
Полная версия:
Дрёма. Роман
– Чего уставился, старлей, трупов что ли не видел? Снимай жетон и на выход. Сожжём всё к едрене фене, и червей и книги. А чего? Хочешь возиться?..
В тот же день они вернулись в расположение полка. Наспех поужинали и сразу «в люлю» – уставший организм не просил – требовал отдыха. Сон был паршивый, липкий. Снилось старлею, как из книги выползают бравые мускулистые герои, похожие почему-то белых червей и набрасываются на бедного солдата, тот корчится в предсмертных конвульсиях, стонет… Напоследок с мушиной изворотливостью вылетает сам автор и жужжит, жужжит, жужжит. Утром Ваня порылся в вещмешке, вытащил похожую книжонку и под возмущённые возгласы сослуживцев бросил в печь:
– Ты чего совсем спятил, Иоанн, прочитал сам отдай другому.
– Так больше пользы. Теплее.
Вот тебе и сочинения на свободную тему. Пишут много, пишут по-разному, в зависимости от того, как Бог наградил талантом и, согласуя талант с личными убеждениями и предпочтениями, а свободы как не было, так и нет. Свобода ведь не приходит извне, её не вручают на КПП тюрьмы. Её пишут изнутри. Да-да, именно, пишут (а не издают, направо и налево большими тиражами).
Старлей хмыкнул под нос: ты становишься литератором, излагаешь этаким…, – он задумался, подбирая подходящее слово, – высоким слогом. Много писать вредно, это уж точно… А ты для чего писал? Писака! – Ваня потянулся к тетрадям. Потом раздумал, побарабанил пальцами по белым лошадям.
* * *
Он отчётливо вспомнил, когда написал первую строчку. Он тогда почувствовал себя невероятно одиноким, ему захотелось пожалеть самого себя, найти благодарного молчаливого слушателя и жаловаться, жаловаться, жаловаться. Под надоедливое мигание новогодних гирлянд. Тут-то и попалась на глаза вот эта толстая тетрадь, он покупал её для очередного бизнес-проекта, проекта счастья, белые лошади, по его задумке, должны были превратиться в быструю пролётку, несущуюся во весь опор к счастью по извилистым дорогам жизни, хорошо – спицы на солнце сверкают, ветер будоражит кровь.
И понеслось.
Лихо исписал первую страницу. Душа ликовала и плакала – ей всё нравилось. И тут вдохновение отвлекло автоматическое мигание разноцветных лампочек, под потолком. Зачем они там мигают? Кому? Того кому предназначались этот разноцветный праздник уже нет здесь, был, всего лишь несколько часов назад, деловито копошился с ёлочными игрушками, радовался сверкающим огням, шуршанию мишуры. Потом был глупый скандал с женой, слёзы… нет, сын не плакал. Удивительно, но он не плакал, он был, как никогда, не по-детски серьёзен, сосредоточен.
Ваня вспомнил, как он снова перечитал написанное, хмыкнул зло и так же зло вырвал первую страницу. Долго комкал и потом на чистом листе написал: «Жалость прекрасна, если она не зеркало». Вдохновлённый неожиданным откровением он писал до утра и утром уснул, спокойный, радостный и совсем не одинокий. А как иначе – на страницах был он сам, вся его жизнь, но сам он не переживал заново эту жизнь, он спокойно рассматривал её со стороны. Он был читателем и автором в одном лице. Можно сказать, он терпеливо выслушивал самого себя, не осуждал, не одобрял, но и не безучастно – то был необыкновенный слушатель. Да и рассказчик не лукавил – он каялся. Честно, глаза в глаза. Для него – для Вани – написанное не было простой беллетристикой, увлекательным романом. Развёрнутые страницы напоминали разорванную с силой грудину и вывернутую наружу: неприглядно, но честно; и даже не голый.
