
Полная версия:
Обрыв
– Так вот вы какой артист! – весело заметил Райский.
– А вы какой? Расскажите теперь! – просил Марк.
– Я… так себе, художник – плохой, конечно: люблю красоту и поклоняюсь ей; люблю искусство, рисую, играю… Вот хочу писать – большую вещь, роман…
– Да, да, вижу: такой же художник, как все у нас…
– Все?
– Ведь у нас все артисты: одни лепят, рисуют, бренчат, сочиняют – как вы и подобные вам. Другие ездят в палаты, в правления – по утрам, – третьи сидят у своих лавок и играют в шашки, четвертые живут по поместьям и проделывают другие штуки – везде искусство!
– У вас нет охоты пристать к которому-нибудь разряду? – улыбаясь, спросил Райский.
– Пробовал, да не умею. А вы зачем сюда приехали? – спросил он, в свою очередь.
– Сам не знаю, – сказал Райский, – мне все равно, куда ни ехать… Подвернулось письмо бабушки, она звала сюда, я и приехал.
Марк погрузился в себя и не занимался больше Райским, а Райский, напротив, вглядывался в него, изучал выражение лица, следил за движениями, стараясь помочь фантазии, которая, по обыкновению, рисовала портрет за портретом с этой новой личности.
«Слава Богу! – думал он, – кажется, не я один такой праздный, не определившийся, ни на чем не остановившийся человек. Вот что-то похожее: бродит, не примиряется с судьбой, ничего не делает (я хоть рисую и хочу писать роман), по лицу видно, что ничем и никем не доволен… Что же он такое? Такая же жертва разлада, как я? Вечно в борьбе, между двух огней? С одной стороны, фантазия обольщает, возводит все в идеал: людей, природу, всю жизнь, все явления, а с другой – холодный анализ разрушает все – и не дает забываться, жить: оттуда вечное недовольство, холод… То ли он или другое что-нибудь!..»
Он вглядывался в дремлющего Марка, у Леонтья тоже слипались глаза.
– Пора домой, – сказал Райский. – Прощай, Леонтий!
– Куда же я его дену? – спросил Козлов, указывая на Марка.
– Оставь его тут.
– Да, оставь козла в огороде! А книги-то? Если б можно было передвинуть его с креслом сюда, в темненькую комнату, да запереть! – мечтал Козлов, но тотчас же отказался от этой мечты. – С ним после и не разделаешься! – сказал он, – да еще, пожалуй, проснется ночью, кровлю с дома снесет!
Марк вдруг засмеялся, услыхав последние слова, и быстро вскочил на ноги.
– И я с вами пойду, – сказал он Райскому и, надевши фуражку, в одно мгновение выскочил из окна, но прежде задул свечку у Леонтья, сказав: – Тебе спать пора: не сиди по ночам. Смотри, у тебя опять рожа желтая и глаза ввалились!
Райский последовал, хотя не так проворно, его примеру, и оба тем же путем, через садик, и перелезши опять через забор, вышли на улицу.
– Послушайте, – сказал Марк, – мне есть хочется: у Леонтья ничего нет. Не поможете ли вы мне осадить какой-нибудь трактир?
– Пожалуй, но это можно сделать и без осады…
– Нет, теперь поздно, так не дадут – особенно когда узнают, что я тут: надо взять с бою. Закричим: «Пожар!», тогда отворят, а мы и войдем.
– Потом выгонят.
– Нет, уже это напрасно: не впустить меня еще можно, а когда я войду, так уж не выгонишь!
– Осадить! Ночной шум – как это можно? – сказал Райский.
– А! испугались полиции: что сделает губернатор, что скажет Нил Андреич, как примет это общество, дамы? – смеялся Марк. – Ну, прощайте, я есть хочу и один сделаю приступ…
– Постойте, у меня другая мысль, забавнее этой. Моя бабушка – я говорил вам, не может слышать вашего имени и еще недавно спорила, что ни за что и никогда не накормит вас…
– Ну, так что же?
