Читать книгу Обломов (Иван Александрович Гончаров) онлайн бесплатно на Bookz (23-ая страница книги)
bannerbanner
Обломов
ОбломовПолная версия
Оценить:
Обломов

4

Полная версия:

Обломов

– Ах, ей-богу, я не играю! – сказал он убедительно.

– Тем хуже для вас, – сухо заметила она. – На все ваши опасения, предостережения и загадки я скажу одно: до нынешнего свидания я вас любила и не знала, что мне делать; теперь знаю, – решительно заключила она, готовясь уйти, – и с вами советоваться не стану.

– И я знаю, – сказал он, удерживая ее за руку и усаживая на скамью, и на минуту замолчал, собираясь с духом.

– Представь, – начал он, – сердце у меня переполнено одним желанием, голова – одной мыслью, но воля, язык не повинуются мне: хочу говорить, и слова нейдут с языка. А ведь как просто, как… Помоги мне, Ольга.

– Я не знаю, что у вас на уме….

– О, ради Бога, без этого вы: твой гордый взгляд убивает меня, каждое слово, как мороз, леденит…

Она засмеялась.

– Ты сумасшедший! – сказала она, положив ему руку на голову.

– Вот так, вот я получил дар мысли и слова! Ольга, – сказал он, став перед ней на колени, – будь моей женой!

Она молчала и отвернулась от него в противоположную сторону.

– Ольга, дай мне руку! – продолжал он.

Она не давала. Он взял сам и приложил к губам. Она не отнимала. Рука была тепла, мягка и чуть-чуть влажна. Он старался заглянуть ей в лицо – она отворачивалась все больше.

– Молчание? – сказал он тревожно и вопросительно, целуя ей руку.

– Знак согласия! – договорила она тихо, все еще не глядя на него.

– Что ты теперь чувствуешь? Что думаешь? – спросил он, вспоминая мечту свою о стыдливом согласии, о слезах.

– То же, что ты, – отвечала она, продолжая глядеть куда-то в лес; только волнение груди показывало, что она сдерживает себя.

«Есть ли у ней слезы на глазах?» – думал Обломов, но она упорно смотрела вниз.

– Ты равнодушна, ты покойна? – говорил он, стараясь притянуть ее за руку к себе.

– Не равнодушна, но покойна.

– Отчего ж?

– Оттого, что давно предвидела это и привыкла к мысли.

– Давно! – с изумлением повторил он.

– Да, с той минуты, как дала тебе ветку сирени… я мысленно назвала тебя…

Она не договорила.

– С той минуты!

Он распахнул было широко объятия и хотел заключить ее в них.

– Бездна разверзается, молнии блещут… осторожнее! – лукаво сказала она, ловко ускользая от объятий и устраняя руки его зонтиком.

Он вспомнил грозное «никогда» и присмирел.

– Но ты никогда не говорила, даже ничем не выразила… – говорил он.

– Мы не выходим замуж, нас выдают или берут.

– С той минуты… ужели?.. – задумчиво повторил он.

– Ты думал, что я, не поняв тебя, была бы здесь с тобою одна, сидела бы по вечерам в беседке, слушала и доверялась тебе? – гордо сказала она.

– Так это… – начал он, меняясь в лице и выпуская ее руку.

У него шевельнулась странная мысль. Она смотрела на него с спокойной гордостью и твердо ждала; а ему хотелось бы в эту минуту не гордости и твердости, а слез, страсти, охмеляющего счастья, хоть на одну минуту, а потом уже пусть потекла бы жизнь невозмутимого покоя!

И вдруг ни порывистых слез от неожиданного счастья, ни стыдливого согласия! Как это понять!

В сердце у него проснулась и завозилась змея сомнения… Любит она или только выходит замуж?

– Но есть другой путь к счастью, – сказал он.

– Какой? – спросила она.

– Иногда любовь не ждет, не терпит, не рассчитывает… Женщина вся в огне, в трепете, испытывает разом муку и такие радости, каких…

– Я не знаю, какой это путь.