* * *
Ваня упёр подбородок в кулаки и придвинулся поближе к печке, словно желал получше рассмотреть пламя в топке. Писать много вредно и читать тоже, тогда чтение становится чем-то вроде пищеварительного процесса, засосало внутри, и глаза начинают метаться: что бы съесть такого… со всеми вытекающими отсюда результатами. А я больше и не собираюсь – точка. Тут всё, и даже больше. Кстати всё уже было написано до меня и давно, более того: до первого писателя и до первого поэта. Чем мы кичимся, возносимся? Для полноты картины не хватало одного словосочетания: Слово Ивана… И завтра утром оно будет дописано и тогда эти тетради превратятся не в сшитые «типографским методом» листы – они оживут и обязательно переживут моё бренное тело. Как можно превратить в прах то, что бесплотно и само по себе бессмертно – мой бессмертный дух.
И тут ясная, почти детская (если бы не усталые морщины в уголках глаз и на переносице) улыбка осветила лицо старлея. Скрючившись у печурки, сохраняя внутреннее тепло, он потянулся за толстой тетрадью. «Куда же вы так мчитесь, торопитесь», – Ваня улыбнулся мчащимся по некогда глянцевой поляне лошадям, теперь поляна-обложка напоминала вытоптанный ипподром. Открыл, полистал и начал читать.
«… Давно уже меня никто не зовёт Ванюшей. Только мама, иногда. Всё чаще Ваней, где-нибудь в кабинете обратятся: Иван Иванович. Не сразу и сообразишь.
Ванюшей бы лучше…
Страна продолжала жить своей жизнью и вместе с ней я, поспевая, как мог.
В стране менялись эпохи и лидеры. Моё беспокойное отечество снова обещало очередное светлое будущее. Странно – и я, и все вокруг верил ему. А иначе как? Отечество похоже на корабль, на который не покупаешь билет – его купили задолго до тебя. И курс проложили, не спрашивая твоего мнения, исходя из собственных предпочтений, пожеланий, а частенько руководствуясь сиюминутными прихотями, капризами и упрямством: «Хочу мулатку, банановый рай и что бы непременно сейчас». Хм, «банановый рай», как и любая гастрономическая мечта «банановый рай» быстро поедается, излишки гниют и пропадают. Рабсила, обслуживающая райские запросы, тоже портится и поддаётся разложению. Зависть и озлобление, лень и жажда наживы овладевают подлыми умами. Им хочется перемен. «Долой первые классы!» Чумазые машинисты, измождённые матросы бегут наверх, за ними устремляется остальной обслуживающий персонал, на ходу пересчитывая чаевые: «у, аристократия, жмоты, совсем зажрались!» Бунт на корабле-отечестве! Капитан и остальная праздная публика, бывшая элита заперта внизу: «нехай привыкает „аристократия“ хренова к нашим условиям! Ручки белые измажет. А мы в раю поживём, покейфуем!» А корабль как шёл своим курсом, так и продолжает идти.
Новый капитан осмотрится на мостике, приноровится и вот уже слышишь уверенный окрепший голос: «Отдать швартовые! Поднять якорь! Машина полный ход!» Новая публика, ещё обживающая роскошные апартаменты первого класса, интересуется: «И куды же мы теперича?» Им подсказывают, обучают этикету: «Вы теперь не матросня какая. Вы, не Ермилка теперь, а Ермил Петрович, а вы, Глашка, не Глашка вовсе – Аглафира Ивановна. Герои новой эпохи. Ермил Петрович…» «А чаго тебе?» «Ермил Петрович, – укоризненно, – следует говорить не «чаго» – герою новой эпохи не пристало так выражаться – вы элита, будем образовываться в университетах. Итак: «Будьте любезны, осведомите меня». И, Ермил Петрович… «Слушаю вас?» «Вот видите: университетов не стоит бояться. И «бывшие» не за одно поколение манерам обучались и вместо «кофэ» «кофе» говорить учились. Ермил Петрович, галстучек поправьте». «Да ну его в ж…» «Ермил Петрович, Ермил Петрович, – осуждающе, – так положено – вы теперь лицо новой эпохи». «Извините, никак этот аглицкий узел не усвою. Мудрёный уж больно. У-у зараза». «А дайте я попробую». «Ты чего лезешь, да с грязными ногтями, Глашка! Галстук шёлковый, в самом Парижу купленный» «Во-первых, не Глашка, а Аглафира Ивановна. И маникюрам я теперича тоже образована. Не только вам университеты кончать. Во-вторых, прошу при дамах не выражаться более, и, в-третьих, в Париже. Па-ри-же!» «Вот хрень!» «Ермил Петрович! – в один голос!» «Ах, да-да. Глаш… Аглафира Петровна, не затруднит ли вас поправить мой галстук». «Браво!»
