скачать книгу бесплатно
XII
Когда мы забываем кого-то, мы обычно забываем сперва себя, какими мы были, или отказываемся от прежних себя. Его того больше не было. Был кто-то другой…
Вспыхнуло в последний раз в письме ее сестре почти молящее: «В настоящее время ваши письма мне нужнее, чем когда-либо. В моем теперешнем заключении они будут для меня высшим наслаждением. Только они смогут связать мое прошлое и мое будущее, которые уходят каждое в свою сторону, оставляя между собой преграду из двух тягостных и печальных лет…»
Конечно, это писалось не только Марии или не столько ей, сколько той, другой. Просто был удачный посредник… Но… Вспыхнуло и погасло.
«Преграда» оказалась, вопреки ожиданиям, если и «тягостной», то терпимо, и уж точно, не совсем «печальной». Просто она состояла из другой жизни, не той, что была прежде… И он ринулся в эту иную жизнь со всем отчаянием, но и со всей страстью. «И сердце бросил в море жизни шумной, – И мир не пощадил, и Бог не спас!..»
«Связать прошлое и будущее»? Но они разошлись! Будто огромная часть души откололась и заместилась другой, которая тоже была его, но он о ней прежде и не подозревал. Мальчик, воспитанный бабушкой, в строгих правилах, выросший в культурном кругу, был выброшен на скользкую и вибрирующую под ногами площадку манежа среди взмыленных коней, конской сбруи и грубых команд… и ему предстояло стать здесь своим. И он сделал все, чтоб это состоялось. Вари больше не было в его жизни не потому, что он забыл ее. Он просто позабыл того себя…
Однажды в манеже лошадь сбила его с ног и ударила копытом в колено. Он долго лежал в госпитале. И потом часто хромал: болело под погоду… он смеялся над собой: «Хром, как Байрон!» Но мальчика с огромным томом под мышкой больше не было вовсе. Байрон вместе с Варей был далеко.
Когда он оказался в госпитале, бабушка попросила семью родственников – мужа и жену, навестить его. Они послушались и навестили. Он встретил их так холодно и отчужденно, что они не понимали потом – зачем пошли.
Аким Шан-Гирей, двоюродный брат, привез ему поклон от Вареньки, из Москвы…
«Мне было досадно, что он выслушал меня как будто хладнокровно и не стал о ней расспрашивать; я упрекнул его в этом, он улыбнулся и отвечал:
– Ты еще ребенок, ничего не понимаешь!»
Красиво, правда?..
Народ, – сказал Лафа, рыгая,
Я покажу вам двери рая!..
Что за красавица лихая… – ну и так далее.
И показал, что вы думаете? – и показал!
То был Лафа, буян лихой,
С чьей молодецкой головой
Ни доппель-кюмель, ни мадера,
И даже шумное аи
Ни разу сладить не могли.
Лафа был Поливанов – улан, а не гусар. Но заводила их гусарских подвигов.
Вот, чем он любовался теперь! Но, когда он несколько лет спустя встретил Лафу, то даже удивился. Это был уже никакой не Лафа, а улан Поливанов – вполне почтенный, даже женат.
Они потом все переменились. Но тогда, в юнкерскую пору… что делать? Они были такими. Мальчишки, в основном, домашнего воспитания, оказавшиеся вдруг в среде, где все дозволено… Ну, не в казарме, разумеется, и не на плацу – тут они подчинялись ох, какой дисциплине… Но в похождениях свободного времени, когда вдруг вырываешься на чистый воздух… А Танюша, «клад», открытый Лафой… была не то, чтоб проститутка… что нет, то нет – но девица легкого поведения, это точно!
Они и ввалились к ней впятером или вшестером – с пылу, с жару, под выпивкой. И отодрали один за другим, за милую душу.
Сначала маленьких пошлем,
Пускай натешатся собаки.
А мы же, старые …
Во всякий час свое возьмем.
Она не протестовала. Ну, разве только от усталости, под самый конец. А так… вопила, как положено. Но в криках всё звала какого-то Васю. А Васи я среди них точно не было. Ни одного.
