… Пускай…

Покачнулась и пошла прочь, шагая мелко, точно ноги у нее были связаны, – шла она раздражающе тихо, покорно и точно слепая.

– Тащи! – выл Губин.

Когда я вытащил его, он – мокрый, синий от холода – стал прыгать по двору, ругаясь и размахивая руками.

– Это – как же? Я кричу, кричу…

– Сказал я Надежде, что ты видел ее.

Он подпрыгнул ко мне, злой.

– Кто тебе велел?

– Сказал, что тебе приснилось, будто она садом в баню шла…

– Что-о? Что такое?

Голоногий, тающий грязью, он смотрел на меня, хлопая глазами, его неприятное лицо стало смешно, глупо.

– Смотри – если ты мужу ее скажешь, то я так и буду говорить, что ты во сне видел всё это…

– Зачем? – растерянно воскликнул Губин, но – вдруг пришел в себя и, широко улыбаясь, тихонько спросил:

– Сколько дала?

Я стал объяснять ему, что мне жалко женщину, боюсь, что братья изувечат ее и что не следует ее выдавать, – Губин сначала не верил мне, но потом задумался и сказал:

– Неправильно всё это: лучше взять деньги за правду, чем за обман. Сбиваешь ты меня, парень… Наняли они меня колодец чистить, а я бы им в ту же цену – всё вычистил… это мне удовольствие!

Он снова разозлился, греясь, бегает вокруг сруба и бормочет:

– Как ты можешь мешаться в чужие дела? Али ты здешний?

Разыгрался сухой, жаркий день, но – небо мутное, точно пропылилось летней пылью до самых глубин, и на багровый, без лучей, шар солнца можно смотреть не мигая, как на луну.

– Я тебя ввел к делу, работой обрадовал, а ты мне…

За воротами, играя селезенкой, тяжело скачет лошадь, вот она поравнялась с домом Биркиных, и кто-то хрипло кричит:

– Лес занялся – эй!

Хлопнула рама окна, и тотчас же двор наполнился шумной, бестолковой суетой: из кухни выкатилась усатая баба, за нею – встрепанный, полуодетый Иона, из окна высунулась лысая, красная голова Петра.

– Запрягайте скорей, батюшки! – кричал он плачущим голосом.

Губин уже вывел на двор жирную рыжую лошадь, Иона выкатил легкую бричку, Надежда – с крыльца – говорила ему:

– Иди, оденься сперва…

Баба распахнула ворота – прихрамывая и ведя на поводу взмыленную лошадь, во двор вошел маленький мужичок, в красной рубахе, и веселым голосом заговорил:

– У двух местах зачалось, – от порубки и от могилы…

Все окружили его, охая и ахая, только Губин ловко и быстро запрягал лошадь, ни на кого не глядя, говоря мне сквозь зубы:

– Дождались… несчастный народ…

В воротах явилась нищая, воровато прищурила глаза и запела:

– Го-осподи Ису-усе…

– Бог подаст, бог подаст! – испуганно махая руками, крикнула Надежда, побледнев. – Тут – несчастье, лес загорелся… после приходи!

Вдруг Петр, стоявший в окне, заполняя его, покачнулся назад в глубь комнаты и исчез, а на месте его явилась женщина, презрительно говоря:

– Что – настиг господь? Обормоты, лентяи…

Ее волосы, седые на висках, были прикрыты шёлковой головкой, шёлк отливал на солнце, и голова казалась железной. На ее лице, иконописном и точно закопченном дымом, двумя пятнами блестели никогда не виданные мною синие глаза без зрачков.

– Али я вам не говорила, что просеку от могилы шире надо было вырубать, шайтаны…

Над маленьким острым носом женщины лежала глубокая морщина, и из нее к серебряным вискам расходились густые брови. Стало странно тихо, только лошадь шлепала копытом по грязи, а из окна непрерывно истекал густой, почти мужской голос, презрительно укоряя.

«Вот она – свекровь!» – подумал я.

Губин кончил запрягать и сказал Ионе тоном старшего:

– Ступай оденься, чучело…

Когда Биркины съехали со двора, а за ними, взвалившись на потную лошадь, ускакал верховой, – женщина исчезла, но пустое окно стало как будто чернее, чем было прежде. Шлепая по лужам босыми ногами, Губин затворил ворота, мельком взглянул на меня и сказал:

– Ну, начнем… чего там!

– Яков! – густо позвали из дома.

Он вытянулся, как солдат.

– Поди-ко сюда…

Губин пошел ко крыльцу, четко топая ногами. Надежда, стоявшая на верхней ступени, повернулась боком к нему, неприятно сморщив лицо, а потом поманила меня к себе, тихонько кивая головою:

– Что он говорит, Яков-то?

– Ругает меня.

– За что?

– За то, что я сказал тебе…

Она тяжко вздохнула.

– Ах – смутьян! И чего ему надо?

Она обиженно надула губы, и круглое пустое лицо ее стало детским.

– О господи… чего людям надо?

По небу ширилась темно-серая туча, грозя бесконечным, осенним дождем. Из окна, ближайшего ко крыльцу, густой струей изливался голос свекрови, слов не слышно было, а только звук, как будто жужжало огромное веретено.

– Это – маменька, – тихонько молвила Надежда. – Она ему задаст! Она меня бережет…

Но я не слушал ее – меня поразили слова, сказанные за окном, спокойно, громко, с тяжелой уверенностью в их правде.

