Читать книгу Возвращение в Михайловское (Борис Александрович Голлер) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Возвращение в Михайловское
Возвращение в Михайловское
Оценить:
Возвращение в Михайловское

5

Полная версия:

Возвращение в Михайловское

Он был неправ. Он не заметил, как на небе постепенно развидняется. И скучная графика в окне обретает живописность. Малые голландцы, как в Эрмитаже…

– А тебе, Лев, я бы советовал все же – не следовать дурным примерам старших!.. – сказал отец и поднялся от стола. Так завершилась первая семейная трапеза блудного сына по вовзращении…

– Ну, сударь, ждите! Все будет не так просто! – промолвил Лев в интиме и весело подмигнул брату: невыносимая манера младших делать вид, что они знают жизнь! И тотчас, без перехода: – Стихи новые привез?..

(Друзья писали Александру, еще в Кишинев, что этот недоросль шпарит наизусть чуть не все братнины стихи – даже те, коих никто не знает – а, может, и сам брат позабыл – и тем почти славен в обществе.)

После завтрака Лев быстро куда-то исчез – возможно, отправился на сеновал к девкам. Впрочем… в его возрасте…

А Ольга предложила: – Пойдем со мной в Тригорское?.. Там все будут рады тебя видеть!

Александр был не против. Во-первых, выглянуло солнце… Потом еще – он быстро сообразил, что барышни, которых он знал некогда девчонками – с тех пор, верно, выросли… и не совсем безынтересно взглянуть – какими они стали. Женщины продолжали занимать его – и даже несмотря на то, что открылось ему там, как он считал… и что было рождением нового его – какого он еще толком не знал, и к которому не без опаски приглядывался. Все равно. Существовал мир женщин вокруг – они были цветением этого мира, его садами и виноградниками. Его морем и берегом – и волнами нежности, которые накатывали вдруг неведомо откуда – и бесполезно вопрошать, зачем?.. Чего вы хотите от меня? вы – оборотни, солнца, луны?.. Что ставите предо мной – все новые загадки, – беспрестанно открывая мне – то небо, то землю, то землю, то небо?.. То вознося на вершины – недосягаемые, то бросая навзничь, как жалкий прах?

Он сперва оделся в дорожное, потом перерядился во фрак – и отобрал палку по руке – из тех, что привез с юга, потяжеле… Он любил тяжелые палки. Ему доставляло удовольствие именно тяжелые их – вращать на ходу – идучи, беззаботно, переворачивать – то набалдашником книзу, то концом, как положено – и ощущать, что жизнь легка, легче легкого – и остается лишь прожить ее… не растеряв, не растратив чего-то по дороге.

Ольга уже вышла во двор и бродила вокруг клумбы перед крыльцом в ожидании брата. Она была очень мила – под красноватым зонтиком от солнца. Картинка с выставки. Изящная фигурка пред клумбой, полной цветов, солнце и цветной зонт. А Александр покуда отспаривал полотенце у Арины, которой, как всегда, ничего не хотелось выпускать из дому. Она была скуповата. Да и то сказать – жила она в доме, где всегда и во всем были нехватки.

– Мало полотенцев! – говорила она сурово.

– Но я хочу искупаться! – говорил ей Александр.

– И с чего это вдруг? Дождь с утречка. Едва перестал!

– И все равно. Вода уже теплая!

– И вовсе нет, – говорила Арина. – Вы давненько здесь не были!..

Вас Ольга ждет!.. – поторопила она.

– Так полотенце…

– А-а… А сказывали в запрошлом годе вы опять в лихорадке лежали!

Но в конце концов, принесла «полотенец», как она называла. И не какой-нибудь, чуть не из новых. (И где только взяла?). Голубой, длинный, в пухлой вор се… Александр чмокнул ее в щеку и побежал.

– Не бросьте где-нибудь! – крикнула она вслед. Но он уже бежал, с палкой в руке – и перекинув полотенце за спину. Легкий, подвижный, чем-то взволнованный.

Чем, чем?.. Только взявши полотенце, чтоб искупаться в Сороти – он и понял, что вопреки всему (вот тебе, Воронцов! вот! – смачная дуля!) – все-таки, воротился домой!..