– Путь, где женщина жертвует всем: спокойствием, молвой, уважением и находит награду в любви… она заменяет ей все.

– Разве нам нужен этот путь?

– Нет.

– Ты хотел бы этим путем искать счастья, на счет моего спокойствия, потери уважения?

– О нет, нет! Клянусь Богом, ни за что, – горячо сказал он.

– Зачем же ты заговорил о нем?

– Право, и сам не знаю…

– А я знаю: тебе хотелось бы узнать, пожертвовала ли бы я тебе своим спокойствием, пошла ли бы я с тобой по этому пути? Не правда ли?

– Да, кажется, ты угадала… Что ж?

– Никогда, ни за что! – твердо сказала она.

Он задумался, потом вздохнул.

– Да, то ужасный путь, и много надо любви, чтоб женщине пойти по нем вслед за мужчиной, гибнуть – и все любить.

Он вопросительно взглянул ей в лицо: она ничего; только складка над бровью шевельнулась, а лицо покойно.

– Представь, – говорил он, – что Сонечка, которая не стоит твоего мизинца, вдруг не узнала бы тебя при встрече!

Ольга улыбнулась, и взгляд ее был так же ясен. А Обломов увлекался потребностью самолюбия допроситься жертв у сердца Ольги и упиться этим.

– Представь, что мужчины, подходя к тебе, не опускали бы с робким уважением глаз, а смотрели бы на тебя с смелой и лукавой улыбкой…

Он поглядел на нее: она прилежно двигает зонтиком камешек по песку.

– Ты вошла бы в залу, и несколько чепцов пошевелилось бы от негодования; какой-нибудь один из них пересел бы от тебя… а гордость бы у тебя была все та же, а ты бы сознавала ясно, что ты выше и лучше их.

– К чему ты говоришь мне эти ужасы? – сказала она покойно. – Я не пойду никогда этим путем.

– Никогда? – уныло спросил Обломов.

– Никогда! – повторила она.

– Да, – говорил он задумчиво, – у тебя недостало бы силы взглянуть стыду в глаза. Может быть, ты не испугалась бы смерти: не казнь страшна, но приготовления к ней, ежечасные пытки, ты бы не выдержала и зачахла – да?

Он все заглядывал ей в глаза, что она.

Она смотрит весело; картина ужаса не смутила ее; на губах ее играла легкая улыбка.

– Я не хочу ни чахнуть, ни умирать! Все не то, – сказала она, – можно нейти тем путем и любить еще сильнее…

– Отчего же бы ты не пошла по этому пути, – спросил он настойчиво, почти с досадой, – если тебе не страшно?..

– Оттого, что на нем… впоследствии всегда… расстаются, – сказала она, – а я… расстаться с тобой!..

Она остановилась, положила ему руку на плечо, долго глядела на него и вдруг, отбросив зонтик в сторону, быстро и жарко обвила его шею руками, поцеловала, потом вся вспыхнула, прижала лицо к его груди и прибавила тихо:

– Никогда!

Он испустил радостный вопль и упал на траву к ее ногам.

Часть третья

I

Обломов сиял, идучи домой. У него кипела кровь, глаза блистали. Ему казалось, что у него горят даже волосы. Так он и вошел к себе в комнату – и вдруг сиянье исчезло и глаза в неприятном изумлении остановились неподвижно на одном месте: в его кресле сидел Тарантьев.

– Что это тебя не дождешься? Где ты шатаешься? – строго спросил Тарантьев, подавая ему свою мохнатую руку. – И твой старый черт совсем от рук отбился: спрашиваю закусить – нету, водки – и той не дал.

– Я гулял здесь в роще, – небрежно сказал Обломов, еще не опомнясь от обиды, нанесенной появлением земляка, и в какую минуту!