– А ты полно-ка, полно… Ведь это ты от безделья в праведники лезешь…

Я подвинулся ближе к окну – Надежда беспокойно сказала:

– Ты – куда? Тебе слушать не надобно…

А из окна доносилось:

– И бунтовство твое противу людей – у безделья да со скуки, скушно тебе, ты и надумал забаву, будто богу служишь, будто правду любишь, а на деле ты – бесу работник…

Надежда дергала меня за рукав, стараясь отвести из-под окна, – я сказал ей:

– Мне надо знать, что он говорит…

Она усмехнулась, заглянув в лицо мне, и доверчиво зашептала:

– Я ей покаялась: «Маменька, говорю, дошла до меня беда!» – «У, ты, дура», – говорит, да немножечко за косу меня потрепала, только и всего – она меня жалеет!.. Ей – ничего, что я гуляю, ей ребеночка, внучка надо для имущества… наследника…

В комнате Губин крикнул:

– Если грех против закона, так…

Заглушая его, мерно потекли веские слова:

– Тут не везде грех, Яков Петрович, а иной раз просто растет человек и тесно ему в законе. Бросаться друг на друга не надо бы. Чего боимся? Все одинаково дураки перед богом…

Она говорила скучновато или устало, очень медленно и внятно – Губин иногда бормотал что-то, но его слова не проникали сквозь ее мерную речь.

– Осудить человека – не великое дело, Яков Петрович, сударь мой, это всегда успеется – осудить! А ты – дай человеку развернуться до конца – ведь и во грехе польза бывает. Почитай-ко минею: святые угодники божий все до господа сквозь грехи дошли, а – дошли-таки! Это надобно помнить. Господь Саваоф – он ли не терпел на евреях своих? А матерью Исусовой еврейку же выбрал, и пророки и апостолы Христовы – все – евреи, так-то! А мы – торопимся осудить да наказать…

– Выбила ты меня из жизни, Наталья Васильевна, – сказал Губин. – Как столкнусь я с тобой да вспомню…

– Не надо вспоминать…

– Так и не вижу себя, и цены себе никакой не чувствую…

– Что было – прошло, а чему надо было быть – того не убежишь…

– И внутреннего состояния лишился я через тебя…

Надежда толкнула меня в бок и с веселым злорадством зашептала:

– Верно, значит, говорили – видно, был он в любовниках у нее!

Но тотчас же опомнилась, испуганно прикрыла рот ладонью и сквозь пальцы говорит.

– Ой, господи… что я? Ты – не верь… Злобятся на нее все, очень умная она…

– Коли было злое – жалобой его не поправишь, – спокойно падают из окна слова женщины. – Кому что дадено, тот того и держись, а не удержал, значит – не по силам ноша.

– Всё я на тебе потерял, оголила ты меня…

– Тобою – потеряно, а мной приумножено. Никогда ничего, Яков Петрович, в жизни не теряется, а просто переходит из рук в руки, от неумелого к умелому. Кость, собакой оглоданная, и та в дело идет.

– Вот я – кость!..

– Зачем? Ты – человек еще…

– А что толку?

– Толк-от есть, да не втолкан весь, Яков Петрович, сударь мой! На-ко вот, возьми на гулянку себе да иди с богом… А женщину – не тронь, зря про нее не говори чего не следует… это тебе во сне приснилось.

– Эх, – подавленно вскричал Губин. – Ну – ладно! Твой верх… не желаю я, не хочу огорчать тебя… а – все-таки…

– Что – все-таки?

– А то, что умнейшей твоей душе на том свете…

– Нам бы с тобой, Яков Петрович, на этом жизнь нашу с честью окончить, а на том, бог даст, приспособимся…

– Ну, прощай!

За окном стало тихо. Потом тяжко вздохнула женщина.

– О, господи…

Надежда мягко, точно кошка, отскочила ко крыльцу, а я – не успел. Губин, выйдя из двери, увидал, что я отхожу от окна. Он надул щеки, ощетинился рыжим волосом и, красный, точно после драки, закричал, неожиданно высоким, злым криком:

– Ты – ты что? Долговязый чёрт… Не желаю тебя, не хочу работать с тобой… иди прочь!

В окне явилось темное лицо с большими синими глазами, – строгий хозяйский голос спросил:

– Это что еще за шум?

– Не желаю я…

– Ты иди ругаться на улицу, а здесь нельзя!

– Да! – обиженно крикнула Надежда, топнув ногой. – Что это такое? Какие…

Выскочила кухарка, с ухватом в руках, воинственно встала рядом с Надеждой и закричала:

– Вот видите – что значит мужиков в доме нет!..

Собираясь уходить, я всматривался в лицо хозяйки: синие зрачки глаз были странно расширены, они почти прикрывали белки, оставляя вокруг себя только тонкий, синеватый же ободок. Эти странные, жуткие глаза были неподвижны, казались слепыми и выкатившимися из орбит, точно женщина подавилась чем-то и задыхается. Ее кадык выдавался вперед, как зоб. Шёлк головки металлически блестел, и снова я невольно подумал:

«Железная голова…»

Губин осел, обмяк, лениво переругивался с кухаркой и не смотрел на меня.

– Прощай, хозяйка, – сказал я, проходя мимо окна.

Женщина не сразу, но ласково откликнулась:

– Прощай, дружок, прощай…

И склонила голову, подобную молотку, высветленному многими ударами о твердое.

bannerbanner