– Пойдемте ужинать к ней: да кстати уж и ночуйте у меня! Я не знаю, что она сделает и скажет, знаю только, что будет смешно.
– Идея недурна: пойдемте. Да только уверены ли вы, что мы достанем у ней ужин? Я очень голоден.
– Достанем ли ужин у Татьяны Марковны? Наверное можно накормить роту солдат.
Они молча шли дорогой. Марк курил сигару и шел, уткнувши нос в бороду, глядя под ноги и поплевывая.
Они пришли в Малиновку и продолжали молча идти мимо забора, почти ощупью в темноте прошли ворота и подошли к плетню, чтоб перелезть через него в огород.
– Вон там подальше лучше бы: от фруктового сада или с обрыва, – сказал Марк. – Там деревья, не видать, а здесь, пожалуй, собак встревожишь, да далеко обходить! Я все там хожу…
– Вы ходите… сюда, в сад? Зачем?
– А за яблоками! Я вон их там в прошлом году рвал, с поля, близ старого дома. И в нынешнем августе надеюсь, если… вы позволите…
– С удовольствием: лишь бы не поймала Татьяна Марковна!
– Нет, не поймает. А вот не поймаем ли мы кого-нибудь? Смотрите, кто-то перескочил через плетень: по-нашему! Э, э, постой, не спрячешься. Кто тут? Стой! Райский, спешите сюда, на помощь!
Он бросился вперед шагов на десять и схватил кого-то.
– Что за кошачьи глаза у вас: я ничего не вижу! – говорил Райский и поспешил на голос.
Марк уже держал кого-то: этот кто-то барахтался у него в руках, наконец упал наземь, прижавшись к плетню.
– Ловите, держите там: кто-то еще через плетень пробирается в огород! – кричал опять Марк.
Райский увидел еще фигуру, которая уже влезла на плетень и вытянула ноги, чтоб соскочить в огород. Он крепко схватил ее за руку.
– Кто тут? Кто ты? Зачем? Говори! – спрашивал он.
– Барин! пустите, не губите меня! – жалобно шептал женский голос.
– Это ты, Марина! – сказал Райский, узнав ее по голосу, – зачем ты здесь?
– Тише, барин, не зовите меня по имени: Савелий узнает, больно прибьет!
– Ну, ступай, иди же скорей… Нет, постой! кстати попалась: не можешь ли ты принести ко мне в комнату поужинать что-нибудь?
– Все могу, барин: только не губите, Христа ради!
– Не бойся, не погублю! Есть ли что-нибудь на кухне?
– Все есть: как не быть! целый ужин! Без вас не хотели кушать, мало кушали. Заливные стерляди есть, индейка, я все убрала на ледник…
– Ну, неси. А вино есть ли?
– Осталась бутылка в буфете, и наливка у Марфы Васильевны в комнате…
– Как же достать: разбудишь ее?
– Нет, Марфа Васильевна не проснется: люта спать! Пустите, барин, – муж услышит.
– Ну, беги же, «Земфира», да не попадись ему, смотри!
– Нет, теперь ничего не возьмет, если и встретит: скажу на вас, что вы велели…
Она засмеялась своей широкой улыбкой во весь рот, глаза блеснули, как у кошки, и она, далеко вскинув ноги, перескочила через плетень, юбка задела за сучок. Она рванула ее, засмеялась опять и, нагнувшись, по-кошачьи, промчалась между двумя рядами капусты.
А Марк в это время все допытывался, кто прячется под плетнем. Он вытащил оттуда незнакомца, поставил на ноги и всматривался в него, тот прятался и не давался узнавать себя.
– Савелий Ильич! – заискивающим голосом говорил он, – ничего такого… вы не деритесь: я сам сдачи сдам…
– Что-то лицо твое мне знакомо! – сказал Марк, – какая темнота!
