Читать книгу Златоцвет (Зинаида Николаевна Гиппиус) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
Златоцвет
ЗлатоцветПолная версия
Оценить:
Златоцвет

3

Полная версия:

Златоцвет

Маленький живой юнкер Чирко необычайно скоро понял все декадентские приемы и перегнал неповоротливых товарищей. Он проявлял большую энергию в смысле расширения деятельности. Он доказал необходимость познакомиться с журналистами, литераторами, даже адвокатами – и друзья стали делать иногда набеги на жилища людей с известными фамилиями. Если набег был удачен, они читали свои стихи и старались держаться непринужденно. У одного профессора, который принял их, впрочем, весьма холодно, они познакомились со Звягиным.

Теперь, увидав его вдали, в толпе, Ховецкий, немного мямля и заикаясь, произнес:

– А вон Звягин идет…

– Где, где Звягин? – хлопотливо заболтал маленький Чирко. – Да, Звягин. Господа, подойдемте. Со Звягиным нам необходимо поддерживать сношения. Сам по себе он не важен, но у него есть знакомства.

– А с кем это он разговаривает?

– В высокой шапке грешником и в шубе? Не знаю. По шубе судя – москвич…

– Да их трое… Нет, третий уходит. Подойдемте, господа, к Звягину. Ну что там стесняться!

И кучка юнкеров смело двинулась вперед.

– Лев Львович! – решительно окликнул его Чирко. Звягин обернулся. Вид у него был веселый, глаза блестели, мороз вызвал румянец на всегда бледное, смуглое лицо.

– А, это вы! Мое почтение. Геннадий Васильевич, позвольте мне познакомить вас с молодыми поэтами.

– Кириллов, – произнес господин в шубе, приподнимая свою остроконечную шапку над прямыми, очень белокурыми, волосами и с некоторым изумлением подавая по очереди руку всем юнкерам.

Его светло-голубые глаза смотрели слегка застенчиво. Бледное, узкое лицо, обрамленное тоже белокурой, не вьющейся, бородкой, с негустыми усами около розового рта – казалось немного болезненным.

– Я очень, очень рад, что, благодаря нашему общему приятелю, познакомился с вами, – продолжал Звягин, обращаясь снова к Кириллову. – Тогда, после моего злосчастного реферата, вы слишком быстро исчезли. Дело, о котором мы сейчас толковали, очень интересует меня. Я почти уверен, что достану вам нужные справки. Не угодно ли зайти сейчас ко мне? Кстати, вы мне запишете адрес того московского профессора, о котором говорили. Прошу вас, зайдемте! Господа, – обратился он к безмолвным юнкерам, которые без определенных мыслей следили за его речью. – Не зайдете ли и вы? Вы нам прочтете что-нибудь свое… Геннадий Васильевич, я уверен, прослушает вас с удовольствием. Он скоро уезжает назад, в Москву – вряд ли еще представится случай-Звягин говорил весело и звонко. К своему новому знакомому, Кириллову, он, казалось, чувствовал особое расположение, даже влечение. Он пошел с ним рядом, юнкера серою, немою толпой поплелись сзади. Они именно плелись, стараясь твердое шаганье, которому обучали их в училище, заменить походкой развалистой и припадающей.

Кириллов, в своем распахнутом еноте, высокий, слегка покачивающийся на ходу, чуть-чуть ленивый, казался еще выше рядом с широкой и плотной фигурой Звягина, подвижного, крепкого, закутанного в черную шубу некрасивого покроя, с громадным воротником.

Квартира Звягина оказалась недалеко, на Николаевской улице, во дворе.

Комнаты были довольно большие, пустоватые, с белыми обоями. На столе валялись бумаги, книги, письма. Книг, впрочем, было не особенно много. Громадное, глубокое кресло, обитое ярко-зеленым трипом, гравюры на стенах, старенькая фисгармония в углу – все придавало комнате своеобразный, но неуютный характер. Застарелого и затхлого беспорядка, говорящего об отсутствии женщины и одиночестве – не замечалось. Звягину были далеко не чужды эстетические, порою женственно-капризные склонности: несколько вычурных флаконов с духами, пушистый белый коврик у кресла, затейливый и дорогой альбом с заграничными фотографиями.

