banner banner banner
Бюро расследования судеб
Бюро расследования судеб
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Бюро расследования судеб

скачать книгу бесплатно

– Он установил новые правила, которые не одну горячую голову тут остудили… Первое – ты не должна никому рассказывать о том, что здесь происходит. Даже в подушку плакаться. И не спрашивай почему. Знает только он. Может, он мечтал о карьере в ЦРУ, я не в курсе. Если тебя так и тянет обо всем рассказывать мужу, тогда советую подыскать другую работенку. Это было бы грустно, потому что у меня насчет тебя хорошие предчувствия.

Ирен облегченно вздохнула – совсем наоборот, ей как раз хотелось бы скрыть от мужа суть своей работы. Куда проще будет сказать: «Мой босс требует конфиденциальности». И всё, никаких недомолвок.

Только когда Эва засучила рукава, подставив руки последним лучам солнца, Ирен заметила на ее предплечье цифры. Она отвела глаза, чтобы не причинять ей боли. Но Эва уловила взгляд и ответила на немой вопрос:

– Аушвиц. Они все у меня забрали. Но шкуру так и не сняли.

Ирен, будто парализованная, не нашла что сказать. Да ее вожатая, наверное, и не ждала никакого ответа – ибо сделала последнюю затяжку, выдохнула облачко дыма и раздавила окурок. В последовавшие годы о прошлом Эвы не было ни единого упоминания.

Этого Ирен не может себе простить. Долго она убеждала себя, что ее подруга сама предпочитает молчать. А когда поняла, что Эва молчит не ради самой себя, стало слишком поздно.

И каждый раз, когда она думает о ней, когда ее так не хватает, уже слишком поздно.

Теодор

Ирен занимается инвентаризацией конвертов, разложенных по большим металлическим шкафам, – какие-то открывает, потом снова закрывает. У каждого свой номер и общее описание. Здесь, защищенные от солнечных лучей, хранятся более трех тысяч предметов. С ними обращаются бережно, сперва обязательно надев перчатки.

Они старые, потрепанные. Вот погнувшиеся циферблаты часов, чьи стрелки застыли утром 1942-го. А может быть, в дождливый день следующей весны, после полудня, или холодной зимней ночью 1944-го. Они показывают то время, в какое остановились, словно сердце, переставшее биться. То, что они символизировали для своих хозяев – владение собственным временем и своей жизнью, – давно утратило всякое значение.

В других ячейках – пустые бумажники. На странице записной книжки – несколько слов на иностранном языке, сегодня они отзываются, наверное, торопливой жаждой жизни и тоской. Ирен может попросить их перевести. Но никто не сможет рассказать ей, почему они были так важны для того, кого догола раздели у лагерных ворот. Строгие обручальные кольца – ни муж, ни жена не снимали их с безымянных пальцев со дня свадьбы. Перстни с печатками. Дешевые украшения, старомодное кокетство. Разбитая оправа от очков.

Эти вещи не имеют торговой стоимости. То, что можно было обратить в звонкую монету, украдено, исчезло без следа. А здесь – остатки, которыми пренебрегли убийцы, их незначительность ясно говорит о скромной жизни владельцев. В тот момент отправления в долгое путешествие в неизвестность они унесли с собой все то драгоценное, что не имеет веса. Удостоверения личности, несколько сентиментальных талисманов. Воспоминания о той жизни, которую они надеялись найти нетронутой, когда вернутся обратно – после ареста, застенка, пыток, опломбированного вагона.

Большинство вещей принадлежало узникам лагерей Нойенгамме или Дахау. Политикам, асоциальным элементам, гомосексуалам, принудительно угнанным рабочим. При помещении их в лагеря все это складировали в хранилище личных вещей.

Редко кто из евреев удостаивался такой привилегии. Большую часть евреев уничтожали сразу по прибытии в лагеря. Все, что у них было, расхищено и переработано военной нацистской машиной. Вплоть до волос, золотых зубов, жира, вытопленного из трупов.

В начале шестидесятых годов ИТС получил около четырех тысяч предметов. В те же годы тысячу из них возвратили.

О предмете, который еще ждет возвращения своему хозяину, говорят: он не востребован.

У Ирен чувство, будто они взывают к ней. Ей нужно выбрать из них какой-то один или позволить ему выбрать ее.