Покуда его не было, Ольга раздумывала по-сестрински. Она решила, что лучший выход, если они с Львом – тут на союзничество она рассчитывала само собой – будут чаще уводить Александра из дому. Под любым предлогом… Пока пена сойдет и все ко всему привыкнут. – Она все опасалась отца…

Брат вышел, перекинул палку в левую руку – полотенце свисало на левом плече, – предложил правую ей – и повел церемонно – мимо трех старых сосен, сторожки, небольшой осиновой рощицы – и дале, чуть вверх, к Вороничу. Потом вдруг бросил ее руку и побежал – веселый, шальной, безумный, отбежал сажень на пять – и обратился к ней лицом. А потом она побежала сама и тоже остановилась в нескольких саженях, раскрасневшаяся, в легкой одышке – и, дразня его, закрылась зонтиком от него. Потом он снова отбегал, потом она. Еще и еще… Брат и сестра, мальчики и девочки. Хоть ему уже – под двадцать пять (в то время – немало), ну а ей – и совсем много, барышня, незамужняя – в двадцать семь?.. (Почему ей не везет в жизни? чего ей не хватает?.. – он оглядел ее издали, по-мужски, не смог ответить себе – и душа на секунду сжалась за нее. Она несомненно втайне страдает… Если б он не был ее братом – она бы, наверно, нравилась ему!)

Дорога вилась в траве – иногда превращаясь почти в тропу – иногда расширяясь до большой проселочной; река все оставалась справа, порой вдруг открывалась нежданно и вилась, прихотливая, меж луговых трав, отблескивая черным деревом, как крышка рояля в гостиной в Одессе (опять Одесса!) – иногда вдруг исчезала в траве, как смутная тоска… Солнце к этому времени совсем уж растопило лучами льдинки даже самых пустяшных – перистых облачков… и залило собою свод небес – божий мир… с такой полнотой, с такой необоримой естественностью, будто в жизни не бывало – ни дождей, ни снегов, ни осеней, ни зим: одна весна-лето – бездонная глубина, вечность… Храм – и в этой храмине он был свой, деревья уз навали его, любовь упадала к нему с небес и музыка лилась издали, посылаемая ему из-под самого купола. Мир велик, жизнь прекрасна, смерть невероятна…

Незаметно они спустились к озеру. Александр постоял немного, подумал – но купаться не стал. Вода почудилась ему застоявшейся – тина у кромки; темные во доросли тянулись из-под воды у самого берега, напоминая леших: он был брезглив. Он вспомнил сухой, словно просеянный – песок на том дальнем пляже – и загрустил.

Ну и нравы у нашей почты! Что сказали бы в его любимой – Воронцова – Англии?.. Читать чужие письма? Рыбу – ножом?. «Беру уроки чистого афеизма…» – (из злосчастного письма). То ли мы писали! Ну и вправду – брал уроки! И кто виноват, что наш государь нынче сделался таким набожным?.. (От нечистой совести, скорей! От нечистой совести!). «Беру уроки афеизма»… Подумаешь! А главный урок был в том…

– Здесь живет наш батюшка михайловский! – трещала Ольга на ходу… Отец Ларивон. Но все зовут – Шкода!.. Отец Шкода. Он не обижается. – Они опять поднялись в гору вдоль опушки – и подошли к Вороничу.

– А почему – Шкода? – Избушка попа была бедна и казалась брошенной. Никто не входил, не выходил…

– За приверженность к Бахусу! Один батюшка во всей округе – да и тот вечно пьян! – рассмеялась. – Я не буду здесь венчаться! Потом еще скажут: пьяный поп венчал!

Она явно страдает – что не замужем! И впрямь – двадцать семь!..

– А я так хочу беспременно – пьяного попа! И потом скажу – что все было неправда! «Но Ленский, не имев, конечно – Охоты узы брака несть…» – Он хотел от вести ее от грустных дум…

– А что это? – спросила она.

– Да так… одна штука!

«Онегина» он берег про себя – и не торопился распространяться об нем. – Все равно – что сознаваться в любви!

– Потом как-нибудь!.. – сказал он сестре.

