Читать книгу Гений (Виктор Гор) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Гений
Гений
Оценить:

4

Полная версия:

Гений

— Знаешь, что самое сложное? — сказал он. — С девушками нужны другие слова. А у нас есть только язык математики. Мы привыкли говорить о задачах. А как сказать другое — не знаем.

— Другое — это что?

— Другое, — повторил Лёва. Он затянулся и посмотрел на небо, которое висело низко и серо. — То, что нельзя доказать. То, для чего нет формул. То, что просто есть, и всё, и ты не можешь это объяснить, и не нужно объяснять, потому что от объяснений оно не станет ни больше, ни меньше.

Мы помолчали. Снег падал нам на плечи и таял, и плечи становились мокрыми, и это было неприятно, но уходить не хотелось.

***

Марков никогда не пытался заговорить с Катей. Он просто наблюдал со своего места, и в этом наблюдении было что-то сосредоточенное и бережное. Иногда она оборачивалась и ловила его пристальный взгляд. Тогда она слегка смущалась, на щеках проступал слабый румянец, и она быстро отводила глаза к окну. А Марков опускал голову и начинал писать, и ручка у него бегала по бумаге быстрее, чем обычно.

Остальные девочки держались от неё в стороне.

— Она просто выпендривается, — процедила однажды Лена Соколова, когда мы сдавали тетради. Голос у неё был ровный и злой, как лезвие.

— Почему ты так думаешь? — спросил я.

— Все эти ленты, заколки… К чему это здесь? Мы пришли заниматься наукой.

— Может, ей просто так нравится, — сказал я.

— Это отвлекает от работы, — отрезала Лена и зашагала прочь, тяжело стуча стоптанными каблуками.

Я смотрел ей вслед и думал, что, может быть, дело было не в лентах и не в заколках, а в том, что Катя была другой, а быть другой в нашей школе было почти невозможно. Но она была. И от этого на душе становилось немного легче.

***

В пятницу вывесили списки. Катя Белова была там — её фамилия аккуратно вписалась между Марковым и Левиным. Я увидел её и подумал, что это хорошо, и что так и должно было быть.

— Поздравляю, — сказал ей Марков, когда они столкнулись в гардеробе. Голос у него был ровный, но я видел, что его красные, вечно обветренные руки плотно сжаты.

— Спасибо, — ответила она. — Тебя тоже. Увидимся на сборах.

Она улыбнулась ему, накинула пальто и вышла на улицу. Дверь за ней закрылась, и ещё покачивалась, и в щели был виден серый зимний свет. Марков долго стоял, держа в руках свои старые кожаные перчатки, и смотрел на эту дверь. Перчатки он так и не надел, но это было неважно, потому что он жил в мире чистых закономерностей, где не существовало температур.

— Пошли, — сказал я.

— Да, пошли, — сказал Марков.

Мы вышли на улицу.

Небо, затянутое низкими, рыхлыми облаками, нависло над городом, и в этом небе было что-то тяжёлое и окончательное, как в конце длинного доказательства. Мы шли молча, глубоко засунув руки в карманы пальто. Ботинки быстро промёрзли, и пальцы ног заныли, но мы не обращали внимания. Снег скрипел под ногами, и этот скрип был сухой и чистый, и в нём было что-то честное.

— Она хорошо решает, — сказал Марков, глядя перед собой на белый от снега тротуар.

— Да, — сказал я. — Хорошо.

— У неё красивое мышление. Чистое. Ничего лишнего.

Он сказал это с уважением и с чем-то ещё, для чего у него не было слова. Мы шли дальше, и снег падал, и фонари зажигались один за другим, и в их свете снежинки казались медленными и равнодушными.

Мы дошли до входа в метро. Из дверей пахло теплом, машинным маслом и гранитом. Мы кивнули друг другу, не говоря больше ни слова, и каждый пошёл к своей платформе. Поезда грохотали внизу, и от них шёл тёплый ветер, и стоять на краю платформы было приятно.

Меня догнал Лёва.

— Марков влюблён, — сказал он. Голос у него был тихий, почти серьёзный.

— Откуда ты знаешь?

— Очевидно, — сказал Лёва. — Он смотрит на неё, как на особо сложную задачу. С восхищением и непониманием, как подступиться.

— А ты?

