Читать книгу Пост (Дмитрий Алексеевич Глуховский) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
Пост
Пост
Оценить:
Пост

4

Полная версия:

Пост

– А как звать тебя?

Пришлый не понимает. Тогда казак показывает пальцем на себя и произносит:

– Я Кригов. Александр Кригов.

– Игорь?

– Да какое! Ручка есть у вас и бумага?

Фаина приносит ему исписанную тетрадь и карандаш. Казак пишет свое имя на клетчатом листке, но пришлый смотрит в буквы тупо; насупливается, как будто не все узнает, пытается один раз их прочесть, другой, потом сдается и опять разводит руками. Полкан не выдерживает:

– Еще и безграмотный, что ли? Тьфу ты!

Казак смотрит на гостя вприщур.

– Да сколько ему лет? Он ведь не старый. Детство небось на войну пришлось. У нас и в Москве даже таких вот сирот знаешь, сколько! Может быть, и неграмотный.

Тут до гостя все-таки доходит, чего от него хотят. Он тоже тычет себя в грудь пальцем и выговаривает.

– Раб божий Даниил.

Фаина квохчет:

– Ну вот. А я его Алешей, Алешей…

Кригов кивает. Раздумывает.

– Слушай, брат Даниил. Выручай нас. Нам нужно знать, что там, за мостом. А?

Тот хмурится, тужится, хочет понять – но все-таки не понимает. Тогда Кригов, почесав бровь, снова берет карандаш и рисует: две извилистые линии – реку. Мост через нее. Периметр стены Поста очерчивает прямоугольником. Показывает на себя, на Пост. Потом на мост, потом на тот берег.

– Там что? Что там?

Брат Даниил вдруг прищуривается. Поджимается. Собирается. Выговаривает:

– Что на том берегу?

– Да, да!

Он кивает: понял.

– Дорога там. Железная. На восток идет.

– Ну дорога-то ладно. А города какие? Люди живут там? Или все пусто?

– Не понимаю. Что?

Кригову приходится еще раз это же самое спрашивать и произносить все медленно и терпеливо, губами четко показывая звуки. Даниил вроде под конец соображает, чего от него хотят, но вместо ответа спрашивает сам:

– А ты, божий человек, кому служишь?

– Я-то? – Кригов приосанивается, показывает Даниилу свои погоны, кокарду на фуражке. – Государю императору и Московской империи.

– Московской?

Кажется, что из всех этих слов пришлый узнал по губам только одно.

– Так точно.

Проходит еще несколько мгновений – и маска из задубевшей кожи, которая у гостя вместо лица была, расслабляется. Он пытается улыбнуться – выходит плохо.

– Слава Богу. Дошел, значит.

И он тоже крестится.

Раб божий Даниил понимает вопрос по выражению их лиц – и казака, и Полкана.

– Обитель мою разорили. Братьев убили. Я последний остался. Пошел в Москву за заступничеством. По дороге звери напали. Думал, не дойду.

– Кто напал на обитель? Кто? Кто напал?!

– Лихие люди. Там у нас каждый сам за себя. Не разберешь.

Дальше разговор идет трудно: каждый вопрос Даниилу нужно объяснять три и четыре раза, а какие-то он не понимает вообще. Но вроде приходят к тому, что сам он не издалека шел, вроде бы из-под Нерехты откуда-то, где и находился, пока не был разграблен, его самодельный монастырь.

Насколько он знал, дальше имелись города, и в них жили понемногу люди, хотя крупные центры, вроде Екатеринбурга, все еще лежали в руинах. Кригов все услышанное записывает, а, записав, уточняет:

– А как там у вас про Москву думают? Что говорят? Помнят Распад? Зла на нас не держат?

– Да что Москва? – подтягивает свои худые плечи брат Даниил. – Там у нас такое началось после большой войны, брат на брата, сын на отца… Безбожный мир, сатане преданный. Какая уж разница, кто начал? Все бьют, бьют друг друга… На монахов нападать – виданное ли дело?