Незаметно они вышли на луг перед самым холмом. Цветы помельчали к осени – но все ж просверкивали там и сям – юные и нежные, где-то подвялые, чуть не с рожденья – как люди, которым не дано войти в зрелость. Луг был огромный, мощный – три горы съехались к нему, как былинные богатыри. Троегорье! Представляю себе, что будет здесь весной, когда начнут стекать талые воды!.. Невдалеке девки-крестьянки в белых льняных платках, покрывавших голову и лоб, с поддернутыми подолами – сгребали траву вчерашнего сенокоса. Верно, считая, что уже успела просохнуть на солнце. Или староста распорядился?

– Ну, пойдем?.. – сказала сестра, давая знак к подъему в гору.

– Не-а… – Он улыбнулся. – Подожди, а?.. Я искупаюсь пойду!..

Она пожала плечами и отвернулась. А он спустился к реке и за кустиком быстро разделся донага. Сороть здесь уходила почти обрывом в глубину: омут – темнота, чистота… Оглянулся. Сестра была далеко, прохаживалась по тропинке, стараясь не обращаться лицом к реке… А девки, что девки?.. Голого барина не видели? Они там что-то такое пели – дикое и невнятное: песнь растекалась в воздухе, мешаясь с птичьими гомонами и треском кузнечиков, донося до него не взрачные слова – песнь была глупа и прекрасна. «И хором по наказу пели – Наказ, основанный на том…» Он иногда жалел, что начал «Онегина». Тот врывался в его мысли, заставляя на каждом шагу рифмовать живую жизнь. Он коснулся воды ступней – раз и другой, еще не решаясь. Он стоял нагой: невысокий, худощавый, как-то правильно скроенный – точно из готовых частей. Он знал, что нравится женщинам. Нет, просто… с некоторых пор он нравился себе. С каких? О-о! Я не заслужила такой любви!.. Да-да! Это она-то не заслуживает! – какое счастье! И нырнул в воду. Вода была прохладной – и сразу охватила его всего, как любовь. Он ушел на глубину. Сейчас он был во Боге – и Бог был в нем. Он, сосланный в деревню за афеизм… за строчку глупого письма, по чьему-то (Уоронцова?) наущению распечатанного на почте. Воронцову было за что преследовать его. Нехорошее чувство возникло в нем. Победителя. В той полутемной ком нате, которую он снял на несколько часов у каких-то немцев – на берегу моря, застрявшего в песках… Как она сказала? «Я не заслужила» или «я не заслуживаю»? Он не помнил: он умер тогда. И теперь, умерший – спустился в Аид – искать свою Евридику… Орфея растерзали менады, и его голову прибило к берегу у побережья острова Лесбос. Потому-то Лесбос так славился – поэзией и женщинами. Он сплавал – туда-назад, и его голову прибило к берегу Сороти… Он вышел на берег, быстро растерся и оделся. Он бредил. Он любил. Девки вдалеке, кажется, смеялись – верно, видели его голым. Он тоже смеялся. «… уроки чистого афеизма»… Ну и что? А главный урок был в том, что все мы во Боге, покуда мы живы – а Бог проникает нас. А в царствие Божие за гробом – не верю и все тут – не верю!.. И какой смысл в нем – за гробом?.. Поискал глазами сестру. Она возникла на тропе выше его глаз – сперва лишь юбка и зонтик. «Иду! – крикнул он, – иду!» И, уже подходя, окинул взглядом ее всю – обозрел: узкая фигурка, необыкновенно изящная, в мать – особый поворот головы и этот узкий носик – греческий, чуть книзу… солнечный свет бликами на фигурке, и подумал вновь – с любовью и тоскливо: «И чего ей не хватает – для успеха?» Мокрое полотенце он нацепил на палку – и поднял в воз дух. Арина дала ему красивое, таких в доме мало!..

И так, с мокрым полотенцем на палке – как знамя на древке – он поднялся на холм и впервые после приезда вступил в тригорский дом…

В доме его ждали. Это было заметно. Слухи в деревне расходятся необыкновенно быстро. И потом…он был известен здесь – не то, что в 17-м, когда заезжал сюда – еще почти юношей, еще после Лицея. Он вошел и глотнул собственной известности. Не то чтобы жадно – но не без удовольствия.

– Ах, – воскликнул кто-то из девиц, – ах!..

