
Полная версия:
О молодых и средних
И опять подчеркивает, чтоб уж нельзя было не понять: «…мир опустел для меня. Россия – Ольга, Ольга – Россия. Неправда. А Груша?..»
Даже и заботы нет облечь какой-нибудь живой видимостью эти аллегории. «Блестят голубые глаза, рассыпались русые косы…». Повторяющееся упоминание, что обе аллегории «обнимают одинаково» и что у обеих «высокая, белая, мягкая грудь», – мало способствует их оживлению.
А стиль? Пародируя «Коня бледного», Ропшин доводит обрывочность стиля до прямой антихудожественности. Стучит, стучит… особенно в диалогах. Даже краткие – они кажутся длинными, ибо при этом стиле неизбежно строятся на повторениях. Есть нежные тонкие места (описание «беспорочного» утра, например); но зато есть и удивительные: «..какая женщина устоит… не истомится, не взволнуется страстью? Чье сердце выдержит самоубийственный поединок? Но ведь теперь между нами (с Ольгой) даже не бездна, а колодец ее». К этому «колодцу бездны» (?) Жорж возвращается, очевидно, плененный новым литературным образом.
В чем же, однако, дело? Как мог талантливый писатель дать такую неудачную художественно книгу? Кто – Жорж, какую полосу заставляет его проходить автор?
Эта полоса – мазохизм. Не волошинский, не зайцевский мазохизм, все-таки положительный и поскольку-постольку отразимый в искусстве. Мазохизм Жоржа – отрицательный. Он вынужденный и вырожденный в растерянное метанье, в беспорядочную кучу злобных вопросов без ожидания ответов.
В начале кажется, однако, что и Жорж, и дикогероический мазохист Волошин, и нежно-тихий Зайцев, – все они вместе и говорят одно: «Что менялось? Знаки и возглавья? Ныне ль, даве ль – все одно и то же…». «То же, что было и раньше… Чем я отличаюсь от комиссара? Все виноваты. Или все правы. Все прах земной, все пух…». «Все сон. Все стон любви, томленье смерти…».
Так равны, что и не разберешь, кто говорит. Все трое – вне борьбы, ибо не могут быть за одних или за других. Жорж как будто борется, но это художественная фальшь; нельзя бороться, говоря себе: «Истина разорвана на две части: одна у них, другая у нас» (впрочем, Жорж из борьбы и уходит).
Вместе… но вот черта, их разделяющая. Волошин говорит: «…стою меж них (меж борющихся) в ревущем пламени и дыме,
И всеми силами моимиМолюсь за тех и за других».Безумная молитва, абсурдная молитва, от нее отвращается простое, не мазохистичное, сердце человеческое. Но у Волошина она искренна. Он – молится. И Зайцев молится – благословеньем, издалека, и тех и других.
Герой «Коня» не молится, а судит «тех и других». Не благословляет, а проклинает. Не любит, а ненавидит. О жертве, даже о пылающей (волошинской) или истаивающей (зайцевской), вовсе не думает. Если б и погиб – ничего не искупила бы, ничего не завершила случайная жертва. Все превращается в случайность: и дела его, и пути его. Мутный образ Жоржа – сам образ мазохизма отрицательного, во все времена обреченного на бесформенность.
И однако, в заключение я скажу несколько слов, которые, может быть, покажутся противоречивыми. Но внутренняя логика не всегда совпадает с внешней.
Я скажу, что книга Ропшина все-таки существует.
Она имеет небольшую художественную ценность. В ней мало доброты, немного правды.
Но в ней – страданье.
Когда страданье выражено, оформлено и найден ему самоутешающий исход – его уже как бы нет. Волошин, бросаясь «и на тот, и на другой» рожон, доходит до восторга; а безбольным истаиваньем своим – не доволен ли Зайцев? И замкнут круг.
Книга Ропшина никого не «соблазнит». Но в ней не замыкаются круги. Она сама живет, как почти непретворенный хаос.
Есть ли страданье в тех старых, молодых и юных русских писателях, что поверяли чувство Прекрасного (Истинного и Доброго) или не успели его приобрести? Если есть – они живы. В меру страданья, которому не находят близкого утешенья, – живы и они.
Но страданье не надо ни судить, ни мерить. Можно только сказать: вот, оно – есть.