скачать книгу бесплатно
– Так ты объяснишь?
Устроившись на работу в ИТС, Хеннинг был направлен в секцию документов по концлагерям. Как-то раз он разыскивал одну заключенную-австрийку, работавшую на заводе «Сименс», располагавшемся неподалеку от крепостных стен Равенсбрюка. В конце концов он нашел ее – в списке перемещенных в «лагерь отдыха "Миттверда"» в феврале 1945 года. Рядом с ее именем стояла уточняющая пометка: она страдала истерией. Другие женщины в этом списке были тяжело больны – у кого сильная слабость, у кого безумие или различные недуги: туберкулез, гангрена, сильная лихорадка, гнойные нарывы, дифтерия. Некоторые передвигались только на костылях или жили с протезами.
Тут впору было порадоваться, что этих ослабевших женщин отправили в санаторий. Но у него, хорошо знакомого с концлагерной вселенной, слова «лагерь отдыха» вызывают недоверие. Хеннинг знает, что скрывается за другими эвфемизмами: «дезинфекционный зал», «эвакуация», «специальное лечение». Он продолжает поиски. И натыкается на протокол допроса коменданта Равенсбрюка американцами. Допрошенный в рамках судебного следствия, тот нерешительно сообщает названия лагерей-сателлитов и их деловых партнеров. Перед ним кладут список тех, кого должны перевезти в лагерь отдыха «Миттверда». Это отдельная группа. Ее нет среди прежде им перечисленных. Стенографист упоминает о волнении, охватившем эсэсовца, когда он уверял, что никогда о таком не слышал. Его собеседник указывает, что под списком стоит его подпись. Комендант явно колеблется. О, все это так далеко от него. Но это было, было, да, он вспоминает. Этот лагерь находился в Силезии. Кончилось тем, что перевозка сорвалась, поскольку к этому числу регион уже заняли Советы.
Однако штемпель доказывает, что перевозка состоялась успешно. «Самое странное, – добавляет американец, – что в Силезии нет места с таким названием». Они продолжают искать. Что же сталось с этими женщинами, увезенными в 1945 году в несуществующий лагерь? Комендант, уже подскакивая как на угольях, стоит на своем: транспортировку аннулировали, а больше ему ничего не известно. Американцы чуют запах крови. Они проводят тщательное расследование судеб исчезнувших женщин и находят двух выживших.
Те свидетельствуют, что заключенные, отобранные для перевозки в лагерь отдыха «Миттверда», на самом деле были перевезены в Молодежный лагерь в Уккермарке для последующего уничтожения. Они же утверждают, что им чудесным образом удалось выжить, несмотря на многочисленные попытки убийств. Они не знают, как выдержали их организмы, и без того обессиленные. В Молодежном лагере содержали пожилых и больных женщин. Их били, морили голодом, травили. Часами им приходилось стоять на снегу в одних рубашках, а иногда и обнаженными, пока на стемнеет. Каждый день главная надзирательница отбирала среди них от пятидесяти до семидесяти женщин, и их на грузовиках везли в газовую камеру – деревянную постройку рядом с крематорием. Однажды вечером какая-то женщина сумела спрыгнуть, когда грузовик тронулся. Вопя во весь голос, она бегом пронеслась по всему лагерю Равенсбрюк с криком, что их умерщвляют газом. Эсэсовцы схватили ее. Но после этого все уже знали.
Хеннинг обнаруживает внутреннюю служебную записку ИТС, уведомлявшую персонал, что «Миттверда» – кодовое слово, означавшее уничтожение. Записка датирована январем 1975-го. Однако сколько он здесь работает – все это время коллеги много раз отказывались выдавать свидетельство о смерти одной из женщин, упомянутых в этом списке, наверное, по недоразумению. Получив в руки такой солидный козырь, Хеннинг посылает десятки писем и служебных записок, осаждает кабинет директора и наконец одерживает победу. Он лично пишет каждому из потомков, и прикладывает к свидетельству о смерти несколько слов, сухая сдержанность которых не вполне передает его истинные чувства: «С сожалением подтверждаю, что вашей матери/сестры/бабушки нет в живых. Пусть даже с того трагического момента утекло много воды, я все же хочу выразить вам мои искренние соболезнования».
Ему больше нечего добавить.
Теперь она знает, какая тьма там, куда зовет ее Ильзе.