— Что я? — Лёва усмехнулся. Усмешка у него была кривая и немного грустная. — Я реалист. Я знаю, что такие задачи не для меня. Я решаю те, что попроще.

Мы стояли у края платформы. Поезд ещё не подошёл, и в тоннеле было темно, и оттуда тянуло холодом и железом.

— Может, ты неправ, — сказал я.

— Может, — согласился Лёва. — Но проверять я не собираюсь.

В понедельник начинались сборы. Катя Белова ехала с нами. Это было важно, и от этой мысли на душе становилось немного теплее, словно в кармане пальто лежал кусок домашнего печенья, пахнущего ванилью и обустроенным домом.

Глава четвертая: Музыка в большой квартире

Однажды, ещё осенью, Катя устроила у себя вечер. Она пригласила весь класс. Квартира была просторной и тихой. Четыре большие комнаты с высокими потолками. Вдоль стен тянулись дубовые книжные шкафы, заполненные тяжёлыми томами по физике, искусству и философии. Корешки книг были потёртые и тёплые на ощупь, и пахло от них старой бумагой и чем-то сладковатым, как пахнут вещи, которые долго стоят на одном месте. Мы не привыкли к таким квартирам. В наших тесных хрущёвках воздух всегда был зажат между сервантом и диваном, а здесь он двигался свободно, и дышать было легко, и от этого становилось немного не по себе.

— Проходите, — сказала Катя. Она улыбалась, и в этой улыбке не было ничего особенного, но от неё в прихожей стало теплее. — Родители ушли во МХАТ. Вернутся поздно.

Мы неловко топтались в прихожей. Разувались, аккуратно ставя свои поношенные ботинки на чистый паркет, и ботинки стояли там чужие и нелепые, как будто попали сюда по ошибке. Мы чувствовали себя искателями скрытых истин, которых случайно впустили в музей, и никто не знал, куда деть руки.

— Ну что вы стоите? — Катя рассмеялась. Смех у неё был тихий и ровный, без всякого усилия. — Проходите в зал.

В большой комнате стояло пианино. Рыжее, лаковое, Petrof. Оно тускло блестело в свете люстры, и в его поверхности отражались наши лица, искажённые и маленькие. Лёва Гринберг подошёл к нему первым. Его пальцы, длинные и тонкие, привыкшие выводить сложные графики функций, осторожно коснулись клавиш. Он тронул одну, потом другую, и звук был чистый и глубокий, и он повис в комнате, как пыль в луче света.

— Можно? — спросил он, не оборачиваясь.

— Конечно. Сыграй что-нибудь.

Он сел на круглый крутящийся табурет и заиграл. Это была тихая, медленная мелодия. Без слов. В ней было много грусти и того спокойствия, которое приходит после долгих часов трудной умственной работы, когда голова становится пустой и лёгкой. Музыка заполнила комнату, и углы ее словно раздвинулись, впуская теплый вечерний свет.

Мы расселись. Кто-то устроился на мягком диване, кто-то на стульях с гнутыми спинками. Марков сразу ушёл в самый тёмный угол, поближе к книжным шкафам. Он сел там, положив свои обветренные руки на колени, и стал смотреть на Катю. Его взгляд был тяжёлым, пристальным и совершенно беззащитным. Я видел этот взгляд и понимал, что он не может иначе, и что это не его вина, и что лучше бы ему не смотреть так, но он смотрел.

Катя двигалась легко и бесшумно. Она приносила из кухни чашки, большой фарфоровый чайник с заваркой и вазочки с печеньем и конфетами. Фарфор звякал тихо, и этот звон был приятный и домашний.

— Угощайтесь, — говорила она каждому. — Чай хороший, цейлонский.

Мы брали чашки и пили. Чай был горячий и крепкий, и пах сухофруктами, цветами и едва уловимым цитрусовым оттенком. Такого чая у нас не было. У нас был чай из автомата, мутный и с привкусом ржавчины. А этот был другой, и пить его было приятно, и не хотелось торопиться.

Лена Соколова и Ира Громова вдруг встали посреди комнаты и начали танцевать. Они двигались странно, неловко взмахивая руками и покачивая бёдрами — так, как это делали в заграничных передачах, которые мы иногда видели по телевизору. В их угловатых фигурах было что-то нелепое, но они очень старались, и это старание было трогательном и честным.

— Ну же, мальчики, вставайте! — крикнула Ира, раскрасневшаяся от быстрых движений. — Давайте с нами!