И правда – «двери рая»! А потом…
Один Лафа ее узнал,
И дерзко тишину наруша,
С подъятой дланью он сказал:
«Мир праху твоему. Танюша!»
А может, так не было, и Михаил сам присочинил конец? Чтоб все вспоминали себя, былых, и смеялись? Но на какой-то момент жизни… Ему стало легче с Лафой, с другими иже с ним в их безумных похождениях гусарских. Про которые вспоминать-то порой стыдно! Но… На его глазах происходило единение братства и, вместе, его атомизация: распад на судьбы, на страсти, на везение и невезение.
И, если признаться… куда легче было с этим собой, чем с тем мальчиком с томом Байрона под мышкой.
Поэма «Уланша»… а еще «Гошпиталь» и «Петергофский праздник» в том же жанре была из того, совсем немногого, что сочинил этот былой «мальчик» за два года юнкерской школы.
Гусарские шалости. Гусарские подвиги. Гусарская баллада.
Кстати, он сильно рисковал, разбрасывая повсюду эти стихи… давал читать кому попало, давал списать… Еще публиковал в рукописном журнале училища отрывки. Император Николай был строг по части нравственности. Полежаеву, куда меньшие прегрешения обошлись слишком дорого!
Но иные, постаревшие, гусары или уланы, будут после весьма удивлены, переписывая от руки стихи на смерть Пушкина. Другие даже в свой час станут рвать из рук юных дочерей «Героя нашего времени» – боясь за них: они ведь помнили (и шпарили наизусть, про себя) стихи другого Лермонтова!
Выйдя из этого рая, который временами походил на ад или ада, который бывал раем тоже, – он вовсе позабыл про Москву – даже не подумал ехать туда, выбравшись из юнкерской школы; он бросился в свет, он жаждал впечатлений и удовольствий. Об этой жажде он с аппетитом сообщал в письмах Мари Лопухиной и Александре Верещагиной. Несколько кокетничая собой новым и им неизвестным. Это были как бы доклады о самом себе, какого он теперь себе представлял. Прежнее было как бы забыто. Так возник роман с Сушковой, который некоторым образом, был тоже расправой с прошлым. Она ведь помнила еще того самого – «не Байрона, а другого». Так вот – нате! Это я теперь – помните меня того?..
И все-таки… «…о, как же сильно я изменился; я не знаю, как это произошло, но каждый день дает новый оттенок моему характеру и моей манере рассуждать… – это должно было произойти, я знал, …но не думал, что это произойдет так скоро!»
И в том же письме кузине Александре Верещагиной о Сушковой: «Итак, вы видите, что я хорошо отомстил за слезы, которые кокетство mlle S. заставило меня пролить 5 лет назад!.. Она заставила страдать сердце ребенка, а я только поучил самолюбие старой кокетки!» – неважное объяснение, конечно. Но главное, что это пишется той, которая знает обоих действующих лиц и в близких отношениях с третьим лицом – с Варей!
Вот все! И колокольчик прозвенел… Почти следом из Москвы пришло известие о предстоящем замужестве Вари. «Он вдруг изменился в лице и побледнел: “вот новость, прочти!” и вышел из комнаты.» Вышел, вошел – какая разница? Костер догорел. Остались угольки и ветер расшвыривает их.
Варя вышла замуж за г-на Бахметева, помещика тамбовского, много старше ее. Говорили, что встретила его на балу в Благородном собрании. Бежала вверх по лестнице, запыхавшись, опаздывая на бал, и случайно зацепилась шарфиком о какого-то незнакомого господина, много старше ее. Извинилась, разговорились. А жизнь так устроена: зацепишься и пропало! На заставах, в переездах, она будет именоваться теперь «штабс-капитаншей в отставке». Найдется повод написать «Тамбовскую казначейшу» – про то, как «тамбовский старый казначей» проигрывает улану в карты жену. Была такая старая московская история, случившаяся еще до рождения Михаила…
Когда он приехал в Москву в 35-м, в полном бешенстве от замужества Вари, хотя что можно было изменить, да и чего он ждал? – Варя, та самая, с родинкой над бровью, (которая почему-то ему в ней особенно нравилась) сказала ему без обиняков:
– Не понимаю! Какие упреки? Вы мне делали предложение, Мишель? Я что-то не помню. Мне сделал предложение солидный человек. Для барышни это серьезно. Особенно для той, у которой нет определенных планов. И maman настаивала. (Все же выступили слезы.) А что я могла противопоставить? Ваши письма к моей сестре?