Вита
Ирен уверена: в ее библиотеке есть книга Жермен Тийон о Равенсбрюке. Теперь, когда они с Ханно остались одни, она снова полюбила свои книги. До развода она прятала свою внушительную библиотеку о нацистских репрессиях в каморке под лестницей, обустроив там себе рабочий кабинет. Мужу сказала, что разбирает дела архивных фондов военного времени. Он не проявил ни малейшего любопытства. Это хотя и облегчило жизнь, но все-таки задело ее. Должно быть, Вильгельм считал, что работа для женщины – дело второстепенное, средоточие ее жизни – домашнее хозяйство. Она опасалась, что, когда появится на свет их первый ребенок, он заполнит собою все, что еще оставалось от ее независимости. Ей понадобилось немало времени, чтобы решиться стать матерью. Работа занимала все больше и больше места и в жизни, и в мыслях. Ирен даже представить не могла, что откажется от нее. Втайне она читала все мыслимые документы о Второй мировой войне, пользуясь рабочими командировками Вильгельма, чтобы самой съездить в Кассель или Геттинген и запастись нужными трудами в библиотеках. Иногда ночевала в отелях, вечерами гуляя по улицам, подолгу стоя на террасах биргартена и наслаждаясь атмосферой студенческого городка. В ней снова оживала свобода поступать как ей вздумается, следуя своим порывам, не уступая желаниям другого. Шла на последний сеанс в кинотеатр, чтобы посмотреть итальянский фильм, читала при свете солнца, удобно усевшись на ступеньках музея. Ловила призывный взгляд незнакомца, и засыпала, возбужденная своим положением путешественницы-чужестранки, убаюканная городским гулом. На следующий день чувствовала легкий укор вины и тосковала по Вильгельму, прибавляя скорость, ведя машину обратно домой. Ее удивляло, что она может любить Вильгельма и при этом скрывать от него куски собственной жизни, свои тайные отдушины. При этом она не чувствовала, будто крадет у него что-то. Эта работа, ставшая призванием, помогала ей сопротивляться чему-то, не поддающемуся определению, чьи очертания она даже не могла представить. Какому-то скрытому давлению.
Ирен думает об Ильзе Вебер, так хотевшей сбежать от жизни, для которой она была рождена. Третий рейх предоставил ей такую возможность. Но пусть даже ее новый горизонт и был ограничен колючей проволокой и командующими мужчинами – она смогла и тут отстоять определенную независимость. Проявлять свою власть над женщинами, которых ее научили третировать как нелюдей. Даже если и попадались среди них кто пообразованней или повыше по социальной лестнице – все равно они не принадлежали к «Народному единству»[4 - Volksgemeinschaft – устойчивое немецкое выражение, родившееся в годы Первой мировой войны, которому национал-социалисты придали расовый оттенок: принадлежность к «Народному единству» в гитлеровской Германии определялась чистотой крови.]. Для нее это были всего лишь дикие животные – их требовалось подчинять и дрессировать. Все-таки, увидев ту польку, искавшую под тентом сестру, она была удивлена, насколько заключенная соответствует критериям «арийской» красоты. Прошло тридцать лет после денацификации, а ее картина мира по-прежнему пропитана теми же расовыми критериями, какие ей вдолбили в юности. Словно несколько десятилетий демократии не смогли стереть след тех лет, когда она чувствовала, что ее прямо-таки распирает от приливов гитлеровского энтузиазма.
Ирен снова берется за чтение отложенной было исповеди надзирательницы:
«На суде охранницы клялись, будто не знали предназначения грузовика, каждый вечер приезжавшего за узницами. Шофер утверждал, что ехал куда было велено, останавливаясь где прикажут. Что там погружали и разгружали, его не касалось. Как это могло быть правдой? Он стоял в пятидесяти метрах от газовой камеры и не выключал мотор, чтобы заглушить доносившиеся оттуда женские вопли. Очень скоро об этом узнали все. От евреев из Аушвица, сжигавших трупы, до заключенных, задыхавшихся в зловонном дыме крематория. В самые светлые ночи небо закрывал его густой черный дым.
Я не хочу лгать тебе, дорогая доченька. Мы доживали последние месяцы тотальной войны. Наша судьба решалась в нескольких сотнях километров, на линии фронта, где гибли тысячи наших солдат. С каждым днем приходили все более безнадежные новости, и тогда я сосредотачивалась на том, что мне надо делать здесь. Пусть даже я ненавидела нашу главную надзирательницу. Ее, кстати говоря, прозвали Королевой, потому что всем приходилось прогибаться под ее капризы. Она, суровая и порочная, вечно появлялась перед нами с неизменной парочкой охранников из гвардии СС – Верзилы и Меченого. Первый из них с утра до вечера ходил пьяный.
Те женщины, которых привозили к нам, в любом случае были обречены. Нас инструктировали не лечить заболевших и морить голодом всех остальных, устраивать долгие переклички на морозе. Самые слабые валились в снег. Иногда по ночам я снова вижу, как они беззвучно падают; их тела уже ничего не весили. В их положении смерть была избавлением. Каждый вечер грузовик увозил по пятьдесят узниц.
Однажды, в конце февраля, в группе заключенных, прибывших из Равенсбрюка, я опять увидела ту польку. Не поняла, почему она здесь – среди старух, больных и безумных. И подумала, что это ошибка. Эсэсовец, охранявший заключенных в бараках, перестарался. Поначалу я не обратила внимания на ребенка. А потом заметила – она ни на шаг не отпускала его от себя и держалась с ним так, будто была его матерью. Я навела справки – это был сирота, его привезли в эшелоне евреев из Бельгии. Маленькая мартышка, жалкая и неприятная, глаза в пол-лица, как у всех, кто был в лагере. Иногда эсэсовцы хватали кого-нибудь из таких. Самые слабые легко давали себя взять».