Но квартира Звягина имела досадное свойство, противное эстетике. Кухня была устроена таким образом, что комнаты квартиры, мебель, вещи, одежда, порою подушки на постели – все принимало в себя тупой и назойливей запах масляного чада. Ни форточки, ни куренья не помогали. Впрочем, всякий входящий через минуту привыкал к запаху и уже не замечал его, как не замечал сам Звягин. Он даже ласкал себя мыслью, что запаха, в сущности, более нет. Звягин любил думать то, что ему было приятно – и позволял себе это.

Кириллов снял шубу в передней, не обратив внимания на кухонный чад – подобные вещи казались ему пустяками, – и в сером кашне, высокий и неуклюжий, вошел в комнату. Он тотчас же сел на стул у окна и молча глядел на юнкеров.

Юнкера освободились от шинелей и сразу наполнили комнату дыханьем шести здоровых молодцов, топотом и запахом не то скипидара, не то какого-то жгучего масла и кожи – от высоких форменных сапог.

Они молчали и толкались в замешательстве. Но юркий Чирко, легкий и маленький, как обезьяна, взобрался на письменный стол и, сидя на нем, болтал свешенными ногами.

Звягин предложил чаю, от которого все отказались. Кириллову очень хотелось разговориться с загадочными юнкерами, но он не знал, с чего начать. Тем более что рассевшиеся полукругом молодые люди казались ничуть не расположенными к разговору. На розовых лицах, очень схожих, было одинаковое выражение некоторого испуга, а более тупости и сонливости.

– Вы пишете стихи? – обратился, наконец, Кириллов к маленькому Чирко, который был все-таки живее других.

– Да, стихи, – бойко ответил Чирко. – Но, знаете, в новом духе… Вам известны некоторые французские сочинения новых… Так вот мы в этом направлении. Мы вообще за новые веяния.

– Вот как! – с интересом проговорил Кириллов. – И что же, это очень распространено среди военной молодежи?

– Нет, знаете, мало. Только нас шестеро в училище. Конечно, это все расширится… А пока вот мы. Я даже, собственно, прозой пишу, но тоже в этом стиле, конечно, а вот Ховецкий стихами.

Ховецкий мрачно взглянул на товарища и покраснел. Он, очевидно, по натуре был скромен, и декадентская развязность в обществе ему редко удавалась.

– А вы московский профессор? – продолжал Чирко бойко. Он закурил папиросу, за ним, как по команде, все другие закурили, и комната наполнилась серыми волнами.

– Да, я профессор.

– Вы что же, либерал или эстет? Кириллов улыбнулся.

– И то и другое… – ответил он уклончиво. – А вот мне очень бы интересно было прослушать стихотворения господина Ховецкого. Я знаком немножко с теми французскими книгами, о которых вы упомянули. И в Москве случалось встречаться с молодежью… Если бы господин Ховецкий прочел…

– Он прочтет, прочтет непременно! – весело воскликнул Звягин, который в эту минуту входил в комнату. – Прочтите, Ховецкий, ваш «Синий гроб» или «Тени неистовства». Не ломайтесь, пожалуйста, ведь уж читали при мне.

Ховецкий опять густо вспыхнул, посмотрел на Чирко, прокашлялся басом и начал:

Лежу я в синем гробеНа самом краю земли.На самом краю землиЯ лежу в синем гробе.

Читал Ховецкий стихи так, как будто на кожаном барабане отбивал вечернюю зорю. Отбив зорю – он умолк.

– Ну что, каково? – спросил Звягин, улыбаясь в сторону Кириллова. – Неопытно, конечно, но, по-моему, есть какая-то нежность.