Он забыл ту мрачную сферу, где долго жил, и отвык от ее удушливого воздуха. Тарантьев в одно мгновение сдернул его будто с неба опять в болото. Обломов мучительно спрашивал себя: зачем пришел Тарантьев? надолго ли? – терзался предположением, что, пожалуй, он останется обедать и тогда нельзя будет отправиться к Ильинским. Как бы спровадить его, хоть бы это стоило некоторых издержек, – вот единственная мысль, которая занимала Обломова. Он молча и угрюмо ждал, что скажет Тарантьев.

– Что ж ты, земляк, не подумаешь взглянуть на квартиру? – спросил Тарантьев.

– Теперь это не нужно, – сказал Обломов, стараясь не глядеть на Тарантьева. – Я… не перееду туда.

– Что-о? Как не переедешь? – грозно возразил Тарантьев. – Нанял, да не переедешь? А контракт?

– Какой контракт?

– Ты уж и забыл? Ты на год контракт подписал. Подай восемьсот рублей ассигнациями, да и ступай, куда хочешь. Четыре жильца смотрели, хотели нанять: всем отказали. Один нанимал на три года.

Обломов теперь только вспомнил, что в самый день переезда на дачу Тарантьев привез ему бумагу, а он второпях подписал, не читая.

«Ах, Боже мой, что я наделал!» – думал он.

– Да мне не нужна квартира, – говорил Обломов, – я еду за границу…

– За границу! – перебил Тарантьев. – Это с этим немцем? Да где тебе, не поедешь!

– Отчего не поеду? У меня и паспорт есть: вот я покажу. И чемодан куплен.

– Не поедешь! – равнодушно повторил Тарантьев. – А ты вот лучше деньги-то за полгода вперед отдай.

– У меня нет денег.

– Где хочешь достань: брат кумы, Иван Матвеич, шутить не любит. Сейчас в управу подаст: не разделаешься. Да я свои заплатил, отдай мне.

– Ты где взял столько денег? – спросил Обломов.

– А тебе что за дело? Старый долг получил. Давай деньги! Я за тем приехал.

– Хорошо, я на днях приеду и передам квартиру другому, а теперь я тороплюсь…

Он начал застегивать сюртук.

– А какую тебе квартиру нужно? Лучше этой во всем городе не найдешь. Ведь ты не видал? – сказал Тарантьев.

– И видеть не хочу, – отвечал Обломов, – зачем я туда перееду? Мне далеко…

– От чего? – грубо спросил Тарантьев.

Но Обломов не сказал, от чего.

– От центра, – прибавил он потом.

– От какого это центра? Зачем он тебе нужен? Лежать-то?

– Нет, уж я теперь не лежу.

– Что так?

– Так. Я… сегодня… – начал Обломов.

– Что? – перебил Тарантьев.

– Обедаю не дома…

– Ты деньги-то подай, да и черт с тобой!

– Какие деньги? – с нетерпением повторил Обломов. – Я на днях заеду на квартиру, переговорю с хозяйкой.

– Какая хозяйка? Кума-то? Что она знает? Баба! Нет, ты поговори с ее братом – вот увидишь!

– Ну, хорошо; я заеду и переговорю.

– Да, жди тебя! Ты отдай деньги, да и ступай.

– У меня нет; надо занять.

– Ну, так заплати же мне теперь, по крайней мере, за извозчика, – приставал Тарантьев, – три целковых.

– Где же твой извозчик? И за что три целковых?

– Я отпустил его. – Как за что? И то не хотел везти: «по песку-то?» – говорит. Да отсюда три целковых – вот двадцать два рубля!

– Отсюда дилижанс ходит за полтинник, – сказал Обломов, – на вот!

Он достал ему четыре целковых. Тарантьев спрятал их в карман.

– Семь рублей ассигнациями за тобой, – прибавил он. – Да дай на обед!

– На какой обед?

– Я теперь в город не поспею: на дороге в трактире придется; тут все дорого: рублей пять сдерут.

Обломов молча вынул целковый и бросил ему. Он не садился от нетерпения, чтоб Тарантьев ушел скорей; но тот не уходил.

– Вели же мне дать чего-нибудь закусить, – сказал он.

– Ведь ты хотел в трактире обедать? – заметил Обломов.