Ирен откладывает письмо, вздыхает. Ей отвратительна такая интонация в рассказе о заключенных и детях.
Она вдруг чувствует, что нужно позвонить сыну. Его голос на автоответчике наполняет душу теплотой и возвращает к реальности. Она оставляет сообщение, предлагая пригласить Тоби переночевать у них. В программе – пицца и просмотр фильма, но, уж пожалуйста, сегодня вечером без ужастиков. Она предпочла бы комедию, что-нибудь легкое.
Ирен отключается. Она готова вернуться в Уккермарк. Говорит себе, что слова Ильзе вполне соответствуют тому миру, которому она служила. Для такого описания ужасов нужно иметь внутри много мерзости, так что ее тон полностью адекватен.
«Зайдя в квартал СС, я спросила главную надзирательницу всего большого лагеря. Она объяснила мне, что у этой польки была возможность работать в столовой для эсэсовцев. Везение. Привилегия. И угораздило же ее прилепиться душой к этому еврейскому сиротке, которого должны отправить вместе с другими мальчишками в лагерь в Берген-Бельзен. Она спрятала его в своем бараке, воровала для него еду. Стукачка донесла на нее шефу гестапо, а тот вписал обоих в реестр на отправку в Миттверду. Нет, никакой ошибки нет. Она заслужила свою судьбу.
На следующий день я стала наблюдать за ней. Она кормила его прямо-таки с ложечки, разделяя с ним свой скудный паек. А он-то – кожа да кости, едва на ногах держался. Обтирала его грязное лицо, намочив свой платок в подтаявшем снегу, которым был засыпан барачный подоконник. Видеть ее такой было мне омерзительно. Хотелось трясти ее за плечо и кричать, что у этой маленькой мартышки будущего нет. Но я просто впустую потеряла бы время. И что бы я потом стала делать с этой полькой?
У меня была репутация жестокой надзирательницы. Но я никогда никого не била без причины. Увидев меня, заключенные даже иногда умоляли дать им кусочек хлеба или немного воды. Главная надзирательница могла бы убить их и за меньшую дерзость. Эта полька была слишком гордой, чтобы попрошайничать. Мальчишка тихо стонал, а она шептала ему что-то, давая пососать немного снега, чтобы утолить жажду.
Ближе к вечеру прозвучала сирена на перекличку. Я зашла в барак и разглядела в темноте, как полька сидит на корточках в самой глубине. Она прилаживала на место рейку в полу под последней койкой. Я отшвырнула ее и нашла медальон – его-то она и прятала. Поняла, что вещь ей очень дорога. Она обещала дать мне взамен все что угодно, если я оставлю ей медальон. Да ведь у нее ничегошеньки не было – что такого она могла предложить? Я расхохоталась ей в лицо и спокойно положила медальон себе в карман. Несколько секунд она смотрела на меня в упор, и ее глаза горели ненавистью. Мне следовало отвесить ей оплеуху. Сама не знаю, что меня тогда удержало».
Как-то странно выглядит такая притягательность заключенной для Ильзе. Ну, обычная полька, а дальше все ясно. Отребье для немца из Третьего рейха. По расовой шкале – чуть выше евреев. Стоит ли видеть в этом тайное запретное влечение? С точки зрения Ильзе белокурые волосы и голубые глаза – признак чистоты крови. Где бы ни было, даже пусть на вражеской территории, но самая мельчайшая капля этой крови должна была быть спасена, как вдалбливала ей нацистская пропаганда. Скорее всего, надзирательнице трудно было смириться с тем, что предмет ее вожделения унижает себя, привязавшись к еврейскому ребенку. В этой сцене кражи Ирен видится смесь насилия и смущения. Поднятая для так и не нанесенной пощечины рука, близость тел, хищная чувственность. Вырывая вещицу, Ильзе заставляет польку просто взглянуть на себя. Той приходится прогнуться перед ее властью.
Ирен надевает перчатки, разворачивает желтую бумагу, доставая медальон. Это старомодная безделушка, изящная и неброская. Ее умиляет незатейливая простота бронзовой цепочки, на которой висит овальная подвеска с изображением Богоматери с младенцем, выполненным в русском стиле на черненой эмали. Если заключенная работала при столовой для СС, она могла бы выменять медальон на какую-нибудь пищу.
Она снова принимается за чтение:
«На перекличке главная надзирательница заставила их раздеться. Полька прижимала мальчишку к себе, держа его на руках, чтобы согреть. Он наверняка немного весил, но за несколько часов на таком морозе и перышко станет тяжелым. У нее хватило хитрости встать в последних рядах. Но Меченый все-таки заметил это и заорал ей, чтобы она оставила мальчишку, щелкнув кнутом прямо в нескольких сантиметрах перед ее носом. Маленький еврей дрожал у нее на руках. Она осторожно опустила его, его ноги затряслись, коснувшись снега. Слишком поздно – их уже заметила Королева. У нее были свои церемониалы. Она как истукан стояла перед узницами, заставляя их ждать под сильной снежной метелью. Отыскивала самых слабых, кто едва стоял или у кого распухли ноги, или еще сумасшедших, у которых вот-вот случится нервный припадок. Это было ее время – грузовик приходил не раньше 18 часов. Она подошла к пареньку. С улыбкой спросила, любит ли он конфетки. Он смотрел на польку, как будто ждал, что та подскажет ему верный ответ. Королева проявляла нетерпение: «Ты что, язык проглотил?.. Не бойся. Пойдем со мной, я дам тебе конфет».