И вот в процессе, когда капитан осваивался со штурвалом и громкой связью, а шезлонги на верхней палубе шумно занимала новая светская публика, направляющаяся в вояж к «Райским островам» я застыл на лестнице.
Мимо меня прогнали в трюм несчастных «бывших». Исполнив исторические процессы и примеряя «приватизированные» бриллиантовые подвески, рубиновые кулоны и золотые цепи, наверх важно проследовали защитники и гаранты новой «свободной конституции». «Новые хозяева корабля». А я всё стоял в нерешительности, решая для себя глупейшую историческую задачу: «в чём разница между словами «приватизация» «экспроприация» и обыкновенным уголовным воровством? Мучимый совестью и, не обладая необходимой наглостью, я так и не решался, куда мне направиться: верх или вниз?
Находясь на корабле нельзя быть одновременно и «за бортом». И даже там, в бушующих водах, тебя заметят и прокричат: «Человек за бортом!» Движимые высшей гуманистической идеей люди на палубе начнут метаться, бросать спасательные круги, спускать шлюпку. Тебя под руки поднимут на корабль, приведут в чувство и сразу спросят: «Вы, чьих будете?» При гуманизме, оказывается, нужно спрашивать и определяться. Не ответишь сам, решат за тебя: «Да гляньте, при нём ни бумажника нет набитого, ни цепей золотых, ни, даже, запонок, бриллиантовых. Он с нижней палубы. Точно, точно – с нижней. Спускайте его вниз!» Капитан, согласно капитанской этике, добавит: «Налейте несчастному виски или коньяк…» «Кх, кх». «Ах, да… нижняя палуба, – капитан виновато потрёт лоб, – тогда водки ему. Водочки».
Так моя нерешительность и проклятая совесть, привычка задавать лишние вопросы, когда нужно просто хватать, сыграли со мной злую шутку: вместо положенной верхней палубы я очутился где-то внизу, между третьим классом и машинным отделением.
«Знамёна это важно».
А корабль, тем временем, набирал ход».
Старлей перестал читать и прикрыл глаза. Писал и не задумывался тогда: почему «положенной»? Почему я сам для себя решил, что верхняя палуба для меня, а вот, допустим, этому храпящему майору быть всегда внизу. Или наоборот.
Мнения и суждения – две беды человечества. Два столпа больше похожие на подводные камни и, причём, на самом глубоком месте, где дна не различишь. Идешь себе по течению, рассуждаешь себе, умничаешь: «А вы знаете, я бы на вашем месте поступил так и так… ой! Чтоб тебя…» Спотыкаешься, машешь руками: «Спасите, спасите!» К тебе участливо так наклоняются и поучают: «А я бы на вашем месте, тут кролем или брасом. Кричать бесполезно – захлебнётесь». Несёт тебя течением чёрте куда и уже не подводные камни подставляют подножки, а те что на поверхности, хорошо видимые грозятся размозжить тебе голову или другим способом покалечить. Им наплевать какого мнения ты о них и твои суждения о коварстве природы, о явном и скрытом их тоже мало интересуют. Рассуждай себе, коль так хочется.
Один вопрос мучил меня: не имея собственного мнения и суждения останусь ли я цельной личностью? Не превращусь ли в песочную фигуру, ветер подул, волна набежала, нога чья-то наступила и рассыпался. Распался на мелкие песчинки и стал уже не Ваней, а… мокрым пляжем, к примеру, или глиной, лепи, что в голову взбредёт.