Все лица поворотились к нему – а дом только подымался от обеда, и слуги уносили посуду, и за столом была, верно, вся семья. И покуда Ольга целовалась с барышнями – о, эти дамские поцелуи! – пышно, пылко и безо всякого удовольствия, – он подошел к ручке хозяйки, с которой был более знаком, нежели с другими. Она сидела в креслах, чуть сбоку, чуть в полутьме – вытянув руку из кресел – и он приник к этой руке, которая показалась даже слишком теплой – и откровенно дрогнула в его пальцах. И была она тонкой, девичьей, хрупкой… У руки не было лет, и у глаз – не было лет…

– Мы вам рады! – сказали в креслах. Александр поклонился. – Мы вам рады!..

Он ошибся: строгость шла не от глаз. От нижней губки – выпяченной, по-габсбургски. – как у Марии-Антуанетты… (подумал он).

– Мы схоронили Ивана Сафоновича в феврале!..

– Да, да… я слышал. Примите… – Речь шла о ее втором муже.

– Так что у нас траур – до середины февраля. У нас не танцуют. Но мы принимаем!.. (И, помолчав…) Почти всякий день!..

И то, что она перебила его вполне равнодушные соболезнования, и то, что говорила так обыденно и просто – разом подкупило его. Он улыбнулся.

– Почти всякий день? Я еще вам надоем!.. Она ж, кажется, полька?.. Забыл – как ее девичья фамилия?..

– А это – Зизи, помните ее?..

Он разом окунулся в другой взгляд, другие глаза… В них была та же чернота – только какая-то цыганская веселость.

– Евпраксия! – сказала девушка лет пятнадцати и протянула руку по-взрослому.

– Как? Зизи? Вы?.. Та самая?.. – Он ладонью показал что-то такое маленькое, от полу…

– Евпраксия! – повторила девушка. Но не выдержала тону и рассмеялась.

– Вы еще отведаете – какую она готовит жженку.

– Хорошо! Я готов хоть сейчас! Я люблю жженку! – Он обернулся – и там были третьи глаза. Такие же, в сущности – только море серьезу.

– А-а!.. Вы – Нетти, наверное?

– Нет, что вы! Нетти – моя двоюродная сестра, ее сейчас здесь нет. Но неудивительно – что вы запомнили именно Нетти!

– Тогда вы – Анна! – сказал он уверенно, чтоб отвести упрек….

– Да, я – Анна… – и чуть нахмурилась. Мир был создан для Нетти. Она к этому начинала привыкать.

– Вы узнали Алину? Дочь Ивана Сафоновича – и, конечно, моя!.. – Глаза были другие. Не материны. То есть, не мачехи: дочь мужа хозяйки от первого брака…

– Жаль, нет брата, Алексея. Но он скоро приедет! Он в Дерпте, студент… Он там сдружился с поэтом Языковым. Слыхали такого?..

Глаз было много. Женских, пристрастных… Он плавал в этих глазах, как в зеркалах.

– Такая это – пока я! – сказала, подходя к нему, маленькая девочка, и повторила его давешний жест – ладонью от полу – только над своей макушкой.

– Александр, ты невнимателен! – попеняла ему сестра.

– Прости, мое чудо! – он нагнулся, поцеловал девочке руку – как взрослой, потом ладошку – как маленькой. После поднял на воздух и поцеловал в щеку. Ей было лет пять…

– Она тяжелая! – предупредила мать.

– А правда, что ты – арап? – спросила девочка, глядя на него сверху.

– Что ты, Маша?! Как можно?..

– Простите ее!.. Кто тебе позволил звать взрослых на «ты»?

– Лучше сбросьте ее с рук!.. – почти враз заголосили взрослые.

– Видишь? Это – доверие! Мне она такого не говорит! – Ольга усмехнулась деланно – вдруг брат обидится? Они давно не бывали вместе…

– Конечно, арап! – сказал Александр, смеясь, и только выше поднял девочку. Вот, потрогай! – и провел ее ручкой по щеке, заросшей курчавой щетиной. – То-то!..

– А почему у тебя такие длинные ногти?..

– Чтоб очищать апельсины! – сказал он. – Ты любишь апельсины?..