Она говорила с ним так, как говорят с ребенком, которого ведут в гости. А ему-то было не до игрушек – он походил на крольчонка, угодившего в западню. Она легко коснулась его плеча своим хлыстом. Серебряная рукоятка сверкнула в ее руке. Подарок эсэсовского офицера – она так любила напоминать нам об этом. Потом указала ею на него. Именно так она выбирала узниц для газовой камеры. Потом командовала: “Links!” – и женщины должны были построиться слева. Если они мешкали, она стегала их кнутом. В случае сопротивления ей на помощь всегда приходили охранники. У маленького еврея не было сил крикнуть, он только разевал рот, из которого не выходило ни звука. Самый крупный эсэсовец закинул его себе на плечо. В тот же миг полька вышла из строя. Ее исхудавшее тело еще выглядело мускулистым. Она держалась прямо, словно на невидимой пружине. Громким голосом, раздельно выговаривая слова, она произнесла по-немецки:
“Ich bleibe bei ihm”[5 - Я остаюсь с ним (нем.).].
Помню наступившую тишину. Только слышно было, как завывал ветер.
– Ты еще можешь работать, – сказала главная надзирательница.
– Я хочу пойти туда, куда и он, – повторила полька.
Королева молча уставилась на нее.
Та поняла, что придется умолять. Было ясно, что это ей дорого обойдется. Она обладала гордостью чистокровной немки. Мне хотелось отстегать ее, крикнуть, что у нее на это нет права. Ее кожа на морозе казалась белой, как мрамор. Она сказала: “Очень прошу вас”. Я ощутила, как у меня во рту поток желчи смешивается со слюной.
Главная надзирательница наслаждалась моментом. Единственная узница, еще пригодная к труду в этом отстое увечных калек, просила разрешения умереть. Она позволила себе еще поразмыслить и наконец резким движением хлыста указала ей – иди, догоняй мальчишку и четырех женщин, уже стоявших поблизости.
Отбор прошел без неожиданностей, если не считать того, что женщины, которых строили слева, умоляли их пощадить. После переклички им велели одеться в летние робы. Этого было мало, чтобы согреться. Глаза у маленького еврея лихорадочно блестели. Он стучал зубами, стоя в хлопчатобумажной рубахе с черным крестом на спине. Я попросила отвести их в гимнастический зал – барак, служивший перевалочным пунктом. Еще раньше я договорилась, что не буду сопровождать заключенных в грузовике. Все, что я знала, мне рассказывали другие. Впрочем, из нас никто не заходил дальше того места, где останавливался шофер. Умерщвление газом было делом мужчин.
В гимнастическом зале я оказалась недалеко от польки и слышала, как она говорила по-французски с одной старухой. Казалось, что они знакомы. Эта заключенная, может, была не такой уж и старой. Тут были такие, кто седели за несколько дней, высыхая и бледнея со страшной скоростью. Я не понимала, что она ей говорила, но видела – они спорят. Француженка несколько раз повторила имя польки, чтобы заставить ее слушать. Вита. Я догадалась, что она старалась убедить ее. Она-де еще крепка. Может пожить. Полька положила руку ей на плечо. Маленький еврей с ног валился от усталости. Она взяла его на руки и запела колыбельную на своем языке, гладя его по волосам. Мне хотелось пойти поискать Королеву и попросить спасти ее – при условии, что мальчишку она бросит.
Я этого не сделала. Я знала, что она откажется.
Когда их вывели, был уже поздний вечер и наступил лютый мороз. Их снова выстроили в ряд, совсем голых. Там была “Доктор Вера”. Ее прозвали так, хотя она даже не была медсестрой. Она носила белый халат лишь потому, что получила неизвестно какое медицинское образование в Праге. За несколько послаблений, дарованных ей взамен, она травила заключенных ядом. Делала им смертельные инъекции, вырывала у трупов золотые зубы. Каждый вечер она писала номера заключенных у них на груди несмываемыми чернилами. Потом это облегчало опознание тел. Я в первый раз присутствовала на таком ритуале, и меня чуть не стошнило. Я вспомнила, как отец клеймил животных перед тем как отправить их на скотобойню. Полька протянула левую руку – она не хотела, чтобы цифры писали у нее на груди. На предплечье у нее красовался гадкий шрам. Вера написала цифры под ним. Затем женщинам дали снова одеться и велели ждать грузовик. Уже опускалась ночь.