Она выносит маленькую марионетку с поблекшей, обтрепавшейся по краям тканью. Белый Пьеро, точнее – уже посеревший, в своем платье с гофрированным воротничком и пилотке, пришитой к голове. Ростом с человеческую ладонь, он выглядит чужеродным среди часов и обручальных колец. Уцелевший после детства.

Белые перчатки она натягивает словно вторую кожу. Аккуратно вынимает из ящичка Пьеро и кладет перед собой на стол, под молочно-белое освещение. Удачно – на конверте уточняется имя владельца: Теодор Мазурек. Вот и все, чем он владел, когда попал в лагерь Нойенгамме. Ирен представляет себе ребенка в слезах, у которого вырывают тряпичного товарища, утешавшего его в долгом и устрашающем путешествии. Он не такой уж большой. Можно спрятать в карман. Ирен вспоминает плюшевого кролика, с которым ее сын не расставался, когда был ребенком. О его вонючем и растрепавшемся ушке – он сосал его, если не получалось заснуть. После того как супруги расстались, ее бывший муж забыл положить его в сумку, и Ханно не мог спать.

Кем ты был, Теодор? Есть ли на свете тот, кто еще помнит о тебе? Существовало столько способов убить тебя – и мгновенных, и изобретательных. Того, кто подарил тебе этого Пьеро, давно уже нет. Но, быть может, есть кто-то, кому ты нужен. Младший братик, кузен.

Ирен начинает поиски в главной картотеке. С тех пор как в 2007 году фонды открыли для заинтересованных лиц, большая их часть оцифрована. Там значится более пятисот Мазуреков. Двое белорусов, все остальные – поляки. Но Теодор только один – родился 7 июня 1929 года. Выходит, когда его отправили в Бухенвальд в сентябре 1942-го, он только что отпраздновал свое тринадцатилетие. Мальчишка. На приемном листке секретарь лагеря уточнил причину его интернирования: «вор».

Ирен увеличивает фотографию – угловатый подросток, лицо худое, с легким загаром. Взгляд живой, волосы взлохмаченные. Причесаны кое-как. Рост – метр шестьдесят восемь. Особая примета: шрам под подбородком. Он указал свой адрес – польская деревня Изабелин. Ирен отыскивает ее на виртуальной карте – это в двадцати километрах от Варшавы. В документе указано и имя его матери – Эльжбета. Отца нет.

Он ведь мог раздобыть себе Пьеро уже в лагере? Его личная карточка сообщает, что, перед тем как его перевезли в Нойенгамме, он провел в ожидании восемнадцать месяцев.

В другой говорится, что Теодор был принят в военно-санитарную часть Бухенвальда за месяц до своего перемещения из-за скарлатины. В больничном листе врач на полях красноречивой температурной кривой написал: «сильная лихорадка». Санчасть лагеря была преддверием смерти. Несколько дней спустя подросток вышел оттуда. В каком состоянии? Не потому ли его и перевезли в другой лагерь, что он стал слишком слаб для работы?

Ирен протирает глаза; картинка так и просится на сетчатку. Медбрат из военсанчасти в полосатой робе заключенного протягивает трясущемуся в лихорадке мальчугану, которого вот-вот погрузят в вагон для скота, этого Пьеро, изъятого у какого-то умершего ребенка.

Эти видения не более чем предположения, которые ей предстоит сопоставить с реальностью. Искать доказательства.

Она выходит выкурить сигарету на террасу, нависающую над парком. На экране мобильника мигает сообщение от Ханно. Он у родителей Тоби и увидится с ней только в воскресенье утром: «Мне надо готовиться к промежуточным экзаменам. А с ним я лучше работаю. Тебя это не напрягает?» Тобиас – лучший друг ее сына еще с детского сада. Они вместе снимают квартирку-студию в университетском кампусе Геттингена. Десять лет назад, когда Ирен наконец смогла свободно рассказывать о своей работе друзьям, мать Тобиаса – Мириам Глэзер – от души удивилась. И вдруг призналась ей, что ее бабка по материнской линии, еврейка, эмигрировавшая в Палестину вскоре после вторжения в Чехословакию, однажды написала в «Интернешнл Трейсинг Сервис».