– Ах, – это не Савелий Ильич, ну, слава те Господи! – радостно сказал, отряхиваясь, незнакомый. – Я, сударь, садовник! Вон оттуда…
Он показал на сад вдали.
– Что ты тут делаешь?
– Да… пришел послушать, как соборный колокол ударит… а не то чтоб пустым делом заниматься… У нас часы остановились…
– Ну тебя к черту! – сказал Марк, оттолкнув его.
Тот перескочил через канаву и пропал в темноте.
Райский между тем воротился к главным воротам: он старался отворить калитку, но не хотел стучаться, чтоб не разбудить бабушку.
Он услышал чьи-то шаги по двору.
– Марина, Марина! – звал он вполголоса, думая, что она несет ему ужин, – отвори!
С той стороны отодвинули задвижку; Райский толкнул калитку ногой, и она отворилась. Перед ним стоял Савелий: он бросился на Райского и схватил его за грудь…
– А, постой, голубчик, я поквитаюсь с тобой – вместо Марины! – злобно говорил он, – смотри, пожалуй, в калитку лезет: а я там, как пень, караулю у плетня!..
Он припер спиной калитку, чтоб посетитель не ушел.
– Это я, Савелий! – сказал Райский. – Пусти.
– Кто это? – никак, барин! – в недоумении произнес Савелий и остановился как вкопанный.
– Как же вы изволили звать Марину! – медленно произнес он, помолчав, – нешто вы ее видели?
– Да, я еще с вечера просил ее оставить мне ужинать, – солгал он в пользу преступной жены, – и отпереть калитку. Она уж слышала, что я пришел… Пропусти гостя за мной, запри калитку и ступай спать.
– Слушаю-с! – медленно сказал он. Потом долго стоял на месте, глядя вслед Райскому и Марку. – Вот что! – расстановисто произнес он и тихо пошел домой.
На дороге он встретил Марину.
– Что тебе, леший, не спится? – сказала она и, согнув одно бедро, скользнула проворно мимо его, – бродит по ночам! Ты бы хоть лошадям гривы заплетал, благо нет домового! Срамит меня только перед господами! – ворчала она, несясь, как сильф, мимо его, с тарелками, блюдами, салфетками и хлебами в обеих руках, выше головы, но так, что ни одна тарелка не звенела, ни ложка, ни стакан не шевелились у ней.
Савелий, не глядя на нее, в ответ на ее воззвание, молча погрозил ей вожжой.
XV
Марк в самом деле был голоден: в пять, шесть приемов ножом и вилкой стерлядей как не бывало; но и Райский не отставал от него. Марина пришла убрать и унесла остов индейки.
– Хорошо бы чего-нибудь сладкого! – сказал Борис Павлович.
– Пирожного не осталось, – отвечала Марина, – есть варенье, да ключи от подвала у Василисы.
– Что за пирожное! – отозвался Марк, – нельзя ли сделать жжёнку? Есть ли ром?
Райский вопросительно взглянул на Марину.
– Должно быть, есть: барышня на «пудень» выдавали повару на завтра: я посмотрю в буфете…
– А сахар есть?
– У барышни в комнате, я достану, – сказала Марина и исчезла.
– И лимон! – крикнул ей вслед Марк.
Марина принесла бутылку рому, лимон, сахар, и жжёнка запылала. Свечи потушили, и синее пламя зловещим блеском озарило комнату. Марк изредка мешал ложкой ром; растопленный на двух вилках сахар, шипя, капал в чашку. Марк время от времени пробовал, готова ли жжёнка, и опять мешал ложкой.
– Итак… – сказал, помолчав, Райский и остановился.
– Итак!.. – повторил Марк вопросительно.
– Давно ли вы здесь в городе?
– Года два…
– Верно, скучаете.
– Я стараюсь развлекаться…
– Извините… я…
– Пожалуйста, без извинений! спрашивайте напрямик. В чем вы извиняетесь?
– В том, что не верю вам…
– В чем?