Когда пришло время забираться внутрь, кое-кто из обреченных завопил и стал отбиваться с энергией отчаяния. Тем вечером я видела, как Меченый избил одноногую русскую бабу так, что она потеряла сознание, и ее, раскачав головой вперед, первую бросили в кузов. Полька шла среди последних. Она донесла мальчишку до самого кузова и взобралась уже после него. Я поднялась вслед за ней вместе с другой надзирательницей и еще двумя эсэсовцами – охранниками Королевы. Машина тронулась, и мы какое-то время ехали во тьме среди деревьев. Мальчуган все вертел головой, чтобы посмотреть на лес, его тревожил красный отсвет фар на снегу. Эсэсовец-верзила погладил его по головке. Он был пьян. Таких уже не вылечишь. Он с улыбкой сказал:
– Слыхал я, ты любишь путешествовать. Вот и чудесно – сейчас тебя ждет большое путешествие. Сразу туда. Ввысь. Видишь?
И показал ему на небеса.
Взгляд польки буквально пронзил меня насквозь.
Грузовик остановился в пятидесяти метрах от деревянной постройки рядом с крематорием. Эсэсовцы стали орать на заключенных, чтобы те поторапливались. Мотор шумел, продолжая работать, и тут полька, вылезая, бросила мне:
– Du, du bist nicht besser. Du wirst sie in der H?lle finden[6 - Ты ничуть не лучше. Вы с ними еще встретитесь в аду (нем.).].
От ее слов у меня просто дух захватило. Она первой вошла в деревянный барак, ведя мальчишку. Грузовик ждал. Может быть, минут двадцать, но они показались мне вечностью. Обратно ехали по-прежнему молча.
Дорогая моя доченька, когда ты прочтешь это письмо, я буду в могиле, а тебе станет стыдно за свою мать. Но ты, по крайней мере, узнаешь, что я совершила, сможешь отделить правду от лжи. Период в Уккермарке был худшим из всех.
В первые послевоенные годы я и не думала об этом. Я бежала из Равенсбрюка до прихода русских и укрывалась у фермеров. Помогала по хозяйству; вот бы отец посмеялся, лежа в могиле-то. Я думала лишь о том, как мне выжить и не дать себя изнасиловать. Кошмары начались после суда. Я видела ее в снах. Иногда видела, как она горит, а ее светлые глаза пронзительно смотрят на меня сквозь дым. Иногда меня вели к тому дровяному сараю. Я вопила Верзиле и Меченому: “Пустите! Вы что, не узнаете меня?” А они насмехались надо мной и показывали на огненные языки, вздымавшиеся до самых небес.
Я сохранила медальон. Даже когда у меня ничего не оставалось, я не пыталась продать его. А могла бы выручить за него несколько марок. Как-то раз я надела его, но он жег мне шею.
По ночам я начала разговаривать с Витой. Я говорила ей: “Оставь меня в покое. Дай мне мира, я сполна заплатила свой долг”.
Я принималась рассказывать ей обо всяких мелочах, а потом и о серьезном. О твоем рождении. О смерти твоего отца. Иногда я говорю себе: она – единственная, кто по-настоящему знает, какая я. Ты решишь, что твоя старая мать сходит с ума. Да, я очень одинока. Я прекрасно вижу, что ты считаешь меня занудой. Ты торопишься жить своей жизнью, как и я в твои годы. Но каждый раз, глядя на твое красивое личико, я молюсь Небу, чтобы тебе никогда не пришлось пережить такого. Пусть жизнь твоя будет сладкой и счастливой, пусть она убережет тебя от скверного выбора и сожалений.
Оставляю медальон тебе. Закопай его где-нибудь вместе с этим письмом. Вспоминай о моей любви и забудь остальное».
Последние страницы Ирен дочитывает, затаив дыхание. Закончила – и горло перехватывает от сознания, что придется снова перечитывать все это, чтобы составить опись примет. Медальон должен быть возвращен потомкам этой польки, о которой она практически ничего не знает – только то, что она умерла и что ее звали Вита. И поступка, который навсегда возвеличил ее: она не оставила мальчишку одного лицом к лицу с ужасающей смертью. Бесконечная нежность этой Девы к Ребенку не могла не растрогать.
Остальное – узел тайн, который еще предстоит распутать.
Лазарь
Всю ночь в окно скреблась ветка старого бука, словно привидение стучалось в дом. Ирен попросит Ханно спилить ее, и в ближайший уик-энд они сожгут ветку в камине. Сегодня утром ветром принесло запах снега. Дни становятся короче, полыхание осени – скупее. Все выходные, болтая с друзьями Ханно или глядя, как он поглощает невероятное количество сосисок, она не могла отогнать мысли о Вите. Ханно с трудом выносит, что в ее жизни столько места отводится работе. Он упрекает ее – даже разговор поддержать не можешь: «Головой киваешь, а сама не слушаешь. Даже не поняла, что Трамп избран президентом». Вот же донимает ее. Он ошибается. Эта новость от нее не ускользнула. Она – лишнее свидетельство того, что мир мрачнеет и снова замыкается, что пробуждает в ней тайную тревогу.