– Если не кислые!.. – почему-то вздохнула. И, немного подумав: – А ты не дьявол?.. (Впрочем, безо всякой боязни.)

– Маша! – всплеснулись разом несколько рук.

– Нет, – сказал он серьезно. – Я – бес арапский!

– А что это? – спросила девочка.

– Ну… есть такая страна. Бес-арабия. Страна бесов!.. Я только что оттуда! Бес 10-го класса… – и сделал бесовское лицо.

– И не страшно! – сказала девочка, повела плечиком по-женски и сама стала спускаться с его рук…

Он рассмеялся. Все смеялись. Глаза светились вокруг. Взоры пересекались и скрещивались, расчерчивая вкруг него пространство. Ему было хорошо среди этих глаз. И ребенок почти потерялся средь них – кто смотрит на ребенка средь такого цветения?..

Много после, когда он уже прощался – торопливо, как всегда, – он не любил прощаний и всегда делал это как-то наспех, – девочка вновь завладела его вниманием… Она явно ждала этой минуты – терпеливо, как умеют только дети.

– Подожди, а? – попросила она жалобно. – Я вырасту. Скоро! – и я выйду за тебя замуж! Подождешь?..

– Ну, Александр! – сказала мать. – Гордитесь! Такого мы еще никому не предлагали!..

Он расцеловал девочку – в обе щеки, пошел целовать всем руки, по очереди… нашел взглядом палку в углу – с мокрым полотенцем (впрочем, оно уже высохло) – и быстро вышел, стараясь не глядеть – он был растроган. Ольга ушла с ним…

– И кто из барышень понравился тебе больше всех? – с женским интересом спросила Ольга, останавливаясь.

– Мать! – буркнул Александр. – Мать… (подумал еще)… и девочка! Может, правда, стоит подождать, а? – заглянул ей в лицо, и в лице тоже было что-то жалобное, детское…

Ольга пожала плечами и двинулась – с чем-то своим на уме.

– И чего ей не хватает?.. – глядя ей вслед. И ответил со всей безжалостностью, какую с некоторых пор отмечал в себе: «Порочности!» Раскрытые глаза бытия…

Прости! Мир любит пороки… Мы любим пороки. Нам их только подавай! Страдаем от них – и любим за них! «Дон Жуан» Мольеров… Грешники, грешники!.. Но кто виноват – что в этом мире только грешники – занимательны?..

Когда они уже миновали аллею и начали спуск с холма – он вдруг с силой воткнул палку в землю – воротился к дереву на самом склоне – это была липа, и так вот, с полотенцем на плече – ловкий, как кошка – полез вверх по стволу.

– Что ты делаешь?..

Но он не отвечал, все лез – пока не добрался до первой крепкой ветви, попробовал на крепость и покачал ее рукой – а потом еще поднялся выше и оседлал ее, перекрестил ноги – снял полотенце с плеча и стал его привязывать к двум ветвям, что повыше – сперва один уголок, потом другой…

– Что ты делаешь? – повторила Ольга. Он не отозвался – и, как мальчишка, скатился по стволу вниз. Она знала его… Ему всегда приходили в голову – странные и неожиданные мысли.

– Тебе влетит от Арины! – сказала Ольга.

– Мне? Нет. Мне не влетит!..

Благо было еще светло – предзакатный час, – и голубое полотенце в розовом свете задорно трепыхалось на ветру.

Так он поднял свой флаг над Тригорским.

III

…Он понял, что прожил долго, не зная женской любви – так и не испытав ее, или она не коснулась его. (Его поздние «дон-жуанские списки», которым мы придаем такое значение, – скорей, были списки желаний, либо надежд, либо разуверений – в самом существовании этого чувства. Там мало значилось в них подлинных отношений – свершений, еще меньше – очарований свершившимся.)