– А что же раньше от вас никто к нам не приходил тогда, раз у вас там столько народищу живет? – хмурится Полкан.

Отец Даниил разводит руками.

– Я за всех не могу сказать. Многие-то думают, что Москвы нет давно, в войну сгинула. Разбомбили ее или еще чего… Не знаю. Так все говорили, кого спрашивал. А когда обитель разорили нашу, я себе так сказал: терять нечего – пойду. Посмотрю своими глазами. И вот, одолел сатанинские козни, добрался. – Рабу божьему тоже интересно, как живут на Посту. – Одержимых тут нету у вас? – строго спрашивает он.

Полкан думает про жену и хмыкает:

– Да нет вроде бы.

– Во грехе живете или праведно?

– Живем по мере сил. – Полкан машет рукой. – Ладно. Пойдемте, что ли, ужинать, а, Александр Евгеньевич?

Он похлопывает себя по пузу, и это вот пришлый понимает отлично. Кригов его оживление сразу подмечает.

– Что, оголодал, брат Даниил? Давайте его с нами на ужин, а, Сергей Петрович? Пускай знает, что дошел до своих наконец.

5

За ужином Кригов весел. Он щедро смеется Полкановым шуткам, то и дело встает, чтобы произнести тост. Тосты все эти за Государя императора, долгая ему лета, и за Отечество, чтоб возрождалось шибче, а супостатам чтоб икалось.

И всякий раз, вместо того чтобы обращаться к Полкану, Кригов нашаривает взглядом сидящую через два ряда Мишель. А Мишель – иногда смотрит в тарелку, иногда на деда, а иной раз встречает глазами Кригова.

Егор, которого посадили, как мелкого, между родителей, каждый этот ее взгляд видит и запоминает: на него она так не смотрела никогда. Ему хочется как-то этого самодовольного казачка ковырнуть. И он без спроса вклинивается в их с Полканом разговор:

– Ну, а как там Москва? Стоит?

Кригов удивленно оглядывается на него: он-то, видать, думал, что у Егора язык отрезан. Потом снисходительно улыбается пацану и отвечает ему, а заодно и всем присутствующим:

– Не просто стоит! Порядок наконец навели, уличное освещение вон даже заработало на Садовом кольце! Можно хоть днем, хоть ночью гулять – патрули круглосуточные, наши, казачьи. Полная безопасность. Медицину отладили, Пироговская больница работает. Не ваш ли родственник, Сергей Петрович, ха-ха? Лечат все – и чахотку, и сифилис, прошу прощения у присутствующих здесь дам. И вообще город восстанавливаем. Внутри Бульварного – почти все остеклили. И красят сейчас. Церкви в порядок привели, в каждом храме службу служат, по вечерам такой перезвон стоит, что душа поет. Чистота! Да за что ни возьмись! В городе рестораны работают, танцы вечерами. Цветет Москва!

Мишель ни слова из этой его речи не пропускает. Перестала отвлекаться, смотрит только на подъесаула. И тот, зараза, чувствует все. И продолжает нахваливать эту свою гребаную Москву, продолжает! Егор уже сто раз пожалел, что спросил, но Кригова теперь не заткнуть.

Поп, которого посадили напротив Кригова, слушает казачка внимательно и даже с восторгом, хотя и хмурится иногда – наверное, понимает не все. Всеобщего веселья ему не слышно, но видно: и смех, и тосты, и одобрительный казачий хор, и яркие солдатские улыбки.

Подъесаул поднимается опять – со стаканом в руке.

– Эх, братья. Я-то еще мальчишкой был, когда наше государство целым было. Но помню кое-что. Помню проспекты, забитые людьми и машинами, помню «Сапсаны» белые от Москвы до Петербурга, помню Шереметьево с сотнями самолетов, синих с серебром! Помню парады нашей грозной военной техники на Тверской! Я у отца на шее сидел, он меня поднимал, чтоб лучше видно было… Вот я и запомнил. Сколько мы потеряли, братцы! Из-за предательств и заговоров, да и просто по случайности. Была Россия величайшей в мире страной… Только знаете что? То время, когда мы сидели у папок на закорках, прошло. То, что у наших отцов выпало из рук, нам нужно подобрать. Любо ли вам это? А?!