Хеннинг разложил в своем кабинете копии нескольких списков заключенных женщин, «отправленных в Миттверду», – он нашел их в архивах. Тронутая таким вниманием, она с надеждой просматривает их и быстро разочаровывается: никаких следов Виты, даже с учетом неверной орфографии невнимательной секретарши, и ни слова о еврейском ребенке. Она пробегает глазами имена женщин, обреченных на умерщвление в газовой камере по той причине, что они были сумасшедшие, истерички, калеки или больные. Их, свезенных со всей Европы, звали Элен, Ядвига, Шарлотта, Магда или Татьяна. Самым молодым не было еще и двадцати, самым старым едва исполнилось шестьдесят. Истощились за несколько месяцев, самые выносливые – за несколько лет.
– Мы ведь располагаем только малой частью списков, – напоминает ей Хеннинг. – Заключенным удалось спасти только некоторые, а многих не хватает.
Пока они пьют безвкусный кофе из автомата, взгляд Хеннинга как будто блуждает в невесомости. Его близнецы-трехлетки вот уже месяц по очереди просыпаются по ночам. Он отвел их к педиатру, а тот после обследования вынес вердикт: «Дети совершенно нормальные. Просто они настоящие анархисты».
– А я-то, значит, старый папаша безо всякой власти, – улыбается, а вид огорченный.
– Я тобой просто восхищаюсь. А мне остается порадоваться тому, что у меня взрослый сын, который может и дерево спилить, и дрыхнуть до полудня.
Она не очень-то чистосердечна. В Ханно столько всего, что ускользает от ее понимания. Она не знает, что предпринять, когда он отстраняется от нее, надолго замолкает. Понимать его маленького, кажется, было полегче. Ей нравилось, с каким трудом он формулировал первые размышления о мире, а когда шепелявил – она попросту таяла. Ее бывший муж тревожился: «Его надо отвести к логопеду! С годами он станет посмешищем для всех». А Ирен про себя умоляла: еще чуть-чуть. Немножечко детства, неправильно произнесенных или вновь изобретенных словечек. Этой веселой поэзии, преображающей реальность. В первые годы после развода ей казалось, что он – только ее ребенок. Грех гордыни, который она скрепя сердце разделяла с его отцом, приняв на себя обязательство разлучаться с сыном на долгие дни. Возвращаясь, он казался ей другим. Держался как гость, принимая ее нежность с осторожной вежливостью. Ему был необходим этот переходный мостик из одного мира в другой, эта no man’s land[7 - Ничья земля (англ.).] – немного бесхозного пространства, когда он и вправду уже не был ни ее сыном, ни Вильгельма. На следующий день он снова вел себя естественно.
Со временем Ханно начал ограничивать те области своей жизни, куда не хотел впускать ее. Ему достаточно просто облечь их умолчанием, чтобы они исчезли, слившись с терра инкогнита неопределенных границ. Когда он уклоняется от ее расспросов – она чувствует, что споткнулась о «долю Вильгельма». При этом в такие моменты он больше похож все-таки на нее. Ханно, как и его матери, необходимо оторваться, чтобы вырасти. Важно не то, что он прячет, а то, что он свободно отдает. Бывают дни, когда ей хочется, чтобы ей вернули ребенка, который не защищается ни от любви, ни от наносимых ею ран.
Ее мысли возвращаются к подопечному Виты – его босые ноги содрогаются, коснувшись снега.
– Моей польки и след простыл, – вздыхает она.
– Почему не поискать ее по имени? Если б ее звали Ядвигой, я посоветовал бы тебе бросить эту затею. В картотеке несколько тысяч Ядвиг. А вот Вита имя нечастое. Есть смысл попробовать.
– Ты думаешь?
От работенки такого рода Хеннинг без ума. Искать иголку в стоге сена. Под его личиной беспечного флегматика в случаях явно тупиковых поисков пробуждается настоящий Шерлок Холмс.
– Займусь-ка этим я, – говорит он, прицеливаясь пластиковым стаканчиком в мусорное ведро.
Ирен набирает цифры, написанные на животике Пьеро, в поисковик картотеки и открывает выскочившую карточку прибытия в Бухенвальд. В ней есть даже фотография молодого темноволосого человека. Его черные глаза, очень серьезные, устремлены в одну точку где-то над головой фотографа. Лицо Матиаса Барты, чехословацкого гражданина, обладает чертами древнейшей и печальной красоты. Арестованный в Польше в январе 1944-го, он был доставлен в варшавское отделение гестапо и уже через несколько дней перевезен в Бухенвальд. Ему еще не исполнилось двадцати пяти лет, он плотник и говорит, что у него не осталось семьи. Регистрируя его интернирование, секретарь лагеря отмечает: «Прибыл в Польшу с организацией Тодта[8 - Организация Тодта – военно-строительная организация, действовавшая в нацистской Германии. Название ей присвоил Гитлер по имени основателя – Фрица Тодта, нацистского генерала, в 1940–1942 годах (до гибели в авиакатастрофе) – рейхсминистра. В организацию часто набирали детей из бедных семей.]. Подозревается в нелегальной акции». Ему нашивают красный треугольник политических узников.