Кириллов не знал, смеется Звягин или говорит серьезно. Подумав, он решил, что в душе Звягин смеется, но не хочет огорчить юношей.

– По одному стихотворению трудно судить, – сказал Кириллов. – Если бы молодые люди были добры прочесть нам еще что-нибудь…

Юнкера, с почина Ховецкого, вдруг разошлись. Стихи стали читаться наперерыв. Стихи были все так похожи, что казалось – их писал один и тот же человек. И читались они одинаково. В конце Чирко прочел отрывок прозы – и проза была похожа на стихи, разве что заключала в себе несколько больше пикантности, которую Звягин тотчас же назвал смелостью – и Чирко кивнул одобрительно головой.

– А вы какие же, собственно, книжки читали, из французских – вы говорили? – поинтересовался Кириллов.

– Мы читали «В теплице», потом еще три – нам делали переводы. И еще одну, прозой.

– И чьи, вы не помните?

– Нет, я не запомнил.

– А больше ничего не читали?

– Нет, кроме этого – мало… Да вы знаете, мы еще ни о каких французах и не слышали – а уж писали стихи, совершенно подобные же… Это уж в воздухе, веяние. Вот Ховецкий…

И услужливый Чирко откровенно рассказал Кириллову обстоятельства возникновения их «кружка».

Кириллов внимательно слушал и только что хотел возразить, как в передней позвонили.

Звягин выскочил к двери, там раздался шепот и шорох женского платья.

VI

В комнату вошла Юлия Никифоровна Бонч, та самая рыжеватая барышня, переводчица с испанского, которая на вечере Лукашевича столь усердно следила за каждым словом референта.

Но сегодня довольное выражение ее лица сменилось грустным и тревожным. Ее, очевидно, что-то беспокоило. И беспокойство делало ее гораздо лучше, приятнее, даже красивее. Лицо стало добрым, умным, в светлых глазах было что-то искреннее, материнское, печально преданное. Серое платье мягкими, свободными складками падало с ее костлявых плеч. Ее фамилия так не шла к ее чересчур худой фигуре.

Увидав Кириллова и вспомнив, где она встретилась с ним впервые, – она испугалась и не обрадовалась. Юнкеров она знала и дружески подала им руку.

Она не ждала встретить кого-нибудь у Звягина. Она неловко села в громадное, зеленое кресло и с растерянностью смотрела на гостей.

– Молодые поэты читали нам свои стихи, – сказал Звягин. – И Геннадий Васильевич только что хотел высказать свое мнение, когда вы пришли.

Глаза Юлии Никифоровны обратились в сторону Кириллова.

– Нет, я ничего, – произнес Кириллов добродушно. – Я ничего особенного не хотел сказать. Мне очень интересны произведения молодых людей, и сами молодые люди, потому что я в первый раз наблюдаю так называемых декадентов в обстановке оригинальной, в военной среде, в училище… У нас в Москве мне случалось года два-три назад встречаться с подобным явлением, но, во-первых, все это было несколько шире выражено… то есть не шире, вряд ли здесь употребимо это слово, а более сложно… Во-вторых, декаденты наши всего чаще из выключенных студентов, из литературных неудачников…

– Мне кажется, вы слишком мало придаете значения явлению, во всяком случае интересному, – мягко возразил Звягин. – Тут надо кое с чем считаться… Новизна выражений, самая непонятность…

– Новизна? – с удивлением и прежним добродушием переспросил Кириллов. – Какая же тут новизна? И непонятности нет. Я бы мог самыми обычными словами рассказать содержание прочитанных стихов. Вот в том-то и горе всех этих молодых людей, что они не знают, как декадентство старо.

– Старо? – воскликнул бойкий маленький юнкер, соскакивая со стола. – Ну уж это извините. При чем тут старо, когда это и есть самое новое?