Вот и получается, цветастые знамёна, и мордастые гербы, как лицо знакомого человека – они узнаваемы. О чём не спроси, уже предугадываешь, что ответят. У него сугубо своё мнение, у тебя личное отношение к данному вопросу, а взглянешь на древко с лоскутком в чужих руках и улыбнёшься: свой!»
Старлей оторвался от чтения. Люди всегда готовы какие угодно телескопы и микроскопы изобретать, заглядывать, любопытствовать, познавать, но внутрь себя, упаси бог, и другим не дам! Я – Священная роща и кто чужой покусится пусть пеняет на себя – красоваться его черепу вон на том колу. Клянусь!
«Люди прячут свой внутренний мир от посторонних, так же как всякий хлам прячется в каком-нибудь потаённом чулане, никто не видит, вот и чудненько. Наружу парадные гостевые, хрустальные люстры, книги на полках. Или много книг, или много хрусталя, это уж дело вкуса и культуры. Чулан имеет одно свойство: сколько его не убирай – всегда завален. Вот вам и выбор, на канделябры древние тратиться или в чулане прибраться, глядишь и почище стало в квартире, посветлее, посвободнее, затхлый воздух сменился свежестью.
Нет, не превращусь я в песочную фигуру, не рассыплюсь. И вовсе не мнения и суждения являются теми связующими растворами, коими скрепляется тело человека. Займусь-ка я уборкой в чулане».
Суждения и мнения, – старлей поморщился, – основа осознания: вот – это я, титан, олимпиец, и вы – все остальные. И обязательно там, подо мной. А как иначе, олимпийцу не гоже быть среди людей. Его место высокий Олимп. Его страсти, предпочтения, прихоти – обожествлены самим фактом рождения. Они святы. И кто покушается на них – люди – достойны презрения и осуждения. Олимпийцы всегда лезли в дела людей. Сталкивали между собой. В угоду своим стихиям устраивали свары и козни. Но если кто-нибудь сунет свой нос в дела заоблачных вершин, то бишь, мои, то постигнет его заслуженная кара и месть моя будет ужасна!
Каким же я был ничтожеством! – Ваню передёрнуло. Но выбей из-под ног суждение и мнение, и что?.. Пустота.
* * *
– Кто ты после этого? Чё нюни распустил. Докажи ей и её хахалю. Докажи!
Сашка смотрел зло, он терпеть не мог «мужиков с соплями».
– И что доказывать? Кому?
– Да просто в морду…
– Кому?
– Да хоть ей, хоть ему. Без разницы. Будь мужиком, в конце концов. Я знаю – ты психануть можешь.
– Могу, а потому отстань, Сань, вон лучше наливай.
– И то дело!
Ваня выпил, поморщился и оглядел стол засыпанный крошками, самым сочным украшением которого были сморщенные маринованные помидоры и огурцы. Сашка сидел напротив, вальяжно развалившись на стуле, для него «закадычный дружбан» всё равно что хозяин. Иногда он начинал деловито осматриваться, задерживая взгляд на каких-нибудь мелочах быта, будь то самовар или магнитик на холодильнике. Его блуждающий самодовольный вид словно подсказывал: не унывай, – и будь у него хвост он, беспричинно вилял бы им сейчас из стороны в сторону, увлекая за собой: пойдём, побегаем, косточку поищем.
Сашка это приятель, сосед по району, так: «привет», «привет», «как дела», «не дождётесь», – встретились, перебросились одной другой ничего не значащими фразами и в разные стороны.
А теперь приятель с заявкой на дружбу: «А давай я тебе душу полечу».
– А что и лекарство знаешь?
– Кто же его не знает, вот оно родимое. Проверенное. Прозрачное, аки слеза. Принял и просиял-таки.
– Пойдём полечимся.
– Только я того – на мели.
– Обижаешь. Я знаю, какой год на календаре: ты доктор, а лекарство за мой счёт. Рынок.
– Соображаешь. Мужик.
Ваня кисло усмехнулся, за последнее время ему столько раз меняли половую принадлежность (и родня жены, и её подруги, и прочие), то бабой безвольной обзовут, а то и тряпкой половой, что он начинал сомневаться и всячески рвался доказать: я не зря родился мальчишкой! Мужик я, мужик!