– Это обедать! А теперь всего второй час.

Обломов велел Захару дать чего-нибудь.

– Ничего нету, не готовили, – сухо отозвался Захар, глядя мрачно на Тарантьева. – А что, Михей Андреич, когда принесете барскую рубашку да жилет?..

– Какой тебе рубашки да жилета? – отговаривался Тарантьев. – Давно отдал.

– Когда это? – спросил Захар.

– Да не тебе ли в руки отдал, как вы переезжали? А ты куда-то сунул в узел да спрашиваешь еще…

Захар остолбенел.

– Ах ты, Господи! Что это, Илья Ильич, за срам такой! – возопил он, обратясь к Обломову.

– Пой, пой эту песню! – возразил Тарантьев. – Чай, пропил, да и спрашиваешь…

– Нет, я еще отроду барского не пропивал! – захрипел Захар. – Вот вы…

– Перестань, Захар! – строго перебил Обломов.

– Вы, что ли, увезли одну половую щетку да две чашки у нас? – спросил опять Захар.

– Какие щетки? – загремел Тарантьев. – Ах ты, старая шельма! Давай-ка лучше закуску!

– Слышите, Илья Ильич, как лается? – сказал Захар. – Нет закуски, даже хлеба нет дома, и Анисья со двора ушла, – договорил он и ушел.

– Где ж ты обедаешь? – спросил Тарантьев. – Диво, право: Обломов гуляет в роще, не обедает дома… Когда ж ты на квартиру-то? Ведь осень на дворе. Приезжай посмотреть.

– Хорошо, хорошо, на днях…

– Да деньги не забудь привезти!

– Да, да, да… – нетерпеливо говорил Обломов.

– Ну, не нужно ли чего на квартире? Там, брат, для тебя выкрасили полы и потолки, окна, двери – все: больше ста рублей стоит.

– Да, да, хорошо… Ах, вот что я хотел тебе сказать, – вдруг вспомнил Обломов, – сходи, пожалуйста, в палату, нужно доверенность засвидетельствовать…

– Что я тебе за ходатай достался? – отозвался Тарантьев.

– Я тебе прибавлю на обед, – сказал Обломов.

– Туда сапог больше изобьешь, чем ты прибавишь.

– Ты поезжай, заплачу.

– Нельзя мне в палату идти, – мрачно проговорил Тарантьев.

– Отчего?

– Враги есть, злобствуют на меня, ковы строят, как бы погубить.

– Ну, хорошо, я сам съезжу, – сказал Обломов и взялся за фуражку.

– Вот, как приедешь на квартиру, Иван Матвеич тебе все сделает. Это, брат, золотой человек, не чета какому-нибудь выскочке-немцу! Коренной, русский служака, тридцать лет на одном стуле сидит, всем присутствием вертит, и деньжонки есть, а извозчика не наймет; фрак не лучше моего; сам тише воды, ниже травы, говорит чуть слышно, по чужим краям не шатается, как твой этот…

– Тарантьев! – крикнул Обломов, стукнув по столу кулаком. – Молчи, чего не понимаешь!

Тарантьев выпучил глаза на эту никогда не бывалую выходку Обломова и даже забыл обидеться тем, что его поставили ниже Штольца.

– Вот как ты нынче, брат… – бормотал он, взяв шляпу, – какая прыть!

Он погладил свою шляпу рукавом, потом поглядел на нее и на шляпу Обломова, стоявшую на этажерке.

– Ты не носишь шляпу, вон у тебя фуражка, – сказал он, взяв шляпу Обломова и примеривая ее, – дай-ка, брат, на лето…

Обломов молча снял с его головы свою шляпу и поставил на прежнее место, потом скрестил на груди руки и ждал, чтоб Тарантьев ушел.

– Ну, черт с тобой! – говорил Тарантьев, неловко пролезая в дверь. – Ты, брат, нынче что-то… того… Вот поговори-ка с Иваном Матвеичем да попробуй денег не привезти.