– У нее почти не оставалось больше надежд. Ответ пришел года через три. Все погибли: ее родители, их братья и сестры, их дети… Выжила только одна Дора.

Ее здоровье сразу дало резкий сбой. Следующей весной она угасла, успев увидеть, как внучка задувает на праздничном торте десять свечей.

Эта история восходит к периоду, когда Ирен еще не работала в ИТС, но и так ясно, что в те времена расследование могло тянуться годами. Когда следователи заканчивали и находили какой-то ответ, они просто посылали краткое изложение обнаруженных сведений – им не разрешалось прилагать даже копии документов. Теперь эти запреты уже давно ушли в историю. В одно июньское утро Ирен привела Мириам в ИТС, чтобы показать ей те немногие следы семьи ее матери, какие удалось найти. Когда та прочитала их имена в списке перевезенных в Терезиенштадт – ее слезы скрепили их дружбу.

Ирен набирает ответ: «А я-то надеялась, что ты приготовишь мне вкусный ужин. Обними за меня Мириам». Так они иногда подкалывали друг друга. Кулинарное мастерство ее сына исчерпывалось переваренными спагетти и заканчивалось заказом пиццы на дом.

Ответ скор: «Она тебе позвонит. Говорит, я слишком худой. Хочет меня откормить». Ирен улыбается. Фирменные блюда Мириам, особенно ее хамин, который надо несколько часов томить на медленном огне, уже давно у Ханно среди самых любимых.

Она изучает досье Теодора Мазурека. Пусть она больше не чувствует волнения от работы с бумажными архивами – но оцифровка все-таки позволяет сберечь драгоценное время и открывает всем служащим доступ к великому множеству документов. А ведь раньше залезать в них имели право только некоторые специальные архивисты.

Жизнь Теодора укладывается в несколько карточек, и в ней таятся сюрпризы. Ирен натыкается на письмо – его мать писала коменданту Бухенвальда. Ее ферма располагалась тогда в части Польши, не аннексированной рейхом, на территории Главного управления. Приемник принудительно свозимых сюда рабочих рук, зона бесправия, помойка для всех, кого Третий рейх не желал считать людьми. Нацисты грабили эту территорию и гнобили ее жителей. Польша отказывалась сотрудничать и дорого платила за это.

Эльжбета, наивно надеявшаяся, что комендант концентрационного лагеря способен проявить милосердие, написала ему по-немецки, пользуясь такими почтительными формулировками, что выглядят они весьма странно и свидетельствуют, до чего же она боялась далекой власти этого человека в ореоле его молний и эсэсовских черепов.

«Позволю себе рассчитывать на Вашу благосклонность, обращаясь со смиренной просьбой: я вдова, у меня ферма в девять гектаров земли. Как о том свидетельствует моя медицинская карта, на сегодняшний день я не в состоянии работать. А сынок мой Теодор сейчас находится в вашем концентрационном лагере, потому что совершил проступок, украв с нашего урожая несколько яблок, предназначенных Вашим солдатам. Он еще совсем юн, не осознал тяжести совершенного деяния. Клянусь своей жизнью, что он добрый мальчик и доселе не давал мне иных поводов, кроме как им гордиться. У меня никого нет, кроме него. Без моего мальчика я не в силах обрабатывать свою ферму. А ведь в наши времена каждый владелец фермы обязан стараться извлечь максимум из своей земли».

Маловероятно, что такое письмо она сочинила сама. Попросила помочь кого-то поученей себя – способного передать ее чувство безысходности в формулировке, пригодной для того, чтобы преодолеть лагерные врата: «А ведь в наши времена каждый владелец фермы обязан стараться извлечь максимум из своей земли». Прагматичный аргумент: это в интересах немцев, будет чем прокормить победителей, а то они вечно ходят голодные.

В конце она умоляет коменданта вернуть ей сына. Теодор означает «дар Господень». Что даровал Господь, то отняли люди Гитлера. Из-за нескольких яблок.

Через одиннадцать месяцев юношу перевозят в Нойенгамме. Совсем обессиленный, он несколько дней едет в тесном вагоне-скотовозе. Что за утешение находил он в этой тряпочной игрушке? Уже два года, как он потерял свободу. Еще через месяц ему исполнится пятнадцать. Она опять представляет себе Ханно в его возрасте. Под одеждой юноши еще угадывается ребенок. Но лагерным мальчуганам поневоле пришлось почувствовать себя в шкуре взрослых – еще не достигнут возраст первого налива силой, а тело уже разбито, простодушия как не бывало.