– В этих развлечениях… в этой роли, которую вы… или, виноват…
– Опять «виноват»?
– Которую вам приписывают.
– У меня нет никакой роли: вот мне и приписывают какую-то.
Он налил рюмку жжёнки и выпил.
– Выпейте: готова! – сказал он, наливая рюмку и подвигая к Райскому. Тот выпил ее медленно, без удовольствия, чтоб только сделать компанию собеседнику.
– Приписывают, – начал Райский, – стало быть, это не настоящая ваша роль?
– Экие вы? я вам говорю, что у меня нет роли: ужели нельзя без роли прожить!..
– Но ведь в нас есть потребность что-нибудь делать: а вы, кажется, ничего…
– А вы что делаете?
– Я… говорил вам, что я художник…
– Покажите же мне образчики вашего искусства…
– Теперь ничего нет: вот, впрочем – безделка: еще не совсем кончено…
Он встал с дивана, снял холстину с портрета Марфеньки и зажег свечу.
– Да, похож! – сказал Марк, – хорошо!.. «У него талант!» – сверкнуло у Марка в голове. – Очень хорошо бы… да… голова велика, плечи немного широки…
«У него верен глаз!» – подумал Райский.
– Лучше всего этот светлый фон в воздухе и в аксессуарах. Вся фигура от этого легка, воздушна, прозрачна: вы поймали тайну фигуры Марфеньки. К цвету ее лица и волос идет этот легкий колорит…
«У него есть и вкус, и понимание! – думал опять Райский, – уж не артист ли он, да притаился?»
– А вы знаете Марфеньку? – спросил он.
– Знаю.
– А Веру?
– И Веру знаю.
– Где же вы их видали? Вы в доме не бываете.
– В церкви.
– В церкви? Как же говорят, что вы не заглядываете в церковь?
– Не помню, впрочем, где видел: в деревне, в поле встречал…
Он выпил еще рюмку жженки.
– Не хотите ли? – прибавил он, наливая Райскому.
– Нет – я не пью почти: это так только, для компании. У меня и так в голову бросилось.
– И у меня тоже, да ничего: выпейте. Если б в голову не бросалось, так и пить не нужно.
– Зачем же, если не хочется?
– И то правда, ну, так я за вас!
Он выпил и его рюмку.
«Не пьяница ли он?» – подумал Райский, боязливо глядя, с каким удовольствием он выпил еще рюмку.
– Вам странно смотреть, что я пью, – сказал Марк, угадавший его мысли, – это от скуки и праздности… делать нечего!
Он опять налил, но поставил рюмку подле себя и попросил сигару. Райский подвинул ему ящик.
«У него глаза покраснели, – думал он, – напрасно я зазвал его – видно, бабушка правду говорит: как бы он чего-нибудь…»
– Праздность! ведь это…
– Мать всех пороков, хотите вы сказать, – перебил Марк, – запишите это в свой роман и продайте… И ново, и умно…
– Я хочу сказать, – продолжал Райский, – что от нас зависит быть праздным и не быть…
– Когда вы давеча перелезли через забор к Леонтью, – перебил опять Марк, – я думал, что вы порядочный человек, а вы, кажется, в полку Нила Андреича служите, читаете мораль…
– Вот видите, я и прав, что извинялся перед вами: надо быть осторожным на словах… – заметил Райский.
– Зачем? Не надо. Говорите, что вздумается, и мне не мешайте отвечать, как вздумаю. Ведь я не спросил у вас позволения обругать вас Нилом Андреичем – а уж чего хуже?
– Правда ли, что вы стреляли по нем? – спросил Райский с любопытством.