Никто не шевельнулся. Мы сидели и смотрели, и нам было неловко, и мы не знали, как встать, и не вставали.

Я сидел на диване и пил чай. Катя подошла и опустилась рядом со мной на край кушетки. От неё пахло мятой и чем-то тёплым, домашним.

— Тебе нравится? — спросила она.

— Да, — сказал я. — Спасибо, что позвала нас.

— Мне хотелось, чтобы мы хотя бы раз собрались просто так, — она убрала светлую прядь за ухо, и этот жест был простой и привычный, и от него у меня что-то тихо щёлкнуло внутри.

Мы помолчали. Лёва продолжал играть, и его музыка плыла над нашими головами, связывая нас всех в одно целое, и это было хорошо. Лена и Ира устали, они тяжело опустились на стулья, обмахиваясь ладонями, и лица у них были красные и довольные.

— Хорошо у вас получается, — сказал я им.

— Скажешь тоже, — рассмеялась Ира, но ей было приятно.

Марков по-прежнему не сводил глаз с Кати. Она чувствовала этот взгляд, слегка смущалась и то и дело поправляла волосы. Я видел, как её пальцы касаются пряди, и как она задерживает руку у виска на секунду дольше, чем нужно, и мне было неловко за Маркова, и за неё, и за себя, потому что я тоже смотрел.

— Может быть, включить магнитофон? — предложила она. — У папы есть хорошие записи.

— Не надо, — донеслось из угла. Это был голос Маркова. Тихий, но твёрдый. — Пусть Гринберг играет. У него получается извлекать красивые звуки.

Лёва кивнул, не оборачиваясь, и музыка изменилась — она стала мягче и глубже, как будто он услышал что-то в голосе Маркова и решил играть иначе.

Катя поднялась, сходила в кухню и вернулась с тёмной бутылкой и маленькими хрустальными рюмками. Хрусталь звенел тихо и чисто, и в свете люстры рюмки бросали на скатерть маленькие радужные пятна.

— Отец разрешил, — улыбнулась она. — Сказал, что хорошее вино помогает уму расслабиться после напряжённых вычислений. По чуть-чуть.

Она разлила вино. Оно было густого, рубинового цвета, и в рюмках казалось тёмным и тяжёлым. Мы взяли их с той осторожностью, с какой обычно держат хрупкие лабораторные колбы.

— За что пьём? — спросил я.

— За нас, — сказала Катя, глядя на каждого из нас по очереди. Взгляд у неё был тёплый и спокойный. — За то, чтобы мы всегда находили верные решения. И не только в математике.

Мы выпили. Вино было терпким, сухим и удивительно приятным. Оно оставляло на языке лёгкий вкус виноградной кожицы и дубовой бочки. По телу медленно разлилось тепло, и мир стал немного мягче, и углы комнаты перестали быть такими острыми.

Лёва закончил пьесу, снял руки с клавиш и повернулся к нам. Лицо у него было спокойное и немного усталое.

— Сыграй ещё, Лёва, — попросила Катя. — Что-нибудь более живое.

Он подумал немного, и из-под его пальцев полился быстрый, синкопированный ритм. Девочки снова вскочили. Теперь к ним присоединились ещё несколько ребят. Они двигались неуклюже, натыкаясь друг на друга, но в этом не было фальши. В этом было что-то настоящее, как в плохо оформленном, но верном решении.

Я оставался на месте. Марков тоже не двигался. Мы сидели каждый в своём углу и смотрели, как они танцуют, и смотреть на это было приятно, и я уже не чувствовал неловкости, и мне это нравилось.

Катя тоже смотрела на танцующих. Глаза у неё блестели в полумраке комнаты. Потом она повернулась к Маркову.

— Потанцуешь со мной?

Он вздрогнул, словно его вырвали из глубокого раздумья. Потом медленно поднялся и подошёл к ней. Он был высоким, угловатым и совершенно не знал, куда деть свои длинные обветренные руки. Он стоял перед ней и смотрел на неё сверху вниз, и в его глазах было что-то беспомощное, и это было нехорошо видеть, и я отвёл взгляд, но потом снова посмотрел, потому что не мог не смотреть.

Они остановились друг напротив друга.

— Я не умею, — сказал он тихо. Голос у него прозвучал глухо, как будто издалека.