В 1946 году Эльжбета обращается в польский Красный Крест с просьбой разыскать ее сына. После войны, разрухи и пожаров, разгрома нацистского врага. Приходят их противники – русские. Годами она ждала своего мальчика. Для материнского сердца ему по-прежнему тринадцать, и шрам на подбородке еще свеж. Войди он в дверь, она не узнала бы его. Оцепенела бы от его чужой суровости. Пришлось бы забыть все, что она знала о нем, заново выяснять, какой он.

ИТС получает запрос на индивидуальный розыск и имя «Теодор». Неделями следователи роются в архивах Нойенгамме. В конце мая следствие было прекращено. Подросток упоминался в списке узников, чьи трупы были опознаны в заливе Любека и погребены в общей могиле. Эльжбете пришлось приехать издалека, чтобы попрощаться с сыном.

Весна 1945-го. Перед наступлением армии союзников тысячи заключенных Нойенгамме погружены в эшелоны, идущие в Ганновер, Берген-Бельзен и Зандбостель. Эти поезда с человеческим товаром то и дело сходили с рельсов. Пути бомбили. Сотни узников умирают под ударами союзников. Тех, кто еще шевелится, причем как раз в Любеке, сгоняют в трюмы четырех пакетботов СС, стоящих на якоре в заливе. Дни идут, людей в трюмах становится все больше. Однажды утром эсэсовцы выводят пакетботы в открытое море и поднимают флаги со свастикой. Отчалив с пакетботов на моторных лодках, эсэсовцы оставляют заключенных в плавучих гробах. Англичане бомбят корабли с нацистскими опознавательными знаками, отправляя их на дно. Семь тысяч узников заперты в чревах пакетботов, и только пятистам удается выбраться. Большинство погибает от изнеможения, доплывших до берега расстреливают эсэсовцы.

Теодор находился на борту «Кап Аркона». В документах нет сведений, удалось ли ему бежать, хватило ли сил плыть, был ли он убит, или его сердце просто не выдержало этого последнего испытания.

Маленькая жизнь, перемолотая смертоносными шестернями.

У Ирен еще есть время позвонить Янине Дабровской. Эта молодая женщина работает в варшавском Красном Кресте и бегло говорит по-немецки. Хотя она и никогда не видела ее в плоти и крови, после нескольких телефонных разговоров между ними установилось очень продуктивное сотрудничество.

Мало шансов застать мать Теодора в живых. Но Ирен просит ее проверить, есть ли потомки. Диктуя адрес фермы, она осматривает Пьеро, повинуясь внезапному порыву дотронуться до него. Пальцами в перчатках она машинально приподнимает края поблекшей белой одежды. И вдруг ее дыхание срывается.

На тряпочном животе кто-то написал цифры. Регистрационный номер.

Она переписывает его на отдельный лист бумаги. Нет, тут что-то не клеится. Ирен поворачивается к компьютеру, проверяет карту приема Теодора в Бухенвальде. Номер, написанный на Пьеро, не тот. Малышу-поляку его передали, им владел не он – кто-то другой. Перед глазами взволнованной Ирен снова встает видение. Должно быть, какой-то добрый самаритянин из милосердия отдал его мальчишке. Но тогда кому же он принадлежит по праву?

Ирен говорит себе: если мать еще в этом мире – она должна получить обратно то, что осталось от ее убитого ребенка.

Через две недели Янина Дабровская подтверждает: Эльжбета Мазурек умерла в пятидесятые годы в хосписе для неимущих, находившемся на содержании у монахинь. Ни одного потомка ей найти не удалось.

Здесь теряется след Теодора.

Теперь ей нужно разыскать того, кто дал ему Пьеро в Бухенвальде.

Ильзе

– А это что такое?

Ирен внимательно рассматривает пакет, заклеенный черной липкой лентой, – коллега только что положил его ей на стол.

– Без понятия. Это тебе.

