скачать книгу бесплатно
Он: И зачем притворяться и умную всю городить чепуху, чтобы после так скверно закончить последним и грубым хочу.
Третья пара отбегает в сторону.
Он: Поцелуй, умоляю, один.
Она: Что за глупость.
Он: Пусть глупость – она добродетель. Вот скупость – порок.
Она вырывается. Он споткнулся о другую пару.
Она: Вам урок.
Петруша и световка.
Петруша: Зачем это сделано? Кем? Им, все им? Одному тяжело, чтобы было еще тяжелее двоим!
Световка: Тяжелее? Нет – легче. (Кладет ему на плечо голову).
Петруша: Эх! Глупости, глупости это. Так много печали, страданья – и крошка упавшая света. Зачем?!. Человек – целый век… Век? Нет – несколько лет он налитыми кровью ногтями на кладбище роет могилу и строит свой дом с деревянным крестом на некрашеной крыше. Глаза его красные смотрят упорно, горят, – фонари, ищут счастья, любви и покоя. Ищи!
Световка; Не найдешь?
Петруша: Не найти.
Св.: Ха-ха-ха!
П.: Как устал, как устал!
Св.: Ха-ха-ха!
П.: Ты смеешься.
Св.: Ах глупый. А ну-ка, взгляни мне в глаза. Губы, красные губы![1 - Здесь в рукописи рисунок, изображающий губы (?).]
Хочет обнять ее.
Св.: Как руки твои неумелы и грубы. Ты долго стоял на большом сквозняке. Мок в воде слез своих и чужих. Мальчик, ты огрубел. Ты забыл, что все ласки – они целомудренны. Матери —
П.: Матери!?
Св.: Что?
П.: У меня нету матери…
Св.: Бедный. Теперь ты не веришь, что может быть все хорошо. Так светло.
П.: Так светло?.. Нет, не верю. Исполни и дай моим жадным рукам все, чего я хочу, и тогда я поверю.
Св.: Чего же ты хочешь?
П.: Чего? (Растерялся) Залу…
Св.: Залу?..
П.: Дворец.
(Все исчезает)
Сц. IV.
Огромная зала. Арабская архитектура. На стенах мозаичные орнаменты.
Петруша беспомощно оглядывается. Ходит и притрагивается руками к предметам. Она ходит за ним, глядит на него. Он опускается на пол.
Световка: Ну?.. Молчишь?
Петруша: Я… не надо… Мне – маму увидеть.
Из-за колонн выходит бледная женщина. Слегка сутула. На ней простое платье. Идет к нему. Он внимательно смотрит.
П.: Так это… так это…
Св.: Сильней напряги свою память, не то она в воздухе ночи рассеется.
Он смотрит внимательно. Напрасно. Она тает и пропадает.
П.: Нет, не могу… И не надо.
С.: Ты грустен?
П.: Ты видишь, мне нечего здесь пожелать.
С.: А меня? (ластится к нему)
П. (робко): Ты не призрак?
С.: Я – сонная греза. А сон – половина положенной жизни. Зачем вы так мало ему придаете значенья. Вот ты говорил: жизнь – мученье. Да, жизнь наяву. Но во сне… Каждый радости ищет в себе. Мир в себе… Потому так и счастливы звери и травы… и люди, которые проще, как звери. А ты – тоже можешь – в себе… (громко) Двери, двери!
Со всех сторон появляются странные серые создания с красными глазами и лапками. Они катятся, прыгают друг через друга.
С.: Ну, что вы? сказала вам: двери.
Они сметаются. Двери закрыты.
П. (со страхом): Кто это?
С.: А сторожи ваших жилищ. Охраняют людские жилища. Комки сероватые пыли. Не требуют пищи, дрожа по углам. Призывают вас вечно к работе. В лучах золотого и доброго солнца играют… Взгляни же в себя. Глубже, глубже. Вот так… Что ты видишь?
П.: Я вижу – колеса.