И снова ей видится тот силуэт в полосатой робе, склонившийся над Теодором, больным польским юношей, чтобы дать ему тряпичного Пьеро.
«Кем ты был, Матиас? Зачем писать свой номер на животе этой куклы, если ты хотел дать ее этому мальчугану? Чтобы он смог разыскать тебя после войны? В таком случае почему ты не написал свое имя?»
Доставленный в лагерь, он имел при себе только куртку, рубашку, брюки, сапоги, шапку и шейный платок. Но Пьеро было легко спрятать. В удостоверении на работу она читает, что Матиас Барта работал лесорубом. У эсэсовцев было чувство юмора: «Эй, так ты плотник. А ну-ка марш деревья рубить!» В любую погоду.
Весной 1944 года он поступил в медсанчасть с гнойной раной на правой ноге. Там его впервые и видит Теодор, сгорающий от лихорадки. Они точно познакомились именно там. В начале мая подросток возвращается в Нойенгамме с куклой Пьеро. Еще через год подпольная организация заключенных захватывает власть в Бухенвальде. Всего несколько часов – и бронетанковые войска генерала Паттона освобождают лагерь. След Матиаса теряется среди этих последних потрясений. Был ли он среди восставших? Или оказался в когортах изможденных узников, которых эсэсовцы угнали в бесконечные марши смерти, убивая по дороге падавших от усталости?
Есть способ это уточнить. При освобождении выживших размещали в лагерях для перемещенных лиц. Наспех устроенные в Германии, Австрии и Италии, они управлялись организациями союзников. По прибытии уцелевших и насильно угнанных рабочих подвергали допросу, дабы установить их личность, жизненный путь и планы на будущее. После этого им присваивали драгоценный статус DP – «deplaces», «перемещенные лица», – он давал возможность получать материальную помощь, а также рассчитывать на поддержку в возвращении домой или в эмиграцию. Но тут надо отделять зерна от плевел – то есть гонимых от соглашателей и военных преступников, пытающихся избежать правосудия. Тогда без передышки допрашивают уцелевших, которые пострадали за долгие годы лагерей и насилия. Многим нечем подтвердить показания – у них не осталось никаких документов. Они могут рассчитывать только на свою память, а она играет с ними скверные шутки. В приоритете – репатриация тех, кто хочет вернуться домой. В конце 1945-го более шести миллионов возвратились в страну, из которой были родом.
Остается еще два миллиона перемещенных, которые не хотят или не могут вернуться на родину. Ее или просто больше нет, или она лежит в руинах и там хозяйничают Советы. Потому что им невыносимо возвращаться в страну, где была убита их семья или соседи разграбили нажитое ими добро и живут в их домах. Прошлое – это кладбище. Будущее – едва теплящийся огонек – может состояться только под другим небом.
Стенограмма одного из таких допросов есть в досье Барты. Ирен зацепило, что там он фигурирует под другим именем: Лазарь Энгельман. Фамилия чешского еврея.
Возбужденная, она нажатием клавиши укрупняет его ответы, записанные карандашом. Некоторые уже почти невозможно разобрать. Дата и место рождения совпадают: 2 мая 1918 года. В Праге. На вопрос «другие имена» он добавляет еще и имя «Матиас Барта». Две личины одного человека.
Не участник ли Сопротивления, арестованный за фальшивые документы?
В графе «вероисповедание» он зачеркнул все предложенные опции твердой чертой и написал: «неверующий». О других членах семьи: «Alle tot». Никого не осталось в живых.
Сообщает, что до перемещения в гетто в Терезиенштадте жил в Праге. В сентябре 1942-го попал в Треблинку, в Польше. В 1944-м – в Бухенвальд. После освобождения его поместили на лечение в австрийский госпиталь. В январе 1946-го он находится в лагере для перемещенных лиц в Линце.
Она не в силах оторваться от экрана. Вырисовывается совсем другая картина. Исходная точка: невезучего работягу угоняют в Бухенвальд. Он депортирован как еврей – в Терезиенштадт и в Треблинку. Но как тогда он оказался в Бухенвальде? Беглец, угодивший в сети немецкой полиции?
Треблинка. Центр умерщвлений, построенный на ограниченное время и ради оптимальной производительности: за каких-нибудь тринадцать месяцев в газовых камерах было убито около миллиона евреев. Потом немцы закрыли лагерь, остававшихся «рабочих евреев» добили в Собиборе, разрушили постройки, утоптали почву. Над горой трупов посадили елки и люпин, из кирпичей от газовых камер построили ферму, заплатили фермеру-украинцу за то, чтобы хранил призраков и тайну. Василий Гроссман прибывший в это местечко осенью 1944 года в составе Красной Армии, вспоминает, какой жирной и черной была тамошняя земля, «вздымавшаяся, как море»; она выплевывала куски вещей, останки.