Она не понимает и раздражена. Времени совсем нет, ей надо еще отыскать хозяина тряпичного Пьеро. И еще три тысячи предметов дожидаются своей очереди в шкафах, не говоря уж о других заданиях. Ей впору признаться себе: подобная реституция сродни подвигам Геракла, она способна поглотить целые годы их жизни.

Она и Хеннинг вот уже восемь лет работают вместе в отделе поиска и расследования судеб. Этот отдел, который называют «трейсинг», объединяет несколько групп следователей – они возвращают время вспять, собирают следы, помогающие определить судьбу жертв нацистского режима. У команды Ирен особое задание – воссоединение семей.

Хеннинг кропотлив, он способен неделями просидеть за определением местонахождения югославской деревушки, в сороковые годы несколько раз менявшей название. Он столь долготерпелив, что его легко представить проводящим все снежные уик-энды за складыванием пазлов из шести тысяч кусочков – и при этом ни один волос его рыжей бороды не дрогнет. Жена у него такая же выдержанная, а вот близнецы, по-видимому, совсем наоборот – буяны. Несмотря на годы совместной ежедневной тесной работы, она понятия не имеет, что сюда привело Хеннинга. Она знает о нем только то, что он сам пожелал ей продемонстрировать – безмятежную картину семейной жизни без шероховатостей. Вне работы у них не было задушевных бесед. И пусть даже они часто спорят о текущих расследованиях, что вдохновляет на дальнейшее, – их споры никогда не заходят в личное пространство. Такая сдержанность, свойственная прочим коллегам, долго устраивала ее. После бурного развода это ее успокаивало – не цепляться к уязвимости других, охранять свою собственную. Она сосредоточивалась на работе и сыне. Сегодня ей хотелось бы, чтобы этот ровный фасад дал трещину. Отважиться и рискнуть.

А он с обескураживающим спокойствием ждет, когда она его отпустит.

– Хочешь, чтобы этим занялся я? – спрашивает он своим ровным голосом. – Но это прислано лично тебе.

Она вздыхает. Пакет действительно адресован ей, с добрыми пожеланиями «Интернешнл Трейсинг Сервис». Прикончив второй стакан кофе, вспарывает пакет резаком для бумаг. Вынимает из него письмо на немецком, написанное торопливым почерком:

«Штутгарт, 7 ноября 2016

Дорогая мадам,

Меня зовут Фолькер Нойман, я адвокат. В прошлом году преподаватель истории в школе, где учится моя дочь, объяснил в классе, что самый крупный архив о нацистских репрессиях находится в Бад-Арользене и что он якобы помогает людям обнаруживать истории их близких, во время войны депортированных или убитых. Я вспомнил об этом совсем недавно.

В начале лета угасла жизнь моей бабушки по материнской линии. Все последние годы она все больше страдала от старческого слабоумия, и мы мало общались. Иногда, время от времени, мы с супругой привозили к ней малышей. Она часами могла смотреть, как они играют.

После ее смерти мы с моей матерью стали разбирать все, что от нее осталось, прежде чем выставить дом на продажу. Убирая на чердаке, я наткнулся на прелестный старомодный ларчик для украшений, запертый на ключ. Я подумал, что надо бы отдать его дочери в память о прабабушке. На крышке была записка: “Открыть только после моей смерти”. Мне не хотелось ломать замочек. Кончилось тем, что я отыскал ключ в ящичке ее ночного столика. К счастью, когда я открыл эту шкатулку, рядом никого не было. Я нашел там кулон, который посылаю вам, и несколько листочков, исписанных ее рукой.

Я долго колебался, прежде чем написать Вам. И все-таки решился – ибо этот медальон принадлежал убитой женщине. Эта история не дает мне уснуть. Я думаю о той незнакомке и о ее близких – может быть, они не знают, что с ней сталось. Будь я на их месте – я хотел бы знать. И наконец я взялся за перо, пусть даже трудно принять то, что любимая бабушка могла участвовать в таких кошмарах. Не прочитай я этого своими глазами – не поверил бы.

Прежде всего, дорогая мадам, мне приходится просить Вас сохранить в тайне все, что я Вам доверю. Я навел справки о Вас. Тетя одного моего друга благодаря Вам нашла своего сына, которого родила от французского солдата. Она сказала мне, что, хотя Вы даже не немка, но порядочны и достойны доверия. Сделайте что можете для этой несчастной женщины, но умоляю Вас, не предавайте мою семью боли и позору. Я хочу сам нести тяжкое бремя этой истории.