Можно представить себе г-на Бахметева, который после этой встречи говорит жене:
– А я ждал увидеть вашего Лермонтова куда более симпатичным молодым человеком. А тут… мал ростом, кривоног и злые глаза! Вы замечали, надеюсь, что у него злые глаза?
– Ну… Если вы так считаете, Николя!..
Она была послушна – это был ее недостаток, возможно. Она умела подчиняться чужому мнению.
Из Тархан Михаил напишет другу Раевскому, с которым после в соавторстве попытается сочинять «Лиговскую»: «…пишу четвертый акт новой драмы, взятой из происшествия, случившегося со мной в Москве. – О, Москва, Москва, столица наших предков, златоглавая столица России великой, малой, белой, черной, красной, всех цветов, – Москва преподло со мной поступила».
XIII
Дуэль Пушкина и его смерть, как жесткий аккорд разорвала всю наивность прежних мелодий. Прозвучал глас судьбы. Пошли другие ноты. Странно, но Лермонтов сразу примерил эту судьбу на себя. И продолжал примерять до самого конца. Можно сказать, что потом он даже тянулся к дуэли, не только как к разрешению каких-то противоречий, но чтоб снова увериться, что судьба и на сей раз обошла его.
«Смерть поэта» возникла не только как название стихотворения. Но как личная тема, как «смерть поэтов». Владимир Ленский и Андре Шенье были тут вместе и почти равновелики. Через год он напишет: «Проснешься ль ты опять, осмеянный пророк?..» И это снова будет про Пушкина. Покуда «осмеянные пророки» бродили по земле и ждали, когда их убьют. Мы плохо представляем себе, что створилось с Петербургом, с обществом, с Россией в те несчастные два дня, пока Пушкин умирал в квартире на Мойке 12. Все напоминало огромный театр, заполненный до отказа разными людьми. И при свете люстр на сцене умирает Пушкин.
Уже в первом, притом, сугубо официальном и оправдательном письме «Дела о непозволительных стихах» возникли сугубо личные вещи: «…дамы, оправдывали противника Пушкина, называли его благороднейшим человеком, говорили, что Пушкин не имел права требовать любви от своей жены, потому что был ревнив, дурен собою, – они говорили так же, что Пушкин негодный человек и прочее…» Это была его личная тема. Замужество Вари Лопухиной нечаянно проговаривалось здесь.
Вообще-то Лермонтов лишь понаслышке знал пушкинскую историю, хотя и пострадал из-за нее. Одни только общие разговоры. Вскоре после события он был арестован, потом быстро спроважен на Кавказ… (Ну, а в свете еще месяца два или три таскали историю по всем гостиным, и она становилась легендой – но это было уже без него.) И он думал про себя, что, если б начать сначала, напиши он стихи, не стал бы их, пожалуй, распространять.
С Соллогубом Лермонтов знаком был и раньше, но ближе сошелся только по возвращении с Кавказа: в 38-м. Соллогуб входил в число друзей покойного. Тот пригласил его в секунданты еще при первой попытке их дуэли с Дантесом, в ноябре 36-го… Соллогуб был уверен, что тем самым курком, какой спустила судьба в дуэли Пушкина, было проклятое письмо – пасквиль, разосланный кем-то неизвестным пушкинским друзьям 4 ноября 1836-го…
«…Хотя вы были больше секундантом Дантеса, чем моим!» – изысканно поблагодарил его Пушкин, когда все уладилось временно, и дуэль в ноябре все ж не состоялась. – Соллогуб охотно рассказывал об этом, чуть насмешливо, да он, и вправду, не был ни в чем виноват. Старался вместе с Жуковским и другими отвратить беду, вот всё – что плохого? Дантесу пришлось в итоге делать предложение сестре Натальи Николаевны – Екатерине и тем утишить страсти. – За что, собственно, он мстил Пушкину – считал Соллогуб. Женитьба была вынужденной, кто простит?