– Вздор: я стрелял вон там на выезде по голубям, чтоб ружье разрядить: я возвращался с охоты. А он там гулял: увидал, что я стреляю, и начал кричать, чтоб я перестал, что это грех, и тому подобные глупости. Если б только одно это, я бы назвал его дураком – и дело с концом, а он затопал ногами, грозил пальцем, стучал палкой: «Я тебя, говорит, мальчишку, в острог: я тебя туда, куда ворон костей не заносил; в двадцать четыре часа в мелкий порошок изотру, в бараний рог согну, на поселение сошлю!» Я дал ему истощить весь словарь этих нежностей, выслушал хладнокровно, а потом прицелился в него.
– Что же он?
– Ну, начал приседать, растерял палку, калоши, потом сел наземь и попросил извинения. А я выстрелил на воздух и опустил ружье – вот и все.
– Это… развлечение? – спросил с мягкой иронией Райский.
– Нет, – серьезно отвечал Марк, – важное дело, урок старому ребенку.
– Что же после?
– Ничего: он ездил к губернатору жаловаться и солгал, что я стрелял в него, да не попал. Если б я был мирный гражданин города, меня бы сейчас на съезжую посадили, а так как я вне закона, на особенном счету, то губернатор разузнал, как было дело, и посоветовал Нилу Андреичу умолчать, «чтоб до Петербурга никаких историй не доходило»: этого он, как огня, боится.
«Кажется, он хвастается удалью! – подумал Райский, вглядываясь в него. – Не провинциальный ли это фанфарон низшего разряда?»
– Я не хотел читать вам морали, – сказал он вслух, – говоря о праздности, я только удивился, что с вашим умом, образованием и способностями…
– Почем вы знаете мой ум, образование и способности?
– Я вижу…
– Что же вы видите? Что я умею лазить через заборы, стреляю в дураков, ем много, пью… видите!..
Он еще выпил. Райский с беспокойством смотрел на эти возлияния и подумывал, чем это все кончится. Он внутренне раскаивался в своей затее подразнить бабушку.
– Вы морщитесь: не бойтесь, – сказал Марк, – я не сожгу дома и не зарежу никого. Сегодня я особенно пью, потому что устал и озяб. Я не пьяница.
Он вылил остатки рома из бутылки в чашку и зажег опять ром. Потом, положив оба локтя на стол, небрежно глядел на Райского.
В манерах его, и без того развязных, стала появляться и та обыкновенная за бутылкой свобода, от которой всегда неловко становится трезвому собеседнику.
Разговор тоже принимал оборот фамильярности. Райского, несмотря на уверение собеседника, не покидало беспокойство, что это перейдет границы.
– Вы тоже, может быть, умны… – говорил Марк, не то серьезно, не то иронически и бесцеремонно глядя на Райского, – я еще не знаю, а может быть, и нет, а что способны, даже талантливы, – это я вижу, – следовательно, больше вас имею права спросить, отчего же вы ничего не делаете?
– Я… все-таки…
– Портрет написали? – перебил он. – Да вы портретист, что ли?
– Да, я писал иногда…
– Ну, иногда — это не дело. Иногда и я делал кое-что.
Он помешал новую жженку и хлебнул. Райский и желал и боялся наводить его на дальнейший разговор, чтоб вино не оказало полного действия.
– Вы говорите, – начал, однако, он, – что у меня есть талант: и другие тоже говорят, даже находят во мне таланты. Я, может быть, и художник в душе, искренний художник, – но я не готовился к этому поприщу…
– Почему же?
– Да как вам сказать: у нас нет этой арены, оттого нет и приготовления к ней.
– Вот видите, – заметил Марк, – однако вас учили, нельзя прямо сесть за фортепиано да заиграть. Плечо у вас на портрете и криво, голова велика, а все же надо выучиться держать кисть в руке.
– Да, если хотите, учили, «чтоб иметь в обществе приятные таланты», как говаривал мой опекун: рисовать в альбомы, петь романсы в салоне. Я и достиг этого уменья очень быстро. А когда подрос, узнал, что значит призвание – хотел одного искусства, и больше ничего, – мне показали, в каких черных руках оно держится. Заезжие певцы и певицы давали концерты, на них смотрели свысока. Учитель рисованья сидел без хлеба. Бабушка руками всплеснула, когда узнала, какое поприще выбираю себе. У меня вон предки есть: с историческими именами, в мундирах, лентах и звездах: ну, и меня толкали в камер-юнкеры, соблазняли гусарским мундиром. Я был мальчик, соблазнился и пошел в гусары.