Мать не любила его. Для всякого ребенка-мужчины, в сущности, это первое испытание мужского начала и первое столкновение с чьей-то чуждой и непонятной, и бесконечно влекущей природой. (Слова «эдипов комплекс» были, конечно, неизвестны ему, но сама история Эдипа…) Когда мать шла мимо, рассекая воздух статью – упруго ступая по земле какими-то особо полными, будто втайне созревшими под платьем ногами, – распространяя округ терпкий запах французских духов (он после поймет, что достаточно дешевых), – он задыхался и не знал, что с ним. И этот длинный вырез платья от высокой шеи куда-то в глубину, где есть место лишь неведомому… Он был слишком маленьким – чтоб сознать, и слишком беззащитным. Он просто страдал, и, как все маленькие и нелюбимые, только старался чаще попадаться на глаза. (Выросши, он поймет, что это худший способ привлечь к себе внимание женщины – уж не говоря про любовь. Но и взрослыми мы должны пройти эти пути свои, чтоб сделать их достоянием нашего опыта.) – Мать лишь обдавала его этим щемящим запахом и неловко и крепко на ходу прижимала на миг – неуклюжего, в рубашонке почти до полу, как всегда, некстати подвернувшегося под ноги, – к своим полным икрам. – Словно, затем, чтоб тотчас оттолкнуть: не до него. (Повзрослев, он посмеивался втайне, что, верно, и зачат был как-то на ходу – и в промежутке, меж двумя балами… когда мать была особо возбуждена каким-нибудь красавцем-кавалергардом, протанцевавшим с ней три танца кряду… и покуда муж ее, уныло стывший в незаметности, – тоскливо и в невезении тянул время за картами… и потом в постели, верно, долго отнекивалась, ссылаясь на мигрень, – но отец настоял… (Добавим, уже от себя – что отец его точно не выходил к домашним в своем распахивающемся халатике – дабы бросить торжественное: «До рождения Александра Сергеича осталось девять месяцев!..»). В зрелости – Александр легко простил мать: как светский человек светского человека. Что делать? Женщине в свете не так просто дается успех, если она, конечно, нуждается в нем – и оттого ей становятся по-настоящему нужны дети лишь тогда, когда этот успех кончается… когда (вынужденно) обновляются, наконец, шлафор на вате и чепец и приходит неизменный вечерний подсчет расходов за столом… Они с Ольгой явились у матери слишком рано – отсюда выбор Бога любви естественно пал на Льва. Но… Ольга все-таки – дочь! ее придется в будущем выдавать замуж, и хочешь – не хочешь, ей приходилось сызмала уделять какое-то внимание. А сына легче сбросить с рук… Была еще тайна – меж Александром и матерью, о которой вряд ли кто догадывался. (О ней никогда не было сказано ни слова.) «Прекрасная креолка», сама принесшая с собой в древний русский род эту темную африканскую породу, – она про себя-то не хотела, чтоб ее дети несли на себе те же следы. А Александр был темней других ее детей! (То ли дело – Лев, Левушка, младший… И кудри светлей, и нос – в дядюшку Василия Львовича, и кожа почти розовая… совершенный русачок! Смугла была и Ольга – но Ольга походила на мать и обещала потому со временем успехи в обществе. Тут мать снова вспоминала, что была «прекрасной креолкой» – забывая, что вкусы света тоже меняются.) Иногда внешность старшего сына вызывала в ней жалость. И тогда она украдкой, чуть не стыдясь – наспех ласкала его где-нибудь в углу, словно в извиненье – как ласкают ребенка-дауна или олигофрена. (Но когда у Александра стала расти борода… и пошла расползаться клоками во стороны… и превращаться в эти ужасающие черные бакенбарды… а он еще, как нарочно, стал запускать их, – и эти ногти – словно затем, чтоб всем бросалась в глаза их негритянская синева на ложе, – мать совсем расстроилась. И даже успехи сына в литературе не могли смирить ее.)

Она была откровенно рада, что этот странный ребенок – не в меру вертлявый и не в меру задумчивый (кажется, недобрый: во всяком случае – вспыльчивый: чистый порох!), чьей красотой вдобавок не похвастаешься (а отсутствие красоты в том веке свидетельствовало почти безошибочно и об отсутствии всех прочих даров) – рано приохотился к чтению (хоть что-то!) и стал пропадать в одиночестве в отцовском кабинете перед широким шкафом с французскими книгами. Конечно, «кабинет» – это тоже – слишком громко про комнату Сергея Львовича. Отец давно не пользовался ею как прибежищем духа – и уединялся в ней, лишь, чтоб раскурить трубку или тиснуть девку – что, право, не считалось зазорным, даже карточные долги он теперь охотней считал за обеденным – не за письменным. Стихов он больше не писал – достаточно того, что когда-то завоевал ими себе жену, зато гордился знакомством с видными литераторами и со вкусом переносил расхожие литературные сплетни. Брат его Базиль был почти знаменит как поэт – и это делало и его – причастным к литературе.