– Любо! Любо!!

Остальные казаки вскакивают со своих мест, кричат наперебой. Полкан тоже что-то такое одобрительно гудит, хотя его свиной глаз блестит тускловато. Поп крестится и закрывает глаза.

Егор подглядывает за Мишель. Но она этого не ощущает.

Он ковыряет вилкой щедро наваленную на тарелку в честь прибытия этих гадов тушенку. Тушенки осталось ненадолго, надо лопать до отвала.

Кусок в рот не лезет.

Забрали бы уже этого чувака и катили бы поскорей обратно в свою Москву.

И тут грохот – поп потерял сознание и рухнул со стула на пол.

6

Мишель ждала, что он подойдет к ней после ужина, но Полкан не отпускал его от себя, подливал и подливал китайской сливовки, пока в столовой никого не осталось, кроме них двоих, Егора и самой Мишель. Пришлось идти домой.

Но у нее в груди тянет, знает: этот вечер еще не кончился.

И вот в дверь стучат.

Мишель срывается со своей табуретки в кухне и первым делом бросается в ванную, к зеркалу. Зажигает свечку, смотрится на себя. Волосы не так лежат, кажется, что там колтун какой-то… Расчесывала-расчесывала, и вот тебе…

Она слышит дедово шарканье, паркетный скрип – Никита выбирается из бабкиной комнаты – и кричит ему:

– Я открою! Слышишь, деда? Я сама!

– Ну, валяй сама… Ждешь, что ли, кого?

Мишель пытается засмеяться. В дверь снова скребутся. Мог же он навести справки и узнать, в какой квартире она живет? Весь вечер глаз не отводил, исщекотал ее своим взглядом.

Она вылетает в прихожую, напускает на себя равнодушный вид и отпирает.

Там стоит баба Нюра из другого дома, почти слепая уже старушенция, которая к своей подруженьке дорогу находит на ощупь. Или по запаху.

Надо раздражение спрятать, говорит себе Мишель. Нюра-то в чем виновата?

Раз, два.

– Ой, баб Нюр. Добрый вечер.

– Можно мне, деточка?

Мишель берет ее под руку, ведет в комнату. Богомольческая вечеринка будет. Баба Нюра, как стала зрение терять, очень начала воображаемым увлекаться. Приходит, дед должен бабке псалтирь перед глазами держать, та читает, баба Нюра слушает и крестится за обеих.

– А раньше ты тоже такой набожной была, бабусь?

– Раньше, деточка, время другое было. Света было много, а тьмы мало. Вера ведь человеку как свеча во тьме… Путь найти…

– Понятно.

Баба Нюра здоровается, наклоняется к подушкам, целует Марусю в печеное яблоко щеки. Рассказывает, как день прошел: никак. Спрашивает, что там у Маруси: известно что. Дед кивком отпускает ее: иди, мол, погуляй, что тебе тут со стариками?

Но Мишель не может пойти погулять.

Что – она просто выйдет во двор и будет там, во дворе, торчать одна? Типа что, типа ждет трамвая на Москву? Наверняка начнут липнуть казацкие караульные. Или, еще хуже, этот недоразвитый, Егор.

И Мишель садится опять на табуретку – на раскаленную сковородку. Из комнаты шелестит:

– Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых и на пути грешных не ста, и на седалищи губителей не седе, но в законе Господни воля Его, и в законе Его поучится день и нощь. И будет яко древо насажденное при исходищих вод, еже плод свой даст во время свое, и лист его не отпадет, и вся, елика аще творит, успеет. Не тако нечестивии, не тако, но яко прах, егоже возметает ветр от лица земли. Сего ради не воскреснут нечестивии на суд, ниже грешницы в совет праведных. Яко весть Господь путь праведных, и путь нечестивых погибнет…

С самого начала Молитвослов начали, обреченно думает Мишель. По порядку пойдут. Это на весь вечер, пока бабка не уснет.