С.: Колеса?
П.: Цветные, в огнях… драгоценный узор. Колесница несется, взвиваются кони. Их гривы сверкают… Мне больно, мне больно глазам.
С. (Прижимается все ближе и ближе к нему): Ты дрожишь…
–
427. Сын века
Насытившись блаженным видом снов своей жены, я целый день готов горсть хлеба выгрызать из скал с рычаньем, благодаря в молитве за ничто.
Вы видите, каким пустым желаньем копчу я нынче наш небесный кров. Вы скажете, – устал я от познанья, от дерзости неслыханной и слов?
Наверно, нет: когда ночным мерцаньем забродит мир, во сне я мерю то, что одолеть еще не мог дерзаньем,
чтобы верней, скопившись сто на сто, вцепиться в гриву неба с ликованьем, прыжком пробивши череп расстоянья.
428. Я не один теперь – я вместе с кем-нибудь: со зверем…
Я не один теперь – я вместе с кем-нибудь: со зверем, дышащим в лицо дыханьем теплым, щекочащим горячей шорсткой грудь, когда в ночи грозой сверкают стекла;
и, только день омытый расцветет, я раскрываю миру свои веки – все, что живет, что движется, зовет: деревья, звери, птицы, человеки – мне начинает вечный свой рассказ, давно подслушанный и начатый не раз; и даже хор мушиный над столами, следы, в песке застывшие вчера… мне говорят бездушными губами все утра свежие, немые вечера.
Их исповедь движения и слова мне кажется к шагам моим тоской. Спуститься серце малое готово к ним неизвестной разуму тропой.
И иногда я думаю тревожно: когда скует бездвижье и покой, и будет мне страданье невозможно, – увижу ли сквозь землю мир живой? Какие грозы мутными дождями мое лицо слезами оросят, когда в земле под ржавыми гвоздями ласкать земное руки захотят!
429. Жатва (В движеньи времени, лишь вспыхнет новый день)…
В движеньи времени, лишь вспыхнет новый день, мы в прошлое отбрасываем тень, и наше прошлое под тенью оживает (так ствол подрубленный от корня прорастает).
Дай крепость зренью, слуху и словам, чтобы, прикрыв дрожащие ресницы, прошел в уме по прежним берегам, где теплятся потухшие зарницы.
В моих блужданьях следуй по пятам, Ты, уронивший в эту пахоть мысли, – дыши дыханьем, ритмом серца числи.
Пусть чувствует дыхание Твое и я, и каждый, кто страницы эти раскроет молча где-нибудь на свете, в котором тело таяло мое.
22. IX.27. Острог, Замок.
430. Ребенком я играл, бывало, в великаны…
1
Ребенком я играл, бывало, в великаны: ковер в гостиной помещает страны, на нем разбросаны деревни, города; растут леса над шелковиной речки; гуляют мирно в их тени стада, и ссорятся, воюя, человечки.
Наверно, так же, в пене облаков с блестящего в лучах аэроплана парящие вниманьем великана следят за сетью улиц и садов и ребрами оврагов и холмов, когда качают голубые волны крылатый челн над нашим городком пугающим, забытым и безмолвным, как на отлете обгоревший дом.
Не горсть надежд беспамятными днями здесь в щели улиц брошена, в поля, где пашня, груди стуже оголя, зимой сечется мутными дождями. Свивались в пламени страницами года, запачканные глиной огородов; вроставшие, как рак, в тела народов и душным сном прожитые тогда; – сценарии, актеры и пожары – осадком в памяти, как будто прочитал разрозненных столетий мемуары.
За валом вал, грозя, перелетал; сквозь шлюзы улиц по дорожным стокам с полей текли войска густым потоком, пока настал в безмолвии отлив. Змеится вех под лесом вереница, стеной прозрачной земли разделив: там улеглась, ворочаясь, граница.