II

Он ушел, а Обломов сел в неприятном расположении духа в кресло и долго, долго освобождался от грубого впечатления. Наконец он вспомнил нынешнее утро, и безобразное явление Тарантьева вылетело из головы; на лице опять появилась улыбка.

Он стал перед зеркалом, долго поправлял галстук, долго улыбался, глядел на щеку, нет ли там следа горячего поцелуя Ольги.

– Два «никогда», – сказал он, тихо, радостно волнуясь, – и какая разница между ними: одно уже поблекло, а другое так пышно расцвело…

Потом он задумывался, задумывался все глубже. Он чувствовал, что светлый, безоблачный праздник любви отошел, что любовь в самом деле становилась долгом, что она мешалась со всею жизнью, входила в состав ее обычных отправлений и начинала линять, терять радужные краски.

Может быть, сегодня утром мелькнул последний розовый ее луч, а там она будет уже – не блистать ярко, а согревать невидимо жизнь; жизнь поглотит ее, и она будет ее сильною, конечно, но скрытою пружиной. И отныне проявления ее будут так просты, обыкновенны.

Поэма минует, и начнется строгая история: палата, потом поездка в Обломовку, постройка дома, заклад в совет, проведение дороги, нескончаемый разбор дел с мужиками, порядок работ, жнитво, умолот, щелканье счетов, заботливое лицо приказчика, дворянские выборы, заседание в суде.

Кое-где только, изредка, блеснет взгляд Ольги, прозвучит Casta diva, раздастся торопливый поцелуй, а там опять на работы ехать, в город ехать, там опять приказчик, опять щелканье счетов.

Гости приехали – и то не отрада: заговорят, сколько кто вина выкуривает на заводе, сколько кто аршин сукна ставит в казну… Что ж это? Ужели то сулил он себе? Разве это жизнь?.. А между тем живут так, как будто в этом вся жизнь. И Андрею она нравится!

Но женитьба, свадьба – все-таки это поэзия жизни, это готовый, распустившийся цветок. Он представил себе, как он ведет Ольгу к алтарю: она – с померанцевой веткой на голове, с длинным покрывалом. В толпе шепот удивления. Она стыдливо, с тихо волнующейся грудью, с своей горделиво и грациозно наклоненной головой, подает ему руку и не знает, как ей глядеть на всех. То улыбка блеснет у ней, то слезы явятся, то складка над бровью заиграет какой-то мыслью.

Дома, когда гости уедут, она, еще в пышном наряде, бросается ему на грудь, как сегодня…

«Нет, побегу к Ольге, не могу думать и чувствовать один, – мечтал он. – Расскажу всем, целому свету… нет, сначала тетке, потом барону, напишу к Штольцу – вот изумится-то! Потом скажу Захару: он поклонится в ноги и завопит от радости, дам ему двадцать пять рублей. Придет Анисья, будет руку ловить целовать: ей дам десять рублей; потом… потом, от радости, закричу на весь мир, так закричу, что мир скажет: „Обломов счастлив, Обломов женится!“ Теперь побегу к Ольге: там ждет меня продолжительный шепот, таинственный уговор слить две жизни в одну!..»

Он побежал к Ольге. Она с улыбкой выслушала его мечты; но только он вскочил, чтоб бежать объявить тетке, у ней так сжались брови, что он струсил.

– Никому ни слова! – сказала она, приложив палец к губам и грозя ему, чтоб он тише говорил, чтоб тетка не услыхала из другой комнаты. – Еще не пора!

– Когда же пора, если между нами все решено? – нетерпеливо спросил он. – Что ж теперь делать? С чего начать? – спрашивал он. – Не сидеть же сложа руки. Начинается обязанность, серьезная жизнь…

– Да, начинается, – повторила она, глядя на него пристально.

– Ну, вот я и хотел сделать первый шаг, идти к тетке…

– Это последний шаг.

– Какой же первый?

– Первый… идти в палату: ведь надо какую-то бумагу писать?

– Да… я завтра…

– Отчего ж не сегодня?

– Сегодня… сегодня такой день, и уйти от тебя, Ольга!.