Звягин засмеялся, увидав волнение юнкеров. Нельзя было решить, смеется ли он над ними, или станет защищать их от Кириллова. Кириллов, впрочем, не сомневался, что он на его стороне и потому прямо обратился к нему:

– Помните, Лев Львович, у Оскара Уайльда есть хорошие слова: «Каждый век для нас интереснее нашего собственного». Ничто так быстро не делается старомодным, как современное. Вот и декадентство, которое теперь даже мало практикуется и у нас, – крайне старомодно. Кажущаяся непонятность, вычурность, подчас невинная нелепость – все это имело шик в Париже лет десять тому назад, имело смысл, как естественно утрированный протест против материализма, как все равно какой протест, хотя бы неразумный, а перенимать это теперь, переносить, не вникая в суть, к нам – согласитесь, не нужно и смешновато. Мода парижская, являющаяся у нас через десять лет. Мне вспоминается пирог, который пекли в 06-ломовке в воскресенье. В воскресенье, на господском столе, он был мягкий, а когда в пятницу доходил до водовоза Антипа – от него оставался только один твердый угол, да и тот без начинки. Слава Богу, в последнее время все это оригинальничанье и у нас уже проходит. Тут даже бороться незачем, само отпадает, естественно.

– Однако, вы слишком жестоки… В молодежи всегда есть некоторая сила, – сказал Звягин, улыбаясь.

– Да я ничего. Я очень хотел бы показать молодым людям, как обстоит дело. Жаль, когда способности мальчика идут на неумные пустяки. Конечно, военная молодежь в закрытом заведении менее может уследить за изменениями моды. Молодые люди ни с какими книгами по этому вопросу и познакомиться не успели, откуда же им знать, что декадентство теперь не мода, не новизна, а отсталость, варварство?

Юнкера были ошеломлены. Даже Чирко молчал, не умея возразить.

– Я познакомился на днях с одной дамой, – продолжал Кириллов просто. – Она мне говорила, как скучно подобное варварство, и радовалась, что волна спадает. Так и сказала «варварство», это ее слово. А дама умная, живая, любящая все истинно новое.

– Кто такая? – спросил Звягин, уже не смеясь.

– Муратова, вы ее знаете, она была на вашем реферате. Меня повезли к ней и, хотя я не светский человек, – я не раскаиваюсь. Живая душа.

– Да, я знаю ее, – произнес Звягин равнодушными голосом, глядя в сторону. Но с лица его внезапно исчезла и тень улыбки, глаза сделались неприятны и холодны. – Позвольте, однако, Геннадий Васильевич, я должен сказать, что решительно не согласен с вами. Оставив теорию, я приведу вам несколько «декадентских» стихотворений и докажу вам…

Кириллов слушал горячую речь Звягина и не понимал его, изумляясь все больше и больше. За несколько минут перед тем Звягин говорил весело, полунасмешливо, похваливая и декадентство, соглашаясь и с Кирилловым. Теперь он спорил, несправедливо, с раздражением и резкостью. Юнкера было пытались вставить свое слово, но это им не удалось.

Кириллову было неловко, он видел – что-то случилось, хотя что именно – не понимал. Он не возражал и внутренне досадовал, что начал разговор. Когда Звягин дошел до аб-сурдов в споре – Кириллову сделалось стыдно, он поднялся с места, как бы собираясь уйти, и проговорил только:

– Мне кажется, вы не совсем искренни.

Звягин опомнился, понизил голос, пожал плечами и добавил уклончиво:

– Говоря на такую тему – легко увлечься… Невольно сгущаешь краски.

– Вы желали адрес профессора?

– Пожалуйста, пожалуйста, буду вам крайне обязан… Он подал бумагу и перо. Кириллов, стоя, неловко согнувшись, написал адрес и стал прощаться.

– Еще раз благодарю вас очень, – сказал Звягин. – Что касается книг, о которых мы говорили, – будьте уверены, я постараюсь найти их.

Кириллов что-то бормотал, откланиваясь. Он был смущен. Тон Звягина казался ему теперь больше чем холодным – враждебным.