— Это несложно, — сказала Катя. — Просто делай шаг за мной. Вот так.

Она мягко взяла его за ладони. Марков попытался сделать движение, тут же наступил ей на ногу и покраснел до корней волос. Лицо у него стало тёмно-красным, и он хотел убрать руки, но она не отпустила.

— Извини, — пробормотал он.

— Пустяки, — улыбнулась она. — Продолжай. Всё хорошо.

Они танцевали. Это было странное зрелище: лучший ум нашей школы, человек, способный мгновенно выстроить многомерное пространство в уме, не мог справиться с простым ритмом. Но они двигались вместе, и в этой неловкости была своя, особая гармония, которую не нужно было доказывать. Она просто была, и этого было достаточно.

Лёва ускорял темп. В какой-то момент я тоже поднялся и начал двигаться вместе со всеми. Это было глупо, но в тот вечер нам всем хотелось быть глупыми. Это была наша маленькая свобода от строгой логики, и пользоваться ею было приятно.

Потом Лёва остановился. Мы расселись по местам, тяжело дышали и смеялись, и смех был громкий и нелепый, и в нём было что-то настоящее, чего не бывает в классах и на олимпиадах.

— Знаете, чего мне не хватает в математике? — сказал Лёва. Он сидел на табурете у пианино и вытирал ладони о брюки. — Вот этого. Смеха без причины. Радости без доказательств.

Никто не ответил. Не нужно было отвечать. Мы просто сидели и тяжело дышали, и этого было достаточно.

В десятом часу мы начали собираться. Мы знали, что порядок в этой квартире должен быть восстановлен до прихода профессора.

— Спасибо, Катя, — говорили мы, натягивая в прихожей пальто. — Было замечательно.

— Приходите ещё, — отвечала она, провожая нас у двери. Она стояла в дверном проёме, и свет из комнаты падал ей на волосы, и они казались золотыми.

Марков не спешил одеваться. Он остался в комнате, помогая ей собирать чашки и уносить их на кухню. Мы ушли без него.

***

Мы вышли на улицу.

Ночь встретила нас удивительной тишиной. Небо, очистившееся от дневных туч, раскинулось над Москвой глубоким тёмно-синим бархатом. Звёзды, мелкие, но необычайно чистые, дрожали в этой бездонной вышине, словно капли росы на тёмных листьях. Луна, ясная и тонкая, как серебряный серп, заливала крыши старых переулков мягким, палевым светом. Воздух был морозный и чистый, и дышать им было приятно, и после тёплой квартиры он обжигал лёгкие.

Мы шли молча, глубоко засунув руки в карманы.

— Как думаешь, он ей скажет? — спросил вдруг Лёва, прерывая молчание. Голос у него был тихий, и пар изо рта поднимался в неподвижном воздухе.

— Не знаю, — сказал я. — Он привык держать всё в уме.

— Я думаю, он не скажет. Потому что для признания нужна смелость, а для математики — только ум. И мы привыкли, что нам хватает ума.

— Не знаю, — повторил я.

Мы шли дальше. Фонари горели тускло, и наши тени ложились на снег длинные и тонкие.

— Нет, — сказал Лёва уверенно. — Он будет молчать. Потому что молчание можно просчитать. А слова — нет. Слова — это риск.

Лёва вздохнул, и его тёплое дыхание облачком растаяло в морозном воздухе. Потом он достал сигарету и закурил, и огонёк спички на секунду осветил его лицо, и оно было серьёзное и немного грустное.

— Некоторые вещи нельзя откладывать на потом, — сказал он. — В жизни нет черновиков.

Я хотел что-то ответить, но не нашёл слов. Мы дошли до метро, попрощались и разошлись по своим поездам. Поезд грохотал внизу, и тёплый ветер шёл из тоннеля, и пахло машинным маслом и гранитом, и стоять на платформе было приятно после холода.

Дома мама шила при свете настольной лампы. Нитка поблёскивала, и игла ходила быстро, и тени на стене двигались в такт её рукам. В комнате пахло горячим утюгом и старым ситцем.

— Как всё прошло? — спросила она, не поднимая головы.

— Хорошо, мама. Мы пили чай. Лёва играл на пианино.

Она улыбнулась и погладила меня по плечу. Рука у неё была тёплая и сухая.

— Вот и хорошо. Ложись спать.