В 1943 году моей бабушке исполнилось двадцать лет. Ильзе предпочла бы продолжать учиться, однако ее отец был фермером в Дерентале, в Нижней Саксонии. Он хотел, чтобы она работала в хозяйстве. Война распорядилась иначе. Она прошла призыв на военную службу и была направлена охранницей в концентрационный лагерь в Равенсбрюке. Когда я изучал право, то обнаружил, что после войны ее осудили, и она отбывала наказание в тюрьме. Я расспрашивал мою мать. Она ответила, что Ильзе была жертвой Гитлера, как и множество людей, втянутых в эту войну. Объяснив, она рассудила, что вопрос исчерпан, и моя бабушка никогда больше при мне не упоминала об этом. Сейчас, спустя столько времени, я не могу понять, почему во мне оказалось так мало любопытства. Мне было бы совсем нетрудно просто пойти и поднять судебные архивы. Возможно, я боялся.

Прочитав исповедь Ильзе, Вы будете иметь все основания счесть ее чудовищем. Знайте же, что она была измучена, изъедена тоской, и ее конец был отнюдь не благостным. Когда я наблюдал за ней, лежавшей на смертном одре, мне казалось, что она как будто до конца боролась с незримым врагом.

Я не пытаюсь умалить ее ответственность. Но не могу не задаться вопросом – а как поступил бы я сам, если бы меня направили в такое отвратительное место. Да и была ли у нее свобода для маневра? Можно ли остаться человечным в тех рамках, где правилом является бесчеловечность? Эти вопросы не дают мне покоя. Я не узнаю в ней той простой женщины, которая плакала от гордости, когда я успешно сдал экзамен на адвоката. Как будто всегда были две Ильзе, которых никак не слить воедино. Та, что была запертой в шкатулке, в конце концов разрушила другую. Мне хотелось бы сохранить память о той, какую мы все любили в лоне нашей семьи.

Признаюсь Вам в этом иллюзорном желании, дорогая мадам. Я думаю о той убитой польке. Надеюсь, Вам удастся воздать ей по справедливости, не навлекая на мою семью бесчестия».

Ирен закуривает у окна. Этот человек взывает к ней словно к богине, высеченной из камня, способной не моргнув глазом взвесить – кто чего стоит. В едином порыве он и осуждает, и оправдывает, так и не сказав, кто убил эту женщину, ограничившись прошедшим временем: «убитой женщины», он умоляет не разрушать его семейство. Душераздирающая и хорошо знакомая песня.

Свершившие убийства – не его ответственность, но следы жертв высвечивают черные дыры, и запекшаяся кровь порочит потомков. Наследнику хочется избавиться от непосильного долга. Если ради этого ему приходится обращаться к француженке-архивистке – так она может его успокоить: Ильзе Вебер заплатила сполна – куда больше того, к чему приговорил ее военный трибунал, и она выплачивала свой долг до последнего вздоха.

Сигаретный дым тает на фоне омытого ливнем пейзажа. Силуэты и времена перепутываются, воскрешая в памяти то пасхальное воскресенье двадцатилетней давности. Семейный обед, которым они с мужем собирались отметить ее беременность, закончился катастрофой. Снова у нее перед глазами – лицо свекра, искаженное гримасой ненависти. Она не хотела никого осуждать, но высказалась вполне определенно. В тот день любовь мужа к ней надломилась. Она снова стала иностранкой у порога их общего дома.

Какой иронией отдаются в ее душе слова адвоката: «Она сказала мне, что, хотя вы даже не немка, но порядочны и достойны доверия». Знал бы он, что она натворила со своим браком. Хаос, который она устроила как раз к рождению сына.

Ее раздражают приглушенные звуки из соседних комнат. Жужжащий улей. Ирен необходимо отвлечься, прояснить поток своих мыслей.

Она подходит к двери, закрывает ее и приступает к чтению исповеди Ильзе Вебер, написанной в апреле 1975 года:

«Дочь моя, когда ты прочтешь это письмо, я буду в могиле. Люди станут нещадно ругать меня, не стесняясь в выражениях. Я не смогу больше ничего объяснить им. Вот почему я пишу тебе, чтобы ты знала.