«Что с ним? – думал Кириллов, торопливо выходя из квартиры Звягина и свободно вздохнув на лестнице. – Какой странный человек! С ним просто жутко. Ну его и с его книгами! Найду в другом месте».

Звягин между тем, проводив гостя, вернулся и молча ходил из угла в угол. Юлия Никифоровна тоже молчала и следила глазами за движениями Звягина. Его лоб был нахмурен, лицо потемнело.

Юнкера поняли, что они лишние, и стали собираться восвояси. Звягин ни единого слова не сказал им на прощанье. Они вдруг перестали для него существовать.

Через несколько минут по уходе юнкеров, после которых все-таки остался запах конюшни и серого сукна, Звягин взял стул, сел против Юлии Никифоровны, у стола, и первый прервал молчание.

– Милый друг, – сказал он, – я писал вам. И вы пришли. Вы знаете, что я не вынес бы страданий в одиночестве.

Юлия Никифоровна встрепенулась.

– Вы страдаете? Что случилось?

– Я всегда страдал и страдаю. И без вашего сочувствия – не знаю, что было бы со мною. Но вы правы. Случилось важное, непоправимое…

– Боже мой! – вскрикнула Юлия. – Скажите скорее, не мучьте меня.

– Вы поймите меня, как всегда. Вы одна меня понимаете. Вот, знайте: между мной и Муратовой все кончено.

Юлия всплеснула руками, но в первую минуту не поверила. Она слишком давно знала, что Звягин любит Валентину, слишком подробно он рассказывал о своей любви и описывал ее. Она давно примирилась с этим, страдала вместе со Звягиным от их ссор, радовалась, что Звягин доверяет ей свою душу, а она утешает и поддерживает его. Она привыкла знать его привязанным к Валентине, даже восхищалась втайне его способностью любить столь горячо.

– Я вам расскажу, как это произошло, – сказал Звягин и начал рассказывать.

Он передал свое последнее свидание с Валентиной, стараясь не забыть подробностей, но чуть-чуть, слегка, незаметно для себя, он переиначил и свои слова, и ее, даже свои ощущения, которые изобразил густо, мрачно, почти сильно. Холод между ними – создан ею, Валентиной, ее полным, грубым непониманием его любви. Вся она, все в ней теперь оскорбляет самое святое его души. Он даже не знает, может ли действительно любить такую, как она. И годы он убил на любовь, на поклонение, не смея взять ее руки… Счастие, которым он ей, быть может, пожертвовал… Она не стоит жертв.

Он не скрывал своей злобы, он только называл ее справедливым возмущением.

– Я страдаю, я изнемогаю, – повторял он, – я не пойму, что со мной, но мне хочется кричать, взывать, требовать правосудия, я сам не знаю у кого, может быть, у Бога… Поймите, я вижу, что она дальше от меня душой, чем отдаленнейшая из звезд, она слепа, она жалка – и все-таки я боюсь, что люблю ее. Нет, нет, это невозможно!

Он упал головой на стол. Юлия была потрясена, возмущена больше Звягина. Как она смеет, эта Муратова, давать ему такие страдания? Где же в самом деле справедливость?

Юлия встала, робко подошла и положила руку на голову Звягина. Ее слезы быстро, светлыми, мелкими каплями, падали на стол. Глаза поминутно мигали, и сверкающие капли сыпались легко и часто.

Звягин взял руку и стал целовать в ладонь, повторяя:

– Вы мой единый, истинный друг. Без вас я бы умер, я не могу переносить одиночества. Любите меня, не покидайте меня.

Жалость к себе колола его сердце. И на глаза выступили непритворные слезы.

– Да, я понимаю вас, – лепетала Юлия Никифоровна. – Как я могу покинуть вас? А Муратова… Да, она вашей любви не стоит… Подумайте только, она отталкивает вас, и она приближает какого-то Кириллова…

Звягин вдруг вскочил. Слезы мгновенно высохли. Лицо его было беспокойно и озлобленно.