Я лёг в постель, но долго не мог уснуть. Я смотрел на лунный свет, лежавший ровным серебряным четырёхугольником на полу моей комнаты. Он был неподвижный и чистый. Я думал о Маркове и Кате. О том, как они стояли посреди большой комнаты, держась за руки, пока Лёва играл свою тихую музыку. Я пытался представить, о чём они потом говорили в большой профессорской квартире, среди книжных шкафов и фарфоровых чашек. Но не мог.

Я знал, что никогда не спрошу его об этом. У каждого из нас должны быть свои нерешённые уравнения. И может быть, это правильно. Может быть, некоторые задачи не нужно решать. Может быть, их нужно просто держать в себе, как держат тёплую чашку в холодный вечер, и не пить, а просто греть руки.

Завтра снова будет школа. Снова будут исписанные мелом доски, жёсткие условия задач и бесконечные поиски доказательств. Всё вернётся на свои круги. Лена Соколова будет сидеть в своей серой кофте и решать. Ира Громова будет спорить с преподавателями. Марков будет смотреть на Катю из своего угла и писать в тетрадь быстрее обычного.

Но сегодня была музыка, тепло и терпкое красное вино. И Марков наступил Кате на ногу, и она сказала «пустяки». И это было всё, что случилось. И этого было достаточно.

Я закрыл глаза. Луна на полу медленно сдвигалась к стене, и в этом движении было что-то тихое и неизбежное, как в течении времени, которое нельзя ни ускорить, ни остановить. Я засыпал, и мне было хорошо, и не хотелось думать о завтра.

Глава пятая: Линейное уравнение с неизвестным

В ближайший понедельник после Катиной вечеринки в школу пришло письмо.

Мы узнали об этом не сразу. Вначале мы увидели Катю. Она шла по коридору вместе с родителями. Их вели к директору. Катя шла медленно, глядя прямо перед собой, и шаг у неё был ровный, как у человека, который очень старается не бежать. Её светлые волосы не были убраны за уши. Они висели тусклыми прямыми прядями, закрывая лицо. Руки она держала вдоль тела, и пальцы были сжаты. Я смотрел на её пальцы и думал, что ей холодно. Но в коридоре было тепло.

Мы сели на деревянную скамью напротив директорского кабинета. Мы не знали, зачем сидим здесь, но уйти казалось предательством. Скамья была твёрдая и холодная, и сидеть на ней было неудобно, но мы сидели. Дверь кабинета, обтянутая тяжёлым тёмным дерматином, гасила звуки, но сквозь неё всё равно пробивались голоса. Тихие и искажённые, как будто кто-то говорил в жестяную банку.

Отец Кати говорил спокойно. Его низкий, ровный голос звучал уверенно, как физический закон, не знающий колебаний.

— Мы не находим в произошедшем ничего предосудительного, — доносилось из-за двери. — Это была обычная встреча молодых людей.

Директор отвечал ему на повышенных частотах. Его голос резал воздух, как плохо отлаженный прибор.

— Вы не понимаете своей ответственности! В стенах вашего дома происходили вещи, несовместимые с обликом нашей школы.

Мы сидели и слушали. Лёва смотрел в пол. Марков смотрел на дверь. Его руки лежали на коленях, и пальцы были неподвижны. Я смотрел на свои ботинки. Они были в белых разводах от соли, и я подумал, что нужно было почистить их утром, но я не почистил.

Потом голоса утихли. Они перешли в глухое, неразборчивое гудение, и уже нельзя было разобрать слов, только интонации. И это было хуже, чем слова. Потом дверь тяжело распахнулась.

Первым вышел отец Кати. Его лицо было спокойным, почти каменным. Только челюсти были плотно сжаты, и на скулах ходили желваки. За ним шла мать. Она прижимала к груди сумочку обеими руками, как прижимают что-то, что может упасть и разбиться. Катя шла последней. Глаза у неё были красными и припухшими, но она не плакала. Они прошли мимо нас по коридору, не поворачивая голов. Их шаги сухо стучали по паркету. Стук удалялся, и мы сидели и слушали, как он удаляется, и никто не встал.

***

Потом нас всех вызвали к завучу. Тех, кто должен был пойти на олимпиаду, и кто был на вечере у Кати. Мы стояли в её кабинете. Там пахло старыми чернилами и лекарственным ландышем, и запах был тяжёлый, сладковатый, и от него хотелось выйти.