Про пасквиль, посланный Пушкину в ноябре, Лермонтов, конечно, знал. То есть, слышал, не более. И когда писал «Смерть поэта» имел его в виду. Но Соллогуб приводил подробности. И что мог – не скрывал, тем более, от Лермонтова. После тех стихов Лермонтов считался как бы душеприказчиком Пушкина на земли, хотя никем не был определен на это место, да, главное, и сам себя не назначал. И временами это его раздражало. Но он пытался о чем-то расспрашивать Соллогуба, а тот отвечал довольно охотно…
– А ты-то сам читал?
– Конечно. Их было несколько экземпляров писем, присланных по городской почте. Одно из первых пришло Елизавете Михайловне Хитрово, другое мне. Почти все друзья Пушкина, я в том числе (подчеркнул), получили и, ничего не понимая, переслали адресату: то есть, Пушкину. Мы ничего не заподозрили… А уж потом он сам показал кое-кому: Жуковскому, мне…
– И что там было?
– Ничего. Противный текст. Донос или кляуза. Открыто намекали на неверность Натальи Николаевны, – притом, двойную! «Капитул Ордена Рогоносцев» сообщал об избрании Пушкина «заместителем Великого магистра Ордена и историографом Ордена», а магистром именовался Д.Л. Нарышкин, муж, как тебе известно, самой знаменитой любовницы государя Александра I. Понимаешь?
Кого хотели задеть? А подписывал письмо, якобы – «непременный секретарь И. Борх». А про Борха известно, что он гомосексуалист. Сам Пушкин высказывался про него и его жену весьма остроумно: «Вот, между прочим, счастливая семья! Жена живет с кучером, муж с форейтером». В этом был намек прямой – на Дантеса. Тогда лишь предполагалось, а теперь-то уж – не тайна, что Геккерны были не только семья: отец и приемный сын, но и любовники…
Он помедлил немного и стал развивать мысль в другом направлении.
– Только Пушкин напрасно полагал, что к присылке этой гадости имеют отношение Геккерны. Зачем им обнародовать свои грешки? Другое дело, что втайне – сам, возможно, так и не считал. Просто… по законам нашего гадкого света – в чем еще он мог их обвинить? Кто-то ухаживает за женой? А что особенного? Кто-то, не дай бог, спит, с его женой?.. Что, единственный случай? Если что и не могли Пушкину простить в свете, это то, что он сделал из всего общественный скандал. Сколько несчастных рогоносцев усомнились в его уме. «Мы же терпим?» – сказали. То-то! Мы живем в греховном мире! А пасквиль послали – тут уж обвинение. Вопросы чести!
Он помолчал еще, явно помрачнев: разные мысли, верно, лезли в голову. И добавил еще: – Вот сама ситуация, признаем, оскорбительна. И была, как бы, особой внутренней пружиной всего. Мало, что жена явно заглядывалась на другого мужчину… даже без близости, он полагал, – впрочем, не был уверен, я тоже не уверен, если честно – так ее избранник – пидор! Вообще невмоготу!
– Ты ж его знал – Дантеса, по-моему? – спросил он Лермонтова.
– Видел раз или два у Трубецких. Он на меня произвел отвратное впечатление – как почти все французы. Держится так, будто, они победили в 12 году! Рассказывает с упоением, как они бросили в театре гондон на сцену – актрисе, которая им почему-то перестала нравиться. Или другое что-то перестала? Это все, что он вынес из спектакля на театре? Не знаю. Пустая фигура. Но это нынче, как раз, ценится, по-моему!