– Ну, а потом? Там в Петербурге есть академия…
– Потом…
– Что потом? – перебил Марк и засмеялся.
– Известно что… поздно было: какая академия после чада петербургской жизни! – с досадой говорил Райский, ходя из угла в угол, – у меня, видите, есть имение, есть родство, свет… Надо бы было все это отдать нищим, взять крест и идти… как говорит один художник, мой приятель. Меня отняли от искусства, как дитя от груди… – Он вздохнул. – Но я ворочусь и дойду! – сказал он решительно. – Время не ушло, я еще не стар…
Марк опять засмеялся.
– Нет, – говорил он, – не сделаете: куда вам!
– Отчего нет? Почему вы знаете? – горячо приступил к нему Райский, – вы видите, у меня есть воля и терпение…
– Вижу, вижу: и лицо у вас пылает, и глаза горят – и всего от одной рюмки: то ли будет, как выпьете еще! Тогда тут же что-нибудь сочините или нарисуете. Выпейте, не хотите ли?
– Да почему вы знаете? Вы не верите в намерения!..
– Как не верить: ими, говорят, вымощен ад. Нет, вы ничего не сделаете, и не выйдет из вас ничего, кроме того, что вышло, то есть очень мало. Много этаких у нас было и есть: все пропали или спились с кругу. Я еще удивляюсь, что вы не пьете: наши художники обыкновенно кончают этим. Это всё неудачники!
Он с усмешкой подвинул ему рюмку и выпил сам.
«Он холодный, злой, без сердца!» – заключил Райский. Между прочим, его поразило последнее замечание. «Много у нас этаких!» – шептал он и задумался. «Ужели я из тех: с печатью таланта, но грубых, грязных, утопивших дар в вине… „одна нога в калоше, другая в туфле“, – мелькнуло у него бабушкино живописное сравнение. – Ужели я… неудачник? А это упорство, эта одна вечная цель, что это значит? Врет он!»
– Вы увидите, что не все такие… – возразил он горячо, – увидите, я непременно…
И остановился, вспомнив бабушкину мудрость о заносчивом «непременно».
– Сами же видите, что я не топлю дар в вине… – прибавил он.
– Да, не пьете: это правда: это улучшение, прогресс! Свет, перчатки, танцы и духи спасли вас от этого. Впрочем, чад бывает различный: у кого пары бросаются в голову, у другого… Не влюбчивы ли вы?
Райский слегка покраснел.
– Что, кажется, попал?
– Почему вы знаете?
– Да потому, что это тоже входит в натуру художника: она не чуждается ничего человеческого: nihil humanum…[102] и так далее! Кто вино, кто женщин, кто карты, а художники взяли себе все.
– Вино, женщины, карты! – повторил Райский озлобленно, – когда перестанут считать женщину каким-то наркотическим снадобьем и ставить рядом с вином и картами! Почему вы думаете, что я влюбчив? – спросил он, помолчав.
– Вы давеча сами сказали, что любите красоту, поклоняетесь ей…
– Ну, так что же: поклоняюсь – видите…
– Верно, влюблены в Марфеньку: недаром портрет пишете! Художники, как лекаря и попы, даром не любят ничего делать. Пожалуй, не прочь и того… увлечь девочку, сыграть какой-нибудь романчик, даже драму…
Он глядел бесцеремонно на Райского и засмеялся злым смехом.
– Милостивый государь! – сказал Райский запальчиво, – кто вам дал право думать и говорить так…
И вдруг остановился, вспомнив сцену с Марфенькой в саду, и сильно почесал свои густые волосы.