Сашка, подобно опытному психотерапевту, произнёс ключевую фразу («мужик ты, что ни на есть самый настоящий») и теперь входил в дом Вани без стука.
Было далеко за полночь. Сашка, поёрзав на стуле, наклонился, поднял с пола пустую бутылку и вопросительно уставился на Ваню:
– Тут пусто. До капли. Сходим?
– Иди.
– А ты?
– А я не хочу.
– Денег дашь?
Ваня безнадёжно мотнул головой:
– Иди Сань спать. Иди.
– Сам ты иди.
– И пойду.
В качающемся шатком мире, осторожно ступая, чтобы не упасть Ваня спустился по нескончаемым нудным ступеням к морю. Долго бродил по дорожке вдоль моря, выискивая тихий закуток, под сенью притихших деревьев. Так раненный зверь ищет себе убежище, где можно в безопасности зализать раны. Нашёл какой-то уединённый крохотный пляж, всё достоинство которого, заключалось в труднодоступности, высокие кряжистые волноотбойники пугали не только волны своим неприступным видом, но и праздношатающихся курортников.
Ваня неуклюже спрыгнул на гальку и сел у самого прибоя. Хмельно шумело в голове, тихонько плескалось море и Ване казалось, что он весь без остатка растворяется в этом ночном не ведающим света мире. Ущербный месяц испуганно выглянет из-за туч, качнётся на серебристой зыби и снова уплывёт за серый полог облаков, туда где обитали звёзды.
– Что я творю?! Ублюдок!
Процесс растворения неожиданно ускорился, только что чётко виднеющийся мол с белой полосой прибоя и далёкие огни города расплылись и размазались, как размазывается акварельный рисунок, когда плеснёшь на него водой.
– Что я творю?
Ваня обхватил голову руками и закачался, напоминая ванька-встаньку.
– Что тяжко?
Ваня замер и прислушался: Голоса?.. Показалось?! Допился!
– Бывает. В таких случаях особенное терпение нужно. Молитвенное. Тогда, может быть, Бог тебя услышит и поможет.
Глюки? Но хорошие глюки – добрые, – Ваня вытер слёзы на щеках. Ему вспомнился недавний семейный скандал. Разругавшись в пух и прах, на кухне с женой, он гневно перешагнул через разбросанные на полу комнаты игрушки и прошёл в лоджию. Острое желание крушить и ломать сдерживалось слабеющим разумом. Так только от воды, напирающей на плотину, зависит, быть катастрофе или не быть. Он тяжело сел на диван, со всей силы сжал кулаки и закрыл глаза. И тогда рядом, совсем рядом раздался знакомый детский голос: «Что папа, тяжело? – терпи, терпи». Он не сразу поверил. А когда поднял голову и открыл глаза, сын Дрёма уже вернулся к своим машинкам и увлечённо жужжал, подражая настоящим автомобилям. Кто это сейчас со мной?.. Дрёма?.. Да нет же он… дитя. В этот миг детский моторчик заглох, сын посмотрел на отца и понимающе, совсем не по-детски кивнул головой, чтобы тут же снова мчаться в игрушечном автомобильчике по узорным дорогам шерстяного ковра.
Кто тогда сказал мне: «терпи»? А сейчас?.. Может у меня того с головой? Может я ненормальный? А кто тогда нормальный, Сашка что ли?.. Кореша его, а теперь и мои?.. Ох, как подло внутри.
– Так постыло всё.
– Понимаю, тем более терпеть надо.
– Да кто здесь!
Ваня вскочил, напоминая шаолиньского бойца из школы «пьяный кулак». Никудышного бойца, который из всех наставлений учителя усвоил одно – как быть пьяным.
– Успокойся, мил человек. Я драться не собираюсь. Вот случайно забрёл сюда. Дай думаю, посижу, может, искупаюсь. Тут и ты следом спускаешься. Видимо не случайно мы тут оказались. Не случайно. Хм, чудны дела твои.