– Ну, хорошо, завтра. А потом?

– Потом – сказать тетке, написать к Штольцу.

– Нет, потом ехать в Обломовку… Ведь Андрей Иваныч писал, что надо делать в деревне: я не знаю, какие там у вас дела, постройка, что ли? – спросила она, глядя ему в лицо.

– Боже мой! – говорил Обломов. – Да если слушать Штольца, так ведь до тетки век дело не дойдет! Он говорит, что надо начать строить дом, потом дорогу, школы заводить… Этого всего в целый век не переделаешь. Мы, Ольга, вместе поедем, и тогда…

– А куда мы приедем? Есть там дом?

– Нет: старый плох, крыльцо совсем, я думаю, расшаталось…

– Куда ж мы приедем? – спросила она.

– Надо здесь квартиру приискать.

– Для этого тоже надо ехать в город, – заметила она, – это второй шаг…

– Потом… – начал он.

– Да ты прежде шагни два раза, а там…

«Что ж это такое? – печально думал Обломов, – ни продолжительного шепота, ни таинственного уговора слить обе жизни в одну! Все как-то иначе, по-другому. Какая странная эта Ольга! Она не останавливается на одном месте, не задумывается сладко над поэтической минутой, как будто у ней вовсе нет мечты, нет потребности утонуть в раздумье! Сейчас и поезжай в палату, на квартиру – точно Андрей! Что это все они как будто сговорились торопиться жить!»

На другой день он, с листом гербовой бумаги, отправился в город, сначала в палату, и ехал нехотя, зевая и глядя по сторонам. Он не знал хорошенько, где палата, и заехал к Ивану Герасимычу спросить, в каком департаменте нужно засвидетельствовать.

Тот обрадовался Обломову и без завтрака не хотел отпустить. Потом послал еще за приятелем, чтоб допроситься от него, как это делается, потому что сам давно отстал от дел.

Завтрак и совещание кончились в три часа, в палату идти было поздно, а завтра оказалась суббота – присутствия нет, пришлось отложить до понедельника.

Обломов отправился на Выборгскую сторону, на новую свою квартиру. Долго он ездил между длинными заборами по переулкам. Наконец отыскали будочника; тот сказал, что это в другом квартале, рядом, вот по этой улице – и он показал еще улицу без домов, с заборами, с травой и с засохшими колеями из грязи.

Опять поехал Обломов, любуясь на крапиву у заборов и на выглядывавшую из-за заборов рябину. Наконец будочник указал на старый домик на дворе, прибавив: «Вот этот самый».

«Дом вдовы коллежского секретаря Пшеницына», прочитал Обломов на воротах и велел въехать на двор.

Двор величиной был с комнату, так что коляска стукнула дышлом в угол и распугала кучу кур, которые с кудахтаньем бросились стремительно, иные даже в лёт, в разные стороны; да большая черная собака начала рваться на цепи направо и налево, с отчаянным лаем, стараясь достать за морды лошадей.

Обломов сидел в коляске наравне с окнами и затруднялся выйти. В окнах, уставленных резедой, бархатцами и ноготками, засуетились головы. Обломов кое-как вылез из коляски; собака пуще заливалась лаем.

Он вошел на крыльцо и столкнулся с сморщенной старухой, в сарафане, с заткнутым за пояс подолом.

– Вам кого? – спросила она.

– Хозяйку дома, госпожу Пшеницыну.

Старуха потупила с недоумением голову.

– Не Ивана ли Матвеича вам надо? – спросила она. – Его нет дома; он еще из должности не приходил.

– Мне нужно хозяйку, – сказал Обломов.

Между тем в доме суматоха продолжалась. То из одного, то из другого окна выглянет голова; сзади старухи дверь отворялась немного и затворялась; оттуда выглядывали разные лица.

Обломов обернулся: на дворе двое детей, мальчик и девочка, смотрят на него с любопытством.

Откуда-то появился сонный мужик в тулупе и, загораживая рукой глаза от солнца, лениво смотрел на Обломова и на коляску.