– Тише, бабушка услышит! – небрежно сказал Марк.
– Послушайте!.. – сдвинув брови, начал опять Райский.
– …если я вас до сих пор не выбросил за окошко, – договорил за него Марк, – то вы обязаны этим тому, что вы у меня под кровом! Так, что ли, следует дальше? Ха, ха, ха!
Райский прошелся по комнате.
– Нет, вы обязаны тому, что вы пьяны! – сказал он покойно, сел в кресло и задумался.
Ему вдруг скучно стало с своим гостем, как трезвому бывает с пьяным.
– О чем вы думаете? – спросил Марк.
– Угадайте, вы мастер угадывать.
– Вы раскаиваетесь, что зазвали меня к себе.
– Почти… – отвечал Райский нерешительно. Остаток вежливости мешал ему быть вполне откровенным.
– Говорите смелее – как я: скажите все, что думаете обо мне. Вы давеча интересовались мною, а теперь…
– Теперь, признаюсь, мало.
– Я вам надоел?
– Не то что надоели, а перестали занимать меня, быть новостью. Я вас вижу и знаю.
– Скажите же, что я такое?
– Что вы такое? – повторил Райский, остановясь перед ним и глядя на него так же бесцеремонно, почти дерзко, как и Марк на него. – Вы не загадка: «свихнулись в ранней молодости» – говорит Тит Никоныч; а я думаю, вы просто не получили никакого воспитания, иначе бы не свихнулись: оттого ничего и не делаете… Я не извиняюсь в своей откровенности: вы этого не любите; притом следую вашему примеру…
– Пожалуйста, пожалуйста, продолжайте, без оговорок! – оживляясь, сказал Марк, – вы растете в моем мнении: я думал, что вы так себе, дряблый, приторный, вежливый господин, как все там… А в вас есть спирт… хорошо! продолжайте!
Райский небрежно молчал.
– Что такое воспитание? – заговорил Марк. – Возьмите всю вашу родню и знакомых: воспитанных, умытых, причесанных, не пьющих, опрятных, с belles manières…[103] Согласитесь, что они не больше моего делают? А вы сами тоже с воспитанием – вот не пьете: а за исключением портрета Марфеньки да романа в программе…
Райский сделал движение нетерпения, а Марк кончил свою фразу смехом. Смех этот раздражал нервы Райского. Ему хотелось вполне заплатить Марку за откровенность откровенностью.
– Да, вы правы: ни их, ни меня к делу не готовили: мы были обеспечены… – сказал он.
– Как не готовили? Учили верхом ездить для военной службы, дали хороший почерк для гражданской. А в университете: и права, и греческую, и латинскую мудрость, и государственные науки, чего не было? А все прахом пошло. Ну-с, продолжайте, что же я такое?
– Вы заметили, – сказал Райский, – что наши художники перестали пить, и справедливо видите в этом прогресс, то есть воспитание. Артисты вашего сорта – еще не улучшились… всё те же, как я вижу…
– Какие же это артисты – скажите, только, пожалуйста, напрямик?
– Артисты – sans façons,[104] которые напиваются при первом знакомстве, бьют стекла по ночам, осаждают трактиры, травят собаками дам, стреляют в людей, занимают везде деньги…
– И не отдают! – прибавил Марк. – Браво! Славный очерк: вы его поместите в роман…
– Может быть, помещу.
– A propos[105] о деньгах: для полноты и верности вашего очерка дайте мне рублей сто взаймы: я вам… никогда не отдам, разве что будете в моем положении, а я в вашем…
– Что это, шутка?
– Какая шутка! Огородник, у которого нанимаю квартиру, пристает: он же и кормит меня. У него ничего нет. Мы оба в затруднении…
Райский пожал плечами, потом порылся в платьях, наконец отыскал бумажник и, вынув оттуда несколько ассигнаций, положил их на стол.
– Тут только восемьдесят; вы меня обсчитываете, – сказал Марк, сосчитав.