– Я не чудил.
Ваня, пошатываясь, вглядывался в непроницаемо тёмный угол, откуда раздавался странный голос.
– Нет – ты ждал чуда. Не совсем ты, значит, потерянный человек.
– Человек?.. Потерянный?.. Я дорогу домой помню.
– Все помнят чего-то, как им кажется. Сперва так уверенно ведут тебя, прихвастывают, мол, видишь зарубка, дальновидно я её сделал, верно? А потом, глядишь, и плутать начинают, едва смеркнется или другая какая напасть испытать захочет – каждый на своем и спотыкается, на своей же зарубке путаются.
– Слушай, лучше выйди на свет. Не смущай меня неизвестностью.
– А что, и выйти могу. И я к свету склонен.
Навстречу Ване вышел высокий широкоплечий мужчина. Держался он уверенно и бесстрашно. Остальные подробности Ваня не разглядел – очередная туча набежала на месяц и густая тень легла на море и близлежащие округи. Далёкие высотки освещали сами себя. Ни возраста, ни во что был одет незнакомец – разглядеть было затруднительно. Увидев человека, Ваня облегчённо расслабился:
– Уф, а я уж было подумал…
Незнакомец протянул руку:
– Анатолий. Бездельник, радующийся жизни.
– Меня Ваней зови, – Ваня помолчал и добавил, – ты бомж, значит.
– Это как рассудишь.
– Я рассужу?.. – Ваня поискал место, куда можно присесть, нашёл камень и сел, – все кругом умные один я дурак.
– Не говори так, дурак значит – пустой. Дважды пустой. А ты чем-то мучаешься, страдаешь, я вижу. Выходит не пустой вовсе.
– Видит он. Вот ты и попался на собственный крючок, то, что ты видишь, не есть ли готовая картинка, нарисованная тобой и для собственного пользования.
Незнакомец подсел поближе и внимательно взглянул на Ваню:
– Чтобы разглядеть страдание человеческое, одних глаз мало. Сердце только и может, что кровью обливаться – жалеть. Душа – зыбь, можно пройти по кочкам, а можно и в топи забрести. Тут духом прозревать нужно.
– Дух он духу тоже рознь.
– Точно подмечено.
– Это не мной – Высоцким.
– А… песни. Все поют, все тычут пальцами в небо, хотят чтобы слушали, а себя слышать наотрез отказываются. Оттого и получается: на словах ангел животворный – внутри дух иступлённый. И я когда-то бардами увлекался, задушевно было, пока дух внутри меня не заворочался. И такую муку я через него испытал, Ваня, – Анатолий неожиданно улыбнулся, – и поделом. Боль, Ваня, индикатором служит – живой пока! А что дальше? Дальше-то как жить собираемся, и собираемся ли?
– Ты не поп расстрига случаем? Лечишь тут меня. Один поп – Сашка – у меня вон дома пьяный валяется. Долечился так, что без сил под стол свалился.
– Я свою веру через ту муку принял. Боль лекарством стала – исцелила. Тебе сейчас больно, не заливай раны бальзамами и настойками болеутоляющими. Средства эффективные, но временные. Духа чертеняку, который сейчас скребётся у тебя в груди – прогони. Не сожалей о нём. Это он заставляет нас по-своему мир, что вокруг нас, судить да рядить. И когда что неугодно ему становится, не по воле его, тогда он наливает в чашу гнева и зло, щедро наливает, от души, и подаёт: выпей, утоли, мол, жажду. Мы благодарно принимаем напиток сей, осушаем и отравляемся.
– Не складно.
– Что?
– Если он отравит собственное прибежище и ему жить будет тогда негде.
Анатолий рассмеялся и долго не мог успокоиться:
– Вот развеселил-то, так развеселил. Давно я так не смеялся. – Анатолий положил ладонь на плечо Ване, – чистая душа, ох чистая душа у тебя, Ваня. Не зря, нет, не зря мы встретились. Да этому духу, поверь мне, глубоко наплевать на тебя. Он постоялец: «Пожил, покутил, сгорело, дальше пойдём, вон их сколько рождается душевных закутков». Твоя душа сейчас страдает, а он что подсказывает: тебе сделали больно, а ты вдвойне. Отомсти за себя! Остервенись, рви, кусай. Будь мужиком, покажи, на что ты способен! Так?