И тут во дворе свистят.

Свистят!

Она вскидывает глаза: прямо под ее окном стоит этот ее атаман. Видит ее, девицу у окошечка, и ей именно свистит. Свистит! Во наглый!

Отступить? Ответить? Или отступить?

– Эй! Мишель!

Разузнал, как ее зовут. Спрашивал.

– Спустись, а? Дело есть!

– Какое еще дело?

Она шепчет ему сердито, а у него такая яркая улыбка, что она сама собой отражается в ее лице. Она кивает, когда он жестом зовет ее к себе, на улицу. И как будто бы нехотя отходит от окна. И снова бросается в ванную, и теперь прихорашивается уже отчаянно. А в комнате баба Маруся ноет:

– В грехе живем, Нюрочка, в грехе. Плохо без исповеди, плохо без причастия. Вот человек, который через мост пришел, хорошо было бы, если б он батюшка был, а? Остался бы, может, с нами, и облегчил бы нам жизнь.

– Хорошо бы, Маруся.

Мишель к двери прыгает одним прыжком, а по лестнице идет не спеша, потому что дверь в подъезде распахнута и атаману все будет слышно.

Выплывает – он стоит прямо перед ней, во рту самокрутка, глаза прищурены. Представляется ей, хотя она уже и имя его знает, и звание.

– Ты ведь не местная, да?

Кригов спрашивает ее об этом сам, первый. Мишель-то все размышляла, как ей привести разговор к тому, что она и сама из Москвы, как и атаман. Что ей Пост этот кажется такой же забытой богом дырой, как, наверное, и ему.

А он сам – сам увидел, что она на остальных здешних жителей не похожа. Мишель чувствует, как у нее начинает припекать щеки.

– Не-а.

– А откуда? Не из Москвы?

– Из Москвы.

Он усмехается и кивает. Он выше ее на голову, и ей приходится задирать подбородок, чтобы смотреть ему в глаза. Глаза у них одинаковые, думает Мишель. Светло-светло-серые.

– Что тут забыла?

– Так… В Москве просто никого не осталось. А тут… Родня.

– Забирала бы их и возвращалась к нам! Прозябаешь тут… В Москве-то, наверное, жизнь повеселей бы пошла. Тут у вас какие по вечерам развлечения? Слизней с капусты собирать?

Мишель пожимает плечами.

– А где родители жили?

– На Патриарших прудах. У нас прямо на этот пруд окна выходили, у меня даже фотки есть… В телефоне.

– Патрики? А у нас там штаб войсковой совсем рядом.

– Правда?

– Честное слово. На Садовом сразу. А как родителей звали? Сейчас-то там не такая тьма народу живет, как раньше.

Сердце у Мишель начинает колотиться.

– Эдуард Бельков. Это отец. Он в министерстве работал.

– Ого. Эдуард… Эдуард…

Так во сне бывает, когда в пропасть падаешь. Неужели…

– Не Викторович? Такой… Невысокий, пузатенький?

– Нет. – Мишель мотает головой. – Не Викторович. Олегович. Он под два метра ростом был.

– Да. Ну… Таких не знаю.

Атаман жмет плечами; но Мишель видит, что и он хотел бы, чтобы сейчас вот так запросто с ней случилось бы чудо, и что ему, как и ей, обидно, что чуда не случилось. Он дотрагивается до ее плеча – по-доброму.

– Ну, ничего. Держись, брат.

Мишель при слове «брат» вспыхивает и этим себя совсем выдает. Он смеется. Она тоже улыбается.

– Слушай. Время еще не позднее… Пойдем, может, погуляем? Слизней с капусты пособираем там… Ну, или чем у вас занимается модная молодежь?