—
За то, что Ты мне видеть это дал, молясь теперь, я жизнь благословляю. Но и тогда, со страхом принимая дни обнажонные, я тоже не роптал. В век закаленья кровью и сомненьем, в мир испытанья духа закаленьем травинкой скромной вросший, от Тебя на шумы жизни отзвуками полный, не отвечал движеньями на волны, то поглощавшие в мрак омутов безмолвный, то изрыгавшие, играя и трубя.
—
В топь одиночества, в леса души немые, бледнея в их дыханьи, уходил, и слушал я оттуда дни земные: под их корой движенье тайных сил.
Какой-то трепет жизни сладострастный жег слух и взгляд, и отнимал язык – был ликованьем каждый встречный миг, жизнь каждой вещи – явной и прекрасной. Вдыхать, смотреть, бывало, я зову на сонце тело, если только в силе; подошвой рваной чувствовать траву, неровность камней, мягкость теплой пыли. А за работой, в доме тот же свет: по вечерам, когда в горшках дрожащих звучит оркестром на плите обед, следил я танец отсветов блудящих: по стенам грязным трещины плиты потоки бликов разноцветных лили, и колебались в них из темноты на паутинах нити серой пыли.
—
Но юношей, с измученным лицом – кощунственным намеком искажонным, заглядывал порою день будённый на дно кирпичных стен – в наш дом: следил за телом бледным неумелым, трепещущим от каждого толчка – как вдохновенье в серце недозрелом, и на струне кровавой языка сольфеджио по старым нотам пело.
Тогда глаза сонливые огня и тишины (часы не поправляли), пытавшейся над скрежетом плиты навязывать слащавые мечты, неугасимые, для серца потухали: смех (издевательский, жестокий) над собой, свое же тело исступленно жаля, овладевал испуганной душой. Засохший яд вспухающих укусов я слизывал горячею слюной, стыдясь до боли мыслей, чуств и вкусов.
—
Боясь себя, я телом грел мечту, не раз в часы вечерних ожиданий родных со службы, приглушив плиту, я трепетал от близости желаний – убить вселенную: весь загорясь огнем любви, восторга, без питья и пищи, и отдыха покинуть вдруг жилище; и в никуда с безумием вдвоем идти, пока еще питают силы и движут мускулы, перерождаясь в жилы.
То иначе —: слепящий мокрый снег; петля скользящая в руках окоченелых, и безразличный в воздухе ночлег, когда обвиснет на веревке тело…
В минуты проблеска, когда благословлял всю меру слабости над тьмой уничтоженья – пусть Твоего не слышал приближенья, пусть утешенья слов не узнавал – касался м.б. я области прозренья.
431. Самосознанье (Оно пришло из серца: по ночам я…)
2
Оно пришло из серца: по ночам я чувствовал движенье где-то там; шаги вокруг – без роста приближенья, как будто кто-то тихо по кругам бродил, ища свиданья или мщенья. Как пузырьки мгновенные в пене?, сжимая вздувшись пульс под кожей в теле. Всё недоверчивей я жался в тишине к тому, что? дышит на весах постели. Потом и днем его машинный ритм стал разрывать мелодию быванья и марши мнений.
Только догорит днем утомленное от встреч и книг сознанье, и только вдоль Господнего лица зареют звезды – пчелы неземные, и с крыльев их посыпется пыльца в окно сквозь пальцы тонкие ночные, – я в комнате лежу, как тот кокон, закрытый школьником в табачную коробку, а дом живым дыханьем окружон, вонзившийся как диск в земное топко; и сеются по ветру семена, летят, скользя, в пространство эмбрионы, сорятся искры, числа, имена и прорастают, проникая в лона.
—
Дрожит небес подвижный перламутр, растут жемчужины в его скользящих складках.
Черты земли меняются в догадках – по вечерам и краской дымных утр.