Я смотрю на тебя и вспоминаю свою молодость. Как и ты, я хотела красивой жизни. Вырваться с отцовской фермы. Посмотреть страну. Мне нравилось учиться. Узнавать новое. Кое-кому из моих подруг по Лиге немецких девушек[2 - Лига (или Союз) немецких девушек – единственная легальная молодежная женская организация в нацистской Германии, входившая в гитлерюгенд. С 1936 года участие всех немецких девушек в ней стало обязательным (при условии их «расовой чистоты»).] повезло уехать на восток. Они участвовали в операциях по германизации в Вартеланде и присылали нам открытки. Мы мечтали быть с ними там, пережить такие же приключения. Мы были юными идеалистками! Я так и видела себя преподавательницей, помогающей маленьким крестьянским детям Судет стать истинными арийцами рейха… Отец не хотел и слышать об этом. Эта жесткость у меня от него. В то время Партия предлагала девушкам перспективы, а я была зажатой здесь, в грязи и среди коров. Ночью мне мечталось: гори она огнем, эта ферма, и пусть языки пламени полыхают до небес.

Осенью 1943-го меня направили послужить рейху в концентрационный лагерь. Я уехала с чувством облегчения. Конечно, это не восток. Ферма твоего дедушки располагалась всего в двух часах пути. Но мы носили красивую униформу и имели определенные преимущества. Я зарабатывала вдвое больше того, что мне могли предложить на заводе. Когда я приехала, условия жизни в лагере были очень приличные. Я, как и другие молодые призывницы, сняла квартирку с видом на озеро. Одна из девушек все время плакала по вечерам. Я же отличалась крепостью и умела переносить боль. Мы раз в неделю тренировались в тире и носили на поясе оружие, с которым я никогда не умела обращаться. Для поддержания дисциплины у меня был кнут и сторожевой пес – он слушался меня, стоило только мизинцем шевельнуть.

Эсэсовцы были высокие и красивые, мы все мечтали выйти замуж за кого-нибудь из них. Тогда я впервые увидела их так близко. Мы с ними работали. И все были молоды… Можешь сама догадаться – были и любовные истории! Ни один эсэсовец не имел права жениться без одобрения рейхсфюрера. Некоторые девушки были замечены в неприличном поведении. Очень мало кто из нас сумел сорвать большой куш.

После войны меня судил британский военный трибунал. Меня обвиняли в жестокости по отношению к заключенным. Я всего лишь исполняла приказы. Мы были воспитаны так, что надо проявлять строгость. Равенсбрюк был женским лагерем, не таким жестким как лагеря на востоке, но тамошние узницы отличались крайней недисциплинированностью. Особенно политические и цыганки. У шефа гестапо были шпионки в бараках – так выявлялись саботажницы и воровки. Польки и еврейки были грязными до отвращения. Француженки нас с ума сводили. А узницы из Красной Армии отказывались работать ради военных нужд. Были те, кто раньше убивал немецких солдат. Надо было сохранять бдительность, карать ленивицу, чтобы остальные ходили по струнке. В первый раз, ко-гда главная надзирательница заставила меня бить одну заключенную, пока та не упадет без сил, я несколько дней не могла проглотить пищу. А потом привыкла. Я гордилась тем, что делаю трудную работу, служу рейху. Увы, обстоятельства ужасно ухудшились под конец 1944 года.

Русские продвигались по линии фронта. Лагеря эвакуировали с востока – один за другим. Прибывали тысячи узниц, все в чудовищном состоянии. Непонятно было, где их размещать, всего не хватало. Осенью мы увидели, как выгружают толпу женщин и детей, привезенных из Варшавы. Там наши войска подавили организованное партизанами вооруженное восстание и стерли город до основания. Всех затолкали под один широкий тент, уже даже не регистрируя. Эти польки были грязны и все время плакали. Многие беременные. И днем и ночью случались потасовки. Их приходилось бить, чтобы они успокоились. После первых же дождей тент превратился в грязную лужу. Женщины и дети гнили заживо среди трупов. Однажды, придя туда, чтобы хоть немного навести порядок, я и увидела ту польку – она пришла поговорить с женщинами из Варшавы. Она созналась мне, что ищет сестру. Я приказала ей вернуться в свой барак, если она не хочет кончить в бункере. У нее были очень светлые голубые глаза и белокурые, почти седые волосы. Отощавшая, но все-таки еще красивая. Не будь на ней робы узницы, ее можно было бы принять за арийку.