Мать, в свой черед, литературу тоже любила – но любовью, какой принято было в веке восемнадцатом – где почитались не чувства – но чувствительность. «Она любила Ричардсона – Не потому. чтобы прочла…» Не так, возможно! – но близко, ей рано нравились романы, что могли заменить несостоявшееся в ее жизни – то, о чем она, как многие, втайне мечтала… и потому это было на уровне «Клариссы Гарлоу» (про которую ее сын скажет после – «мочи нет, какая скучная дура») – если не хуже. Какая-нибудь фраза г-жи де Сталь, вроде: «Я покрывал поцелуями ее руки, которые она продолжала воздевать к небу…» – могла вызвать у нее почти плотский трепет…

В общем… у Александра было много причин, в свой час, без тоски покинуть родительский дом и уехать в Лицей, порядком уставшим бродить в одиночестве среди семейных ссор и неопорожненных ночных горшков.

В Лицее ему так же предстояло еще найти себя и отстоять. (Что старательно пытаются опустить в своих штудиях пылкие авгуры лущеной биографии Пушкина А. С….и чего еще ранее старались избегать авторы воспоминаний.) И вовсе не был он сперва в Лицее тем всеобщим любимцем и едва ли не центром лицейского братства, какого мы привыкли видеть потом – да и братство само родилось не сразу, но с запозданием – чуть не пред самым выпуском. Все вспоминают с удовольствием его кличку «Француз» (естественно) и как бы нарочно забывают другую: «Помесь обезьяны с тигром».

В жизни лицейской, на первых порах, ему не раз пришлось защищать своей «тигровостью» маленького арапа, который жил в нем, – «обезьянье» начало, кое господ лицейских по первости раздражало или отпугивало – ничуть не меньше, чем маменьку Надежду Осиповну. (Он нашел однажды случайно на один разговор о своем арапстве – двух соучеников – весьма вознесшихся впоследствии людей, – и этот разговор так и остался в нем: нетронутым, почти отлитым в бронзе – хотя сами участники оно го давно о нем забыли!). И прошло много времени, прежде чем все перестали замечать его несходство, покуда облик его стал видеться естественным – и как-то слился с его талантом. Когда семья, уже после войны с Наполеоном, покинула, как многие, сожженную Москву и переселилась в Петербург, и близкие, как родители коренных петербуржцев, принялись частенько навещать его в Лицее (даже считали своим долгом) – он нередко испытывал неловкость. (Он только успел едва-едва к тому времени поставить себя в общем мнении.) Он стеснялся своих близких… По стыдное, вроде, чувство, но… Как мы стыдимся его, когда оно посещает нас, мы так же стыдимся и в дальнейшем вспоминать о нем – восстанавливать в памяти, – а потомки и вовсе стараются избыть его, дабы не порочить своих кумиров. Александр стеснялся всего: пошлостей папеньки, увядшей молодости маменьки, которой она старалась не замечать – и все еще мнила себя «прекрасной креолкой», и это отдавало московской провинциальностью (а чем Александр обладал сыз детства и мучился нещадно – было чувство вкуса, но жизнь так устроена, что именно это чувство чаще всего в нас оскорблено) – он, что греха таить – стыдился про себя все более обнажавшейся бедности семьи – и даже нарядов Ольги (единственного покуда близкого ему в семье человека). Еще он мучился явным неуспехом сестры в глазах товарищей своих, особливо по сравнению с другими сестрами… Стеснялся он тем больше – что знал, видит Бог: на самом деле – семья была уж не так бедна, просто… В ней не умели жить – ощущение, какое проснулось и после никуда не делось, – и обрекло тому, чему в ином веке нашли названье не слишком верное – но почему-то устойчивое в понятиях: «комплекс неполноценности» (Лучше б они вовсе не приезжали, честное слово – или приезжали реже!).

bannerbanner