Мало кому из евреев удалось выжить, собрав всю храбрость для побега. Кое-кто ухитрился запрыгнуть в вагоны, уходившие с грузом из вещей жертв. Другие 2 августа 1943 года восстали против палачей. Несколько сотен узников, почти обессиленных, против СС и их присных, военных формирований, вооруженных пулеметами. Они одни во всем мире. Могут рассчитывать только на свои силы. Многих убили в ходе восстания. Эсэсовцы устраивают большую бойню, две трети бежавших ловят и расстреливают. К концу войны в живых остается разве что несколько десятков.
Если Лазарь Энгельман был зимой 1943/44 года еще жив, он, вероятно, участвовал в восстании. Герой отчаянной эпопеи. За эти полгода ему пришлось пережить устрашающие приключения на чужой земле, где его каждую минуту могли предать, убить – еще до того, как его под чужим именем арестовали в тридцати километрах от Варшавы и отправили в Бухенвальд.
Завороженная Ирен резюмирует: и у такого человека имелся малюсенький Пьеро. На его тряпочном животике он написал свой лагерный номер, отдавая его больному мальчонке.
Теперь остается лишь пойти по его следам.
Пробежав глазами его ответы, она пытается очертить контуры того человека, каким он был, и того, каким стал. До прихода нацистов он живет с родителями в старом пражском городе, в доме номер шесть по Капровой улице. Отец – педиатр, мать не работает. Должно быть, они живут безмятежной жизнью еврейской буржуазии – образованной, немецкоязычной, уже давным-давно ассимилированной. Получив степень бакалавра, Лазарь изучает право в Карловом университете. Но немцы в своем новом протекторате не потерпят неподчинения студентов и ряда преподавателей. Они закрывают университет. Да и новые расовые законы все равно не позволили бы Лазарю продолжать обучение. Он будет работать у дяди Якуба. Студент превратится в подмастерье плотника. Владение прикладным ремеслом, несомненно, сыграло роль в том, что ему удалось спасти свою жизнь.
Можно предположить, что в конце 1941-го всю семью депортировали в Терезиенштадт, а потом и в Треблинку.
На вопрос: «Имеете ли вы личные денежные средства или что-нибудь в вашей собственности?» он отвечает: «KEINE» – «Ничего». У него все отняли уже давно.
Он бегло говорит на чешском и немецком, умеет немного писать по-польски. На вопрос: «Хотите ли вы вернуться в страну вашего рождения?» отвечает: «НЕТ» – именно так, и не иначе: прописными буквами.
«По какой причине?»
«У меня там уже никого не осталось».
Его жизнь, людей, которых он любил, война стерла в порошок.
Он не собирается больше оставаться в Австрии. А чего же он хочет? Поехать в Палестину.
На последней странице он добавляет торопливым почерком, зачеркивая некоторые слова:
«Мы в Треблинке знали, что никому из нас не остаться в живых. Восстание вспыхнуло 2 августа 1943-го. Кому-то из нас удалось выкрасть из арсенала СС несколько пистолетов и гранат. Мы расстреляли охранников и подожгли лагерь. Немцы и украинцы били по нам из пулеметов. Многие из моих товарищей полегли тогда. Я бежал. Прятался в болотах и в лесу. У меня с собой были деньги. Прежде чем найти плотницкую работу, я порылся в личных вещах наших убитых братьев. Мы использовали их, чтобы передавать друг другу записки, прятать драгоценные камни в карманах и под подкладкой. Откладывали для нашего побега. Пока я прятался, не мог купить ничего поесть. Немцы и поляки прочесывали всю местность, повсюду висели плакаты о розыске. Я неделями не вылезал из своей норы. Питался всем, что попадалось под руку. Корешки, ягоды… Осенью погода стала куда хуже. Мне было холодно и голодно. Я был совсем один. Отряд польского Сопротивления наткнулся на мое убежище. Они забрали у меня все деньги, какие были. Взамен мне дали фальшивые документы.
Потом я жил в лесу с партизанами. Я принимал участие в их вылазках. Там был один такой, он не любил евреев и пытался убить меня. Я решил уходить. Днем спрятался, а вечером сбежал. Я хотел перейти Вислу, минуя Варшаву. Как-то вечером я переходил железнодорожные пути недалеко от деревни. С той стороны меня поджидали польские полицейские. Они передали меня варшавскому гестапо. При мне были фальшивые документы, и мне удалось скрыть, что я еврей. Они заподозрили, что я помогал партизанам, и отправили меня в Бухенвальд. Там меня определили в отряд по заготовке дров. Зима выдалась суровой. У меня не было сил. Я весил все меньше. Когда эсэсовцы эвакуировали лагерь, я лежал больной. У меня были поражены легкие. Американцы отправили меня на лечение в госпиталь Бад-Райхенхалль.
Сейчас я готов навсегда уехать в Палестину. Я еще молодой, и работы совсем не боюсь».
Он, кому еще даже нет тридцати лет, пишет: «Я еще молодой», словно хочет убедить в этом самого себя.