В январе меня приписали к Молодежному лагерю[3 - Территория «Лагеря защиты молодежи» Укемарка была преобразована в лагерь смерти и селекции концентрационного лагеря Равенсбрюк.] в Уккермарке. До этого он служил исправительным лагерем для подростков. В конце 1944-го дирекция освободила его, чтобы свозить туда самых ослабевших узниц. Он располагался поодаль, в двух километрах от главного лагеря. На тот момент заключенных женщин было более сорока пяти тысяч. Нужно было как-то разместить их – приказы шли из Берлина. Комендант готовился к эвакуации – ни одна заключенная не должна была попасть в руки врага. Лейтенанту в Аушвице он приказал уничтожить тех, кто не подлежал перевозке.

Как вспомню ту лютую зиму – до сих пор ноют кости. Едва подморозит так, что не справляется обогреватель, – и память о ней возвращается мучить меня. Я думаю об узницах, продрогших в лагерных хлопковых робах. Стоило им переступить с ноги на ногу, чтобы согреться в долгие часы переклички, и кому-нибудь сунуть руки в карманы – мы били их кнутом. Главная надзирательница спускала собаку. Сейчас мне стыдно вспоминать об этом. Ночами температура опускалась до минус тридцати. Все опасались бомбежек и спали одетыми. Заключенные видели в этом надежду на освобождение. Мы же чувствовали тревогу и унижение от поражения. Страх перед русскими. Ты читаешь меня и думаешь: “Himmel sei Dank! Это счастье, что с Гитлером и его кровавой баней было покончено!” Вот только всему, во что мы тогда верили, приходил конец. Я не могла представить, как можно будет жить после гибели рейха. Пусть даже жизнь пойдет себе дальше, с ее радостями и невзгодами.

На суде меня спросили, допускала ли я для себя возможность отказаться от должности в лагере для молодых женщин. А с чего бы мне отказываться? Я повиновалась приказам вышестоящих. Они лгали заключенным. Рассказывали, что их перевезут в Миттверду – такой санаторий, где они смогут отдохнуть и подождать дальнейшего распределения.

Миттверды никогда не существовало. Это слово означало смерть».

Ирен звонит Хеннингу и просит зайти на минуточку – проконсультировать.

Равенсбрюк был крупнейшим концентрационным лагерем для женщин, центром подготовки охранниц СС. В самые последние недели персонал сжег огромную кипу архивов. Списки и досье заключенных, смертные приговоры, производственные переписки десятков лагерей-сателлитов, вечно требовавших новых партий рабсилы, ибо уже присланные быстро утрачивали пригодность. Союзники почти ничего не нашли, за исключением кое-каких документов, которые хранились у русских вплоть до падения железного занавеса, или же их удалось спрятать заключенным, покидавшим лагерь. Название «Миттверда» ни о чем ей не говорило. А вот Хеннинг может и знать.

– Нравится тебе твой пакет-сюрприз? – входя, спрашивает он.

Он всегда кажется неестественным. Как будто сам не знает, что делать с этим вытянутым телом – оно как дерево, с которого ниспадают пучки порыжевшей листвы.

– Я в недоумении, – отвечает она, вынимая из пакета старинный медальон, завернутый в плотную желтоватую бумагу. – Не ожидала, что мне предстоит прочесть воспоминания надзирательницы из СС.

– Так это она тебе пишет? – удивляется Хеннинг, приподнимая брови. – Теперь мы должны возвращать еще и нацистские вещи?

– Она, видимо, украла это. А мне прислал ее внук. Его бабка работала в Равенсбрюке. Ты знаешь название «Миттверда»?

Он щурится с легкой улыбкой – тянет время, продлевая напряженное ожидание. Любит же он ей напомнить, что пришел сюда работать раньше нее. Эта легкая игра не так уж невинна. Может быть, он немного завидует, с тех пор как для руководства группой выбрали ее.

– И она об этом говорит?

– Она говорит, что Миттверда – это обман.

– Такая искренность делает ей честь.