Собака все лаяла густо и отрывисто, и, только Обломов пошевелится или лошадь стукнет копытом, начиналось скаканье на цепи и непрерывный лай.

Через забор, направо, Обломов видел бесконечный огород с капустой, налево, через забор, видно было несколько деревьев и зеленая деревянная беседка.

– Вам Агафью Матвевну надо? – спросила старуха. – Зачем?

– Скажи хозяйке дома, – говорил Обломов, – что я хочу с ней видеться: я нанял здесь квартиру…

– Вы, стало быть, новый жилец, знакомый Михея Андреича? Вот погодите, я скажу.

Она отворила дверь, и от двери отскочило несколько голов и бросилось бегом в комнаты. Он успел увидеть какую-то женщину, с голой шеей и локтями, без чепца, белую, довольно полную, которая усмехнулась, что ее увидел посторонний, и тоже бросилась от дверей прочь.

– Пожалуйте в комнату, – сказала старуха, воротясь, ввела Обломова, чрез маленькую переднюю, в довольно просторную комнату и попросила подождать. – Хозяйка сейчас выйдет, – прибавила она.

«А собака-то все еще лает», – подумал Обломов, оглядывая комнату.

Вдруг глаза его остановились на знакомых предметах: вся комната завалена была его добром. Столы в пыли; стулья, грудой наваленные на кровать; тюфяки, посуда в беспорядке, шкафы.

– Что ж это? И не расставлено, не прибрано? – сказал он. – Какая гадость!

Вдруг сзади его скрипнула дверь, и в комнату вошла та самая женщина, которую он видел с голой шеей и локтями.

Ей было лет тридцать. Она была очень бела и полна в лице, так что румянец, кажется, не мог пробиться сквозь щеки. Бровей у нее почти совсем не было, а были на их местах две немного будто припухлые, лоснящиеся полосы, с редкими светлыми волосами. Глаза серовато-простодушные, как и все выражение лица; руки белые, но жесткие, с выступившими наружу крупными узлами синих жил.

Платье сидело на ней в обтяжку: видно, что она не прибегала ни к какому искусству, даже к лишней юбке, чтоб увеличить объем бедр и уменьшить талию. От этого даже и закрытый бюст ее, когда она была без платка, мог бы послужить живописцу или скульптору моделью крепкой, здоровой груди, не нарушая ее скромности. Платье ее, в отношении к нарядной шали и парадному чепцу, казалось старо и поношенно.

Она не ожидала гостей, и когда Обломов пожелал ее видеть, она на домашнее будничное платье накинула воскресную свою шаль, а голову прикрыла чепцом. Она вошла робко и остановилась, глядя застенчиво на Обломова.

Он привстал и поклонился.

– Я имею удовольствие видеть госпожу Пшеницыну? – спросил он.

– Да-с, – отвечала она. – Вам, может быть, нужно с братцем поговорить? – нерешительно спросила она. – Они в должности, раньше пяти часов не приходят.

– Нет, я с вами хотел видеться, – начал Обломов, когда она села на диван, как можно дальше от него, и смотрела на концы своей шали, которая, как попона, покрывала ее до полу. Руки она прятала тоже под шаль.

– Я нанял квартиру; теперь, по обстоятельствам, мне надо искать квартиру в другой части города, так я пришел поговорить с вами…

Она тупо выслушала и тупо задумалась.

– Теперь братца нет, – сказала она потом.

– Да ведь этот дом ваш? – спросил Обломов.

– Мой, – коротко отвечала она.

– Так я и думал, что вы сами можете решить…

– Да вот братца-то нет; они у нас всем заведывают, – сказала она монотонно, взглянув в первый раз на Обломова прямо и опустив опять глаза на шаль.

«У ней простое, но приятное лицо, – снисходительно решил Обломов, – должно быть, добрая женщина!» В это время голова девочки высунулась из двери. Агафья Матвеевна с угрозой, украдкой, кивнула ей головой, и она скрылась.

bannerbanner