– Так, Толя, всё так. Будто рентгеном просветил.
Ваня встал, подошёл к беспокойной воде, наклонился и плеснул себе на лицо.
– Море тёплое. Так ты не сектант, какой?
– Я не отделяю кусочек своего счастья от общего пирога. Пирог испекли для всех, тем и живу и радуюсь жизни.
– Ты уже говорил. Искупаюсь.
– Тогда и я окунусь с тобой.
Тогда Ваня до самого рассвета просидел с незнакомцем. Хмель после купания испарился и напоминал о себе неприятным привкусом во рту и тяжёлой головой.
– Вглядись, есть такой миг, когда, вроде, и тьма ещё полновластная царица вокруг, и звёзды незыблемы и взирают на тебя с высоты с космическим презрением, но нет, что-то подсказывает тебе: близится конец ночи. Именно с этого мгновения и тьма – уже не тьма, и звёзды сразу потускнели. Сколько сейчас?
– Полчетвёртого.
– Петухам рано петь. Зато тебе уже известно – грядёт рассвет. Вера, вот она какая, уму неведомо, темно, а ей и во тьме светло как днём. Вот ты спросил меня, как тебе дальше жить. Этим рассветом и живи. Ночи неизбежны. А ты всё равно живи рассветом, и звёзды бывают путеводными, и ночи тихими, и сны летучими. А ты в ясный день верь. И он грядёт. Неизбежно.
* * *
Да были сны. Старлей вспомнил первый сон. Всёпоглощающее пылающее око. В том сне он ощутил себя поленом перед топкой, и до сих пор озноб пробирает. Кошмарный, невыразимо страшный липкий сон.
Анатолий стал его другом. Настоящим, которых много не бывает. Истинная дружба, хотя мы разные: один «плюс» другой «минус». Не важно, кто «плюс», кто «минус» – вместе мы батарейка, от нас зарядиться можно и лампочку зажечь. Анатолий всё твердил, что он раб божий. – Старлей улыбнулся, вспомнив знакомое лицо с твёрдыми волевыми чертами. – Когда я услышал от него «раб божий», тут же почему-то вспомнил Дрёму, его детские глаза и сразу решил: нет Толя мы не рабы – мы дети любимые. Вслух не сказал. Зачем? Путь может быть один – дороги всегда разные. Были другие моменты в нашей дружбе, которые не разлучали нас, но разводили наши дороги в стороны. То он в гору – я по ущелью, то по разным хребтам к одной вершине поднимаемся.
Толя всюду находил войну. Со злом естественно. Он терпеть не мог несправедливость, и когда кого-то притесняли – сразу в бой.
«Ненавидеть зло: не замечать его, не обращать внимания. Оно тем и питается, что вокруг зевак много и соболезнующих», – так думал Ваня и пути с Анатолием снова расходились. Зло питается человечиной…»
Фу-ты, совсем озверел я на этой войне, – старлей повёл плечами, будто его свело судорогой, – надо же – человечиной. Душами оно питается, а, впрочем, какая разница. Итак, на чём я остановился: «Воюя со злом правой рукой, той, что с мечом, Толя, не подкармливаешь ли ты его левой рукой?» «Сеятелей много, пожинать некому…» Тогда он – старлей – сравнил зло с актёром, удивительная метафора: «Не будет зрителей, и актёр покинет сцену – играть будет не перед кем». Толя махнул рукой и ринулся в очередной бой. Потом мы долго не виделись с ним, а когда повстречались, Толя первой же фразой произнёс: «Я прочитал в Библии: мы дети любимые». Ваня снова промолчал, но был несказанно рад, открытию друга. И тогда же решил внимательно прочитать всю Библию, раз в ней давно написано то, на что они сегодня мучительно ищут ответы. И прочитал.