– Вы тоже заметили? Кириллова. Я сейчас же понял. Я знаю ее, как прочитанную книгу. Ей нравится Кириллов. Да? Вы тоже заметили?

Юлия поняла, что сделала ошибку – но было поздно. Новые, разнородные чувства поднялись в душе Звягина и жгли ее. Внезапная мысль родилась в нем – и через минуту уже казалась единственно возможной.

– Юлия, – сказал он, останавливаясь перед ней почти спокойный, тихо, задерживая волнение. – Я понял. У меня один путь – сбросить это с себя совершенно, окончательно, откинуть прочь эту любовь. Я буду иметь силу, если вы меня поддержите. Не хочу унижаться, страдать, не хочу мучений. Надо, чтобы она это знала. Я хочу столкнуть ее с моей дороги. Юлия, вы мой друг – будьте же для меня всем, будьте моей женой!

В первую минуту Юлия не поняла. Потом волна небывалой радости залила ей душу, хотя сердце, полное слишком искренней любовью, кольнула неясная, непонятная обида. И слезы, счастливые и печальные вместе, опять закапали, безмолвно и легко падая с ресниц.

Звягин сел рядом с Юлией на широкое кресло и обнял ее одной рукой. Он не любил Юлию, но одиночества переносить не умел, и Юлия, с ее любовью, была ему необходима. К тому же Муратова должна знать, что он победил ее, что он не хочет страдать от разлуки. Это она должна знать немедленно.

И, прижимая Юлию к себе, он шептал:

– Так вы меня больше не покинете? Вы мне верите? Помогите до конца. Сделаем это не откладывая… Через два дня я уезжаю в Москву. Вы будете уже там? Не создавайте лишнюю муку. Надо жалеть меня.

VII

В столовой Валентины Сергеевны, комнате очень высокой, с темной резной мебелью и темными стенами, сидело несколько человек. Только что кончили завтрак и теперь допивали кофе. Свет зимнего, снежного, сумеречного дня, пробиваясь в окна, делал все окружающие предметы и лица людей особенно унылыми и серыми.

На конце стола, в кресле, сидел Иван Сергеевич с капризным, больным лицом. Он, видимо, был не в духе, и даже всегда живые глаза его на этот раз казались тусклыми и злыми.

Рядом с ним сидела полная, добрая и глупая дама, которая доводилась как-то родственницей Валентине Сергеевне, любила ее и теперь привезла к ней свою племянницу, богатую сироту, едва выпущенную из института. Дама взяла ее к себе только осенью, а перед этим девочка провела в четырех стенах всю жизнь с семилетнего возраста, не выходя даже на каникулы.

Она была довольно миленькая, прозрачно-малокровная, хотя полная, с каким-то странным взором, не то наивным, не то вызывающим, с пепельными волосами, тщательно, даже по-детски тщательно и неумело завитыми. Одетая пестро и непривычно – она сидела молчаливо, только изредка улыбаясь и поправляя одежду и волосы беленькими, пухлыми руками.

– Ах, я просто не знаю, чем и повеселить Сонечку! – говорила в это время тетка. – Я все свои знакомства забросила, случая этого не предвидела… Конечно, понемногу можно все связи вернуть, но пока, пока! Молоденькая девушка, ее нужно вывозить, ей нужно о женихах думать… скучает! Смотрю – а она уж и скучает! Этакая хорошенькая, все у нее есть, а она бледнеет и скучает! Конечно, я старуха… И как бы мне ее развеселить!

Валентина посмотрела на девушку, которая потупила глаза, и произнесла:

– А что же, Сонечка, вы читать не любите?

Сонечка подняла свои вызывающие глазки под плотной сеткой черных ресниц.