Она цыкает на него и хмурится. Начинает уходить – от коммуны к заброшенным заводским цехам, к рухнувшим трубам – туда, где ночные чернила разлиты, куда фонари не достают. Остановившись на краю света, оглядывается на него: ну и что, идешь?

7

Тамара провожает брата Даниила до самого лазарета, поддерживая его под руку. Он не вырывается, но она чувствует, что он скован, напряжен, как будто ему неприятно ее прикосновение. За ужином Тамаре ужасно хотелось поговорить с монахом, но боязно было, что с первого раза он не поймет и ей придется талдычить ему при всех снова и снова.

Фаина помогает брату Даниилу устроиться на кровати, несет какое-то врачебное питье и намекает Тамаре, что ей пора уже оставить гостя в покое. Но Тамара не уходит. Потом встает и шепчет что-то докторше.

Та удивленно и смешливо смотрит на нее:

– Исповедаться?

– Да. Наедине.

– Так. Ладно.

Фаина удаляется. Монах смотрит на Тамару непонимающе. Та опускается перед ним на колени.

– Простите меня, батюшка. Чувствовала, враг идет. Ошиблась. Каюсь.

Он хмурится, старается ее понять. Потом крестит. Потом, сомневаясь, спрашивает у нее своим ровным, без перепадов, голосом:

– Что почувствовала?

– Я раскладывала… Карты. Просила, чтобы меня ангелы предупредили…

Он даже вперед подается, так старается ее понять. Она на каждый его вопрос и кивает, и качает головой – чтобы помочь ему.

– Гадаешь?

– Грешна. Я верующая очень. Знаю, что нельзя. Хочу исповедаться. Прощения попросить. Только тут некому было… Исповедаете?

Он качает головой, крестит ее раз, другой, третий.

– В великий грех себя ввергаешь. Сатане предаешься. Молишься Богу?

– Молюсь, каждый день молюсь. Я… Понимаю… Вот, отмаливаю…

– Нельзя.

– Мне… Я боюсь очень. За сына. За мужа. Поэтому заглядываю туда…

Отец Даниил отнимает у нее пальцы, которые она пыталась целовать.

– Запрещаю тебе. Дьяволу открываешься. А Бог тебя не услышит, потому что нет его боле в этом мире. Будущее сокрыто от человеков, и смотреть в него – промысел Сатаны. Слышала? Запрещаю!

Тамара смотрит на него растерянно. А он твердо произносит:

– Уйди!

8

Как только Мишель вышла из столовой, Егор тоже поднялся. Хотел догнать ее, хотел наконец извиниться за глупость, которую тогда сморозил. Думал рассказать ей, как искал для нее в городе телефон, как облазил сгоревший ТЦ и как по квартирам еще шастал.

Но она проскочила к себе в подъезд так быстро, что он ничего не успел. Хлопнула ему в лицо дверью. Егор сел в тени во дворе, стал смотреть на ее окна.

Ты мне снилась сегодня,Мне во сне улыбалась,Говорила со мною,Будто с кем-то чужим,Будто с кем-то пригодным…

Она появилась в окне; приоткрыла ставни, посмотрела во двор. Егор отодвинулся еще глубже в тень, взял в руки свою невидимую гитару. Улыбалась… Малость? Жалость. Ну хоть самую малость. Я проснулся – вот жалость. Ничего не осталось. Херня какая-то.

Когда подъесаул свистнул ее, Егор надеялся, что Мишель оскорбится и отошьет его. А она спорхнула прямо в его лапы, даже ломаться не стала. Ну хоть самую малость поломалась бы!

Нельзя было отпускать ее одну с этим. Не хотелось.

Егор должен был слышать все, что он ей скажет, и все, что она скажет ему. Это, может, было подло, но без этого ему было никак не обойтись.

Они укрылись от людей за трансформаторной будкой.