– Гусары, молчать!
Но гусары все одно:
– Не понимаю: так она дала ему или нет? Дантесу?..
– Молчать, гусары! – Лафа пытался, как мог, сдержать расходившихся приятелей. Все бы ничего, если б Пушкин не умирал всего за одну речку отсюда.
Спор шел вторые сутки на квартире у бабушки Елизаветы Алексеевны на Садовой. Благо только, комнаты ее в отдалении, и она не слышала. Или старалась не слышать. Если б она знала, чем всё кончится – разогнала бы всех. Сам Михаил был дома по болезни: расходилась нога, ушибленная некогда в манеже, к тому ж он был сильно простужен. Его навещал врач…
– Не пойму! Он все-таки пидор – Дантес?
– Пожилой господин усыновляет великовозрастного детину и при живом отце. Дает свою фамилию…
– Деньги, брат!..
– А если пидор, чего он лезет к нашим бабам?
У Лермонтова со Столыпиным часто так собирались, особенно если кто-то болел… И в Царском, на углу Большой и Манежной улиц, и здесь, на Садовой, в квартире бабушки. (Великий князь Михаил даже обратил на это свое высокое внимание!) А тут и повод был особый. И просто столпотворение.
– Не понимаю. У нее ж четверо детей! – это снова о жене Пушкина.
– Я, лично, не верю в этих танцующих женщин!
– Женишься – твоя тоже захочет танцевать!
– Моя не захочет! Я не женюсь!..
– Кто скажет? А Пушкин – это, правда, интересно? Стоит читать? – пробился чей-то голос.
Михаил мало брал участи в разговоре. Входил в гостиную, выходил. У него были свои мысли по этому поводу. От чего-то морщился. Но для гусаров нет гениев!
Но… Тут была не единственная квартира в городе, где шел такой спор в те дни. Никто не понял еще, что случилось с обществом, и не только с Петербургом – со всей Россией. Что-то она теряла, Россия – сама не знала, что, но бывшее ее достоянием, кроме огромности ея и пушек ея… Без чего она раньше спокойно, вроде, могла обойтись.
А бросились к нему, к Михаилу, не к кому другому – вдруг вспомнив, что он тоже пишет стихи… Хоть, впрочем, раньше это не все приятели одобряли.
– Говорят, кавалергарды все за Дантеса! – сказал кто-то в удивлении.
– Так он же их полку!..
– А кавалергарды – они все бугры! Не так?
– Врут! И не все за Дантеса. И не все бугры!..
– Что они сумасшедшие – кавалергарды?
И впрямь, в те дни даже полки разделились по-своему. Кавалергарды в основном, за Дантеса. Гусары и уланы – за Пушкина. Конный полк – и туда, и сюда.
– Вы мне не ответили… Пушкин – правда, интересно? Стоит читать?..
Михаил временами покидал гостей: «У меня врач!» – Те, если и слышали его, то, разумеется, не знали, кто именно… Какое им дело?
А врач был известный доктор Арендт. Он приходил прямо от Пушкина. – Это уже недолго! – сказал он вечером 28 января… Всего несколько часов. – Он и раньше говорил, что нет никакой надежды.
Лермонтов почему-то спросил про жену Пушкина, как она?
Д-р Арендт улыбнулся застенчивой, стариковской улыбкой:
– Ой, не знаю, что сказать, мой дорогой! Она, по-моему, не понимает – что происходит. – Чуть примолк. – И что произошло – не понимает тоже!
Когда через час-полтора, уже ввечеру, пришел к нему Слава Раевский, единственный, кажется, тогда самый близкий из невоенных друзей – Михаил прочел ему стихи… Те самые. «Смерть поэта».
Слава одобрил горячо…
Они вышли к другим гостям и прочли так же им.
– Ты смотри! Как бы тебе не влепили! – сказал Лафа-Поливанов, доставая с тарелки посреди стола последний кусок пирога. Лафа был известен мудростью и пониманием практической жизни.