– Дорогая, дорогая Валентина Сергеевна! Если бы вы знали, как мне надоело возиться с книгами! Вы такая дуся, и я вам скажу откровенно…

Тут она покосилась немного в сторону Ивана Сергеевича, который ей не выражал особого благоволения, но Иван Сергеевич сидел с закрытыми глазами, как спящий – и Сонечка продолжала:

– Я вам откровенно скажу, что эта тюрьма институтская всем, всем мне опротивела. Я как птичка, вылетевшая из клетки. Мне хочется посмотреть мир, людей… Меня так и тянет к свету… Веселья, упоенья, блеска… Я бы хотела закружиться в вихре бала…

Валентина едва успела подавить улыбку и произнесла, обращаясь к тетке:

– Вот какая она у вас бедовая… Повезите ее в театр, на бал. Зимой столько даже общественных балов.

– Ах, вот артиллерийский… – проговорила Сонечка и вспыхнула, неожиданно смутясь. – Это уж всегда лучше, военные…

«Неужели в институтах до сих пор говорят так?» – подумала Валентина. Ей казалось, что она читает малоталантливый рассказ тридцатых годов. И она спросила вслух:

– А вы, Сонечка, предпочитаете военных?

Сонечка еще более смутилась, или сделала вид, что смутилась, и отвечала:

– Нет, что же… все это глупости… Конечно, ласкает глаз… Против этого нельзя спорить…

Румянец к ней очень шел и оживлял немного тяжелые черты лица. Тетка опять заговорила, превознося Сонечку в глаза и разрываясь от желания ее повеселить. Она без церемонии обратилась к Ивану Сергеевичу, и поток ее слов был неудержим. Реплик она не слушала бы, если бы Иван Сергеевич их и давал.

Сонечка встала и подошла к окну. Прислонившись головой к портьере, придерживая ее немного театральным жестом, она смотрела на мутный снег и мутное небо, думая о щегольских санках, промчавшихся мимо, и офицере в белой фуражке, который сидел в санях и даже взглянул наверх.

Валентина тоже встала и подошла к Сонечке. Валентина была днем менее красива, цвет лица казался смуглее, огромные глаза еще больше от легких теней над ресницами. Выражение лица с каждой минутой делалось суровее и вынужденнее.

Сонечка взглянула на подошедшую Валентину молча и вздохнула. Прошла минута молчания.

– О чем вы задумались, Сонечка? – произнесла Валентина.

– Так… Тоскливо…

– Что ж все тосковать? А вы бы почитали, музыкой занялись, то, другое…

– Что музыка? Я молода… Вот пока молода, и повеселиться бы… Я так ждала, так ждала, когда кончу… Думала – вот, широко распахнутся передо мной двери жизни…

– Откуда у вас такие слова, Сонечка? Верно, вы потихоньку французские романы читали?

– Нет, мы русские читали. И в русских многое сказано. Да, ждешь-ждешь – и устанешь ждать…

Валентина взглянула на Сонечку. Действительно, вся ее маленькая фигура, миловидное лицо, глаза – вся она выражала какое-то ожидание, тревогу, нетерпение…

– Чего же вы ждете, Сонечка?

– Ах, как я бы хотела… Я бы хотела… Любить и быть любимой…

Последние слова Сонечка произнесла с придыханием, шепотом. Валентина сначала сделала движение назад, потом усмехнулась и ласковым жестом обняла Сонечку.

– А, барышня у нас замуж хочет? – шутливо произнесла она. – Ничего, ничего, женихи найдутся… Только, право, следует сначала повеселиться. Вот на бал съездите, туда, сюда…

Валентина уже несколько раз видела Сонечку и всегда относилась к ней со сдержанным участием, точно присматриваясь. Теперь она вдруг заговорила весело, просто и равнодушно. Сонечка ей показалась не пустым полем, на котором ничего не растет, потому что не посеяно, а полем, где действительно ничего не посеяно, но где все равно ничто не может вырасти. Сонечка как Сонечка уже перестала ее трогать. Ей было интересно другое.

bannerbanner