Здесь, в сонных грезах космоса, сознанье нашло облипший мясом мой скелет – под мозгом слова хрип и клокотанье, в зрачках, как в лупах, то туманный свет, то четкие подвижные картины (над ними – своды волосков бровей, внизу – ступни на жостких струпьях глины), и гул, под звуком, раковин ушей.
Как сползший в гроб одной ногой с постели вдруг замечает жизнь на самом деле, – я, сотворенный вновь второй Адам, открытый мир открыть пытался сам: под шелухой готового привычки искал я корни, забывая клички, чтоб имена свои вернуть вещам.
От пыльного истертого порога я паутинку к звездам протянул, чтоб ощущать дрожанье их и гул – и возвратил живому имя (: «Бога»).
—
Следила, как ревнивая жена, за каждым шагом, каждой мыслью совесть. С улыбкой выслушав неопытную повесть о прошлом, сняла крест с меня она. Ее любимца, строгого Толстого я принял гордое, уверенное слово и слушал эхо вызова: семья!.. там, где броженье духа и семян.
Но, снявши крест, не снял личину тела: по-прежнему под пеплом мыслей тлела уродец маленький, запретная мечта, напетая из старой старой песни, где муж снимает брачной ночью перстень, спасая девственность в далекие места. И под ее таким невинным тленьем вдруг пламя вспыхнуло со свистом и шипеньем.
432. Однажды вечером у нас в гостях…
3
Однажды вечером у нас в гостях, на слабость жалуясь, от чая встала дама и прилегла на мой диван впотьмах, как бережно ей приказала мама.
Уже на днях случилось как-то так, что стали взору непонятно милы в ней каждый новый узнанный пустяк – то шаловливое, то скорбное лицо, давно на пальце лишнее кольцо и светлое – для близких имя – Милы.
Когда чуть бледная, прижав рукой висок, она на свет допить вернулась кружку, – тайком к себе переступив порог, я на диван согретый ею лег лицом в душисто теплую подушку. И, прижимаясь нежно к теплоте и волоску, щекочащему тело, я в первый раз в блаженной темноте был так приближен и испуган ею.
—
Ряд продолжающих друг друга длинных встреч, не конченных досадно разговоров; обмолвки, стыдные для краски щек, не взоров, и в близости, вне слов, вторая реч.
Однажды понял я, как жутко неизбежно то, что скрывается под этим зовом нежным похожих мыслей, безмятежных дней; сравненье жизней, наших лет – во всей пугающей несхожести раскрылось, и на минуту мысль моя смутилась…
433. Войди в мой Дом, чтоб отделили двери…
Войди в мой Дом, чтоб отделили двери от непонятного. С тобой одной вдвоем в словах и ласках, зная или веря, забыть и том, что окружает дом!
Сквозь закопченные зарей и тленьем стены, закрытые весной листвой колонн, следить цветов и формы перемены и слушать птиц волнующий гомон.
Когда лучи поймают паутиной и безмятежно жмешься ты ко мне, – мне кажется, с полей, размытой глиной свет приближается опять в цветущем дне.
Гораздо тише, ласковей и проще целует волосы когда-то страшным ртом – показывает пастбища и рощи, и капли в сердце маленьком твоем.
434. Пылинка – я в начале бытия…
Пылинка – я в начале бытия, оторвано от божьей плоти звездной, комком кровавым полетело в бездну, крича и корчась, корчась и крича. Там, падая, моргая изумленно, оно
кружилось, различая сны, пока к нему из темноты бездонной Бог не приблизил звездной тишины. Как пчелы жмутся на рабочем соте, к соскам – дитя, и муж – к теплу жены, как пыль к магниту, я прилипло к плоти приближенной великой тишины. Сквозь корни, вросшие в божественные поры, в нем стала бродить тьма – господня кровь! Оно томилось, открывая взоры и закрывая утомленно вновь.
Так, шевелясь и двигаясь, томится, и утомится трепетать и прясть – окончив двигаться, в господнем растворится, господней плоти возвращая часть.
435. Днем я, наполненный заботами и страхом…