— Вы понимаете, в какое положение вы себя поставили? — спросила завуч. Она смотрела на нас сквозь толстые стёкла очков, и глаза у неё были огромные и холодные, как у рыбы за стеклом аквариума. — Вас могут отстранить от всех олимпиад.

Лёва молчал. Его пальцы мелко дрожали, и он засунул руки в карманы, чтобы мы не видели, как они дрожат. Марков смотрел в окно на серые крыши. Его лицо ничего не выражало. Он был слишком велик для этих стен, и он это знал.

Завуч долго смотрела на меня. Потом перевела взгляд на Лёву. Потом снова на меня. Её очки поблёскивали, и за ними было что-то удовлетворённое, и это было нехорошо видеть.

— Мы растим учёных, а не завсегдатаев дешёвых ресторанов. Вы подставляете школу. В вас вложены государственные ресурсы, а вы устраиваете подобные сборища.

Она замолчала. Перевела дыхание. В кабинете было тихо, и было слышно, как тикают часы на стене, и это тиканье было громкое и ненужное.

— Идите в класс. Решение будет принято администрацией.

Мы вышли в коридор. Дверь за нами закрылась, и замок щёлкнул, и этот щелчок был окончательный.

Мы стояли в коридоре и молчали. За окном было серое небо, и моросил мелкий, ленивый дождь.

— Знаете, что произошло? — спросил Лёва. Голос у него был тихий и ровный. Слишком ровный. — Нас научили бояться. Раньше была наивность, а теперь есть страх. А страх — это граница. Он делит мир на безопасное и опасное. На разрешённое и запрещённое.

Он замолчал. Посмотрел на свои руки. Они всё ещё дрожали, и он снова засунул их в карманы.

— И знаете, что самое страшное в границах? Сначала их проводят другие. Потом ты начинаешь проводить их сам. И в конце не можешь понять: это они тебя ограничивают или ты сам себя.

Никто не ответил. Мы стояли и смотрели в окно, и было тихо.

— Кто мог это написать? — спросил Марков. Голос у него был глухой, как будто издалека.

Никто не ответил. Но мы все посмотрели в сторону класса.

***

Через два дня решение было объявлено. Нас не исключили из списков — заменить нас на олимпиадах было просто некем. Но каждому из нас объявили строгий выговор. «Строгий выговор». Два слова, которые вписали в личное дело, и которые останутся там навсегда, как шрам остаётся на коже после того, как рана зажила.

Скандал быстро угас. Словно его и не было. Словно не было ни письма, ни дермантиновой двери, ни красных глаз Кати. Словно не было музыки и вина, и Маркова, наступающего ей на ногу, и Лёвы за пианино.

Но та невидимая структура, которая связывала наш класс, дала трещину. Раньше мы были единым целым. Мы были классом, общим раствором, в котором варились наши идеи и надежды. Даже если мы не дружили близко, мы дышали одним воздухом, и воздух этот был общий, и никто не думал о том, что он может кончиться. Теперь всё изменилось. Раствор дал осадок. Появилась чёткая граница между теми, кто был внутри круга, и теми, кто остался снаружи. Граница эта была тонкая, как лезвие, и переступить её было нельзя, потому что никто не знал, с какой стороны он стоит.

Я оказался внутри. Но это не приносило радости. Внутри было слишком тесно, и пахло гарью от сгоревших иллюзий, и дышать было трудно.

Я не знал тогда, как назвать это чувство. Это было тяжёлое, давящее ощущение невозвратности. Как будто кто-то закрыл дверь и запер её, и выбросил ключ, и дверь эта была не в комнату, а в то, чем мы были раньше. И мы стояли перед этой дверью и знали, что за ней, и не могли войти.

Теперь, спустя годы, я знаю.

Это называлось взрослением.

Глава шестая: Архитектура мысли

Сборы начались в первый понедельник марта.

Нас привезли в старый пансионат в тридцати километрах от Москвы. Это было длинное трёхэтажное здание из серого камня, затерянное среди густого соснового бора. Снег здесь ещё лежал глубокими, тяжёлыми пластами, но он уже потерял свою зимнюю белизну — потемнел, напитался влагой и осел под собственной тяжестью. Он лежал, как старое, отслужившее своё полотно, и было видно, что скоро его не станет.

bannerbanner