Мишель сидит рядом с подъесаулом, совсем близко – головы их склонились друг к другу, они, кажется, шепчутся о чем-то. Руки их сплелись – Егор точно это видит, фонарь с его стороны бьет по ним, и получается, что сам Егор для них невидим, а они – вот они, голубки. Он вслушивается: вещает подъесаул, бархатным своим голосом заговаривает девчонку:

– Нету. Расстался полгода назад. Характерами не сошлись. Ну, то есть как характерами… С другом я ее застал. С моим.

– Ого!

– И как-то не понял это. Я-то к ней серьезно. С родителями познакомил.

– Может, просто не твой человек, – утешает его Мишель.

– Ну да, видимо, – соглашается он.

– А может, просто сучка.

Они пересмеиваются, потом замолкают. И тишина длится дольше, чем Егор может вытерпеть.

– А когда вы обратно поедете?

Мишель спрашивает это совсем негромко – и совсем другим голосом. Там у них действительно случилось уже что-то, что-то между ними произошло – отчего они стали друг другу ближе.

Дура!

Егор хочет выпрыгнуть из темноты, заорать, прокашляться хотя бы, сорвать им эту их наклевывающуюся любовь! Потому что он чувствует: этот лощеный хрен сейчас окрутит Мишель, охмурит ее, посадит на свою дрезину и заберет к себе в свою хренову Москву, отнимет ее у Егора навсегда – а она только рада будет забыть и больше не вспоминать никогда всю свою жизнь на Посту.

– Как Москва прикажет.

В голосе Кригова тоже такая хрипотца появилась. Такая хрипотца, от которой у Егора кулаки сами собой сжимаются.

Подъесаул снова целует ее и еще что-то такое с ней делает, от чего она ахает тихонечко и всхлипывает. У Егора в паху начинает ломить, в глазах темнеет. Вместо того, чтобы заорать и выпрыгнуть, он только слушает и слушает, смотрит и смотрит… Горит от стыда и не сгорает.

– Алексаааандр Евгеньич!

Кричат от коммуны.

– Погоди. Зовут, кажется.

Кригов отлепляется от Мишель, всматривается в темноту – и вдруг замечает Егора. Вскакивает, выдергивает из кобуры пистолет. Наставляет на Егора ствол.

– Шаг вперед! Сюда иди, засранец!

Егору приходится подчиниться – и он выбредает в пятно света.

– Ты что тут делаешь? А?!

Подъесаул делает к Егору шаг, хватает его за ворот, встряхивает. Он смотрит на Егора зло и с подозрением, а Мишель – с досадой и брезгливостью.

– Не трогай его, Саша. Это нашего Полкана приемыш. Он придурок, мелкий еще.

– А… Точно, он. Ты подглядывал, что ли? А, задротище?

Тот мотает головой, что-то бубнит, Кригов отталкивает Егора от себя – силы слишком неравны, чтобы его бить.

Опять кричат:

– Алексан Евгеееньич! К коменданту!

– Пойдем отсюда, Мишель.

Кригов обнимает Мишель за плечи – уже не дружески, а по-хозяйски. Они уходят – вдвоем, а Егор остается один. Уши у него горят так, как будто казак его за них драл. Лучше б он ему по морде съездил, чем вот так унизительно пощадить.

Говорила со мною,Будто с кем-то чужим.

Идиот. Идиот!

Егор сжимает правую руку в кулак и бьет себя по тыльной стороне ладони левой – по косточкам, чтоб больней. Чтобы почувствовать.

9

Полкан зовет Кригова в свой кабинет, чтобы продолжить разговор без чужих ушей. Закуривают. Полкан раскочегаривается едким дымом и сквозь него прищуривается:

– На ужин вы к нам его, конечно, смело, Александр Евгеньевич… Я-то бы поморил его еще в карантине, поспрашивал… Мало ли?

– Что, у вас в нем какие-то сомнения? – вскидывает одну бровь Кригов.

– Ну вот то, что он про тот берег говорил… Черт знает.

Подъесаул вскидывает и другую.

– Слушайте-ка, Сергей Петрович… Ну а вы сами вообще знаете, что творится на том берегу-то?

Полкан пожимает плечами.

– Не знаем мы, Александр Евгеньевич. Не знаем мы точно, что там за этим чертовым мостом. Не ходим мы туда. Ну вот… Может, как этот поп сказал, так все и есть. А может, и наоборот все.

Кригов слушает Полкана с удивлением.

– Странновато это, по правде сказать. Понимаю, граница спокойная… Но все же…

– Ну… Необходимости пока не было, – вздыхает Полкан. – И как – не знаем… Знаем, ясное дело. Железка дальше идет – Буй, Галич, Мантурово, Шарья… Наша вот эта вся Костромская область. Киров, оно же Вятка. Ну и где-то там, впереди, Пермь и Екатеринбург, ну и так далее… А живут там, не живут… Я вот думал, что не живут.

– Почему разведка не работает?

– Нечего там разведке делать. За столько лет ни одна живая душа с той стороны к нам не приходила.

Кригов размышляет:

– Вот были бы у вас разведданные… А так – не вижу оснований ему не доверять. Наш человек, православный. Мне сказали, при нем и хоругвь была?

– Ну была, да.

– Вы сам-то верующий?

Полкан разводит руками.

– Ну, как сказать… Ну, наверное. Крещеный.

Подъесаул усмехается, качает головой. Потом все же объясняет Полкану:

– Это вы вот крещеный, а не верующий – знаете, от чего? От жизни хорошей. Один-единственный раз вылез тут у вас нарушитель – и тот оказался божий человек. А послужили бы вы на югах с мое, узнали бы, что значит – в наше темное время хранить веру.

Полкан вспоминает раны на руках у монаха и замечает:

– Так уж вы и уверены, что он божий человек? Только из-за того, что крестик носит?

– Ну так и что! Таких вот богомольцев знаете сколько сходится в Москву со всех концов! Слышат, что страна возрождается, и идут… А кто на хоругви у него был изображен?

– Сейчас… Я вот смотрел, просил, чтобы мне записали… Тут где-то… И хоругвь, погоди, достану.

Они смотрят на расстрелянного старца, безыскусно намалеванного на полотнище. Кригов его в лицо не узнает, читает подпись:

– «Священномученик Киприан». Это грек какой-то, наверное.

– То есть вы тоже не знаете?

– Ну я-то что… Солдатских святых знаю. А это какой-то гражданский, видимо, – смеется Кригов.

– Да я ничего и не говорю, – мотает башкой Полкан. – Просто ведь… Ну, у святых есть ведь, так сказать, специализация, да? Один, допустим, от пули бережет, а другой от болезней… Этот вот, например, от чего?

– Кто его знает. Спросите у него сами, раз вам так приспичило.

Полкан отходит к окну, смотрит в свое отражение – смеркается быстро, и за стеклом уже такая кромешная темень, что ничего другого там не видно. В стекле совсем другой Полкан – нет в его отечном лице ни радушия, ни успокоенности, ни согласия с казачьим подъесаулом.

– Ну, то есть, конечно, он надышался от речки от нашей… До сих пор вон – видите, как его… И все же… Вот это его «Господи, помилуй!», когда он под пули шел… В общем, как по мне, так он странноват. И это мягко говоря.

Подъесаул Кригов смотрит на Полкана строго.

– Я вот что вам скажу, господин полковник. На югах, где наши части стояли, абреки требовали от православных от веры нашей отречься. Выкрадут или в плен возьмут – сразу не убивают, мучают. Отрекись – и живи. Будешь упрямиться – башку отрежем. Знаете, сколько раз я вот так вот получал головы своих бойцов?

Полкан прокашливается.

– Ну… У нас-то тут такого, слава богу, нету…

– Откуда ж вы знаете, что у вас тут есть, а чего нет, если вы за мост не ходите? Так вот. Люди за веру мученическую смерть принять готовы! В такие-то времена! Это вам понятненько? Если человек в этих гиблых, опасных землях остается верен Христу, не боится с хоругвью идти, это о чем